Kitobni o'qish: «Воспоминания о моей жизни»

Shrift:

Издательство благодарит Фонд Джорджо и Изы де Кирико (Fondazione Giorgio e Isa de Chirico) за предоставление прав на это издание

Giorgio de Chirico

Memorie della mia vita

Rizzoli

© Giorgio de Chirico, Memorie della mia vita (1945 and 1962 respectively)

© Giorgio de Chirico by SIAE, 2017

© Fondazione Giorgio e Isa de Chirico, Rome, 2017

© Man Ray Trust/ADAGP 2017

© Biography by Fondazione Giorgio e Isa de Chirico, 2017

© Тараканова Е. В., перевод, 2017

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2017

© Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС»/IRIS Foundation, 2017

***

Почему публика не испытывает потребности рассматривать каждую картину в течение времени, соответствующего продолжительности длинной симфонии, то есть в течение шестидесяти минут? Я не думаю, что, обладая глазом художника и умом философа, смотреть на протяжении часа на великие и прекрасные композиции Тициана и Рубенса менее интересно, что это скучнее, чем час слушать длинную симфонию или длинный концерт. Тогда почему этого не происходит? Я уверен, что объяснение этому одно: согласно Ренану, человеческая глупость (ия разделяю, как уже говорил, его мнение), которая безгранична и бесконечна, как Вселенная.

Джорджо де Кирико

Вступление переводчика

Творчество Джорджо де Кирико (1888–1978), основателя движения «Метафизическая живопись», богато и многообразно. Художник, ярко и самобытно проявивший себя в области живописи, графики, скульптуры и сценографии, оставил также значительный след как художественный критик и литератор. Его перу принадлежат многочисленные теоретические статьи и очерки, посвященные творчеству выдающихся мастеров живописи, таких, в частности, как Рафаэль, Курбе, Клингер, Ренуар, Превиати, Гоген. В 1929 году в Париже был опубликован роман Кирико «Гебдомерос. Художник и его литературный демон» (Hebdomeros. Le peintre et son génie chez l’écrivain). А в 1945 году здесь же, в Париже, вышли в свет «Приключения месье Дудрона» (Une aventure de M. Dudron). Оба романа, носящие автобиографический характер, дополняющие и комментирующие друг друга, не только позволяют глубже понять личность их автора, но и помогают по-новому интерпретировать богатый загадочными символами живописный мир итальянского художника.

На страницах своих мемуаров де Кирико предстает фигурой столь же незаурядной и одаренной, сколь и неоднозначной, которой свойственны как точность и острота суждений, так и ярко выраженный эгоцентризм и крайний субъективизм. Вышедшая в 1946 году в издательстве Astrolabio первая часть воспоминаний была подобна, как утверждает сам автор, грому среди ясного неба. Категоричностью высказанных в ней суждений, безапелляционностью тона книга, написанная с позиций ярко выраженного индивидуализма в духе Бенвенуто Челлини, повергла в шок немалое количество представителей художественных кругов. Вместе с тем она представляла собой классический пример мемуаристики – жанра, по своей природе предполагающего субъективное, пристрастное повествование. Так, в частности, вкрапленные в семейную хронику эпизоды греко-турецкой войны или первых Олимпийских игр характеризовали собой не столько эпоху, сколько автора воспоминаний, его «угол зрения», о «градусе» которого позволял судить сам отбор оставшихся в его памяти событий. Особый интерес вызывали те страницы, на которых художник, рисуя атмосферу, царившую в артистической среде Парижа, с едкой иронией описывал журфиксы в доме Аполлинера или собрания сюрреалистов у Бретона. Но даже тогда, когда строгому читателю ироничный тон мог показаться излишне форсированным, он не мог не принять во внимание подобный «взгляд изнутри» и не отнестись к свидетельствам автора с известным доверием.

Вторая часть мемуаров, к работе над которой художник приступил в августе 1960 года, представляет собой не просто субъективный взгляд на хронику художественной жизни, а полемический очерк, в котором автор пытается подвергнуть оценке качество этой жизни. Беспощадная критика Джорджо де Кирико коммерциализации искусства, засилья в художественной сфере дельцов, а в самом искусстве – суррогатных форм, артефактов, рассчитанных на массового зрителя, ныне, возможно, как никогда прежде, звучит актуально. Однако нередко его суждения, высказанные в острополемической форме, кажутся неаргументированными, лишенными оснований и свидетельствуют лишь о нетерпимости автора к тому, что является неизбежной составляющей инновационного процесса мирового искусства. Провозгласив себя pictor classicus («классический художник»), де Кирико объявляет войну «модернизму» и всем формам его проявления. Сезанна, Ван Гога, Гогена, Матисса он называет не иначе как «псевдогениями» и «псевдомастерами», утверждая, что именно их усилия привели к утрате мастерства, в результате чего современная живопись оказалась в состоянии упадка.

Что же касается защитников ненавистного де Кирико «модернизма», то всех их художник презрительно именует «интеллектуалами», подразумевая под этим словом лукавых умников, манипулирующих мнением публики. С его точки зрения, их высказывания, подобно недобросовестной деятельности торговцев картинами, способствуют формированию дурного вкуса и разложению искусства. Среди «интеллектуалов» оказываются Лонги, Раджанти, Вентури и многие другие историки искусства, представляющие собой цвет итальянской художественной критики. Вина же их (и об этом художник иногда проговаривается с наивным простодушием) состоит лишь в том, что в свое время они имели неосторожность предпочесть его живописи картины Моранди или Карра. Ироничный, уничижительный тон, в котором де Кирико пишет о них, – всего лишь следствие его личных обид. В черном списке недоброжелателей оказывается и Джорджо Кастельфранко, не пожелавший выступить экспертом на одном из скандальных судебных процессов, связанных с подделками картин де Кирико, и свидетельствовать в пользу автора воспоминаний. Подобно тому, как прежде художник постарался забыть о той неоценимой помощи, которую ему оказали в свое время парижские друзья, точно так же он не вспомнит о том, что статья Кастельфранко в Bilancio (1923) была одной из первых публикаций, посвященных ему в Италии.

Воссозданные на страницах воспоминаний образы современников, как бы ни были выразительны и остры, вряд ли могут быть признаны портретами. Но один вырисовывается здесь предельно ярко и убедительно – это автопортрет, литературное дополнение к многочисленным живописным автопортретам (а их художник создал около семидесяти). Убежденность де Кирико в правоте своих суждений, уверенность в собственных достоинствах, нетерпимость ко всему, что не соответствует его представлениям о порядочности, морали, хорошем вкусе, искренность до самозабвенности, оборачивающиеся подчас самолюбованием и саморекламой, составляют одновременно и сильную и слабую стороны его книги. Все это делает «Воспоминания…» бесценным документом, помогающим понять природу творческой индивидуальности одного из ведущих мастеров XX века.

Е. В. Тараканова

Перевод осуществлен по изданию: Giorgio de Chirico. Memorie della mia vita. Rizzoli. Milano. 1962.

Часть первая

Мое самое раннее воспоминание – большая комната с высоким потолком. По вечерам в этой комнате темно и мрачно; горят и отбрасывают тени парафиновые лампы. Я помню свою мать, сидящую в кресле, а в противоположном углу комнаты свою маленькую сестру, вскоре умершую; это была маленькая девочка шести-семи лет, года на четыре старше меня. Я стою, держа в руках два миниатюрных диска из позолоченного металла с отверстиями посередине. Они упали с того расшитого этими маленькими блестящими дисками восточного платка, который моя мать обычно носила на голове. Вспоминается, что, когда я смотрел на эти крошечные диски, мне думалось о литаврах или барабанах, о чем-то, что производит звук, с чем люди играют или на чем играют. То удовольствие, которое я испытывал, держа их в своих пальчиках, неумелых, как пальцы первобытных людей или некоторых современных художников, было, безусловно, связано с тем чувством благоговения перед совершенством, которым я всегда руководствуюсь, работая как художник. Эти одинаковые диски, точно соответствующие друг другу, с отверстиями идеальной формы посередине представлялись мне неким чудом; так позже образцами совершенства стали для меня сначала «Гермес» Праксителя в музее Олимпии, чуть позже «Похищение дочерей Левкиппа» Рубенса из мюнхенской Пинакотеки, а несколько лет назад знаменитое полотно Вермеера «Хозяйка и служанка» из музея Метрополитен в Нью-Йорке.

Качество материала, по которому определяется градус совершенства художественного произведения, особенно живописного, это то качество, которое труднее всего распознать. По этой причине так называемые интеллектуалы с подачи так называемых живописцев пытаются обойти этот вопрос и удобно прикрыться так называемой духовностью. Еще не достигнув двадцатилетнего возраста, я уже хорошо разбирался в классической музыке и классической литературе, древней и новой философии, и только значительно позже я по-настоящему открыл для себя тайну великой живописи.

Теперь я все глубже и глубже проникаюсь великолепием живописи Рубенса и Веласкеса, Рембрандта, Тинторетто и Тициана.

В этих воспоминаниях о далеком детстве, о темной тоскливой комнате, к которым я мысленно возвращаюсь как к сновидению, каждый раз возникает этот крошечный и бесценный символ, символ совершенства: маленькие золоченые диски с отверстиями в центре с головного восточного платка матери.

В ту пору умерла моя сестренка, но я этого не помню. Позже мать рассказывала мне, что во время похорон меня отправили гулять с няней, а та то ли по глупости, то ли из злого умысла останавливалась со мной именно в тех местах, мимо которых проходил следующий на кладбище похоронный кортеж. В это же время родился мой брат, но этого я тоже не помню. Все это происходило в Афинах, году в 1891-м. Я же родился тремя годами раньше в Волосе, столице Фессалии, знойным июльским днем, когда в подсвечниках плавились свечи, а летнюю жару в городе усугублял дующий с Африки горячий ветер, получивший у греков название livas.

От последующих лет сохранились разрозненные воспоминания. Смутно вспоминаю брата; я помню его маленьким-маленьким, удручающе маленьким, подобным тем образам, что тревожат в сновидениях. В неясном свете представляю себе картины, связанные с длительной болезнью, возможно, тифом, и мучительным выздоровлением. Помню огромную механическую бабочку, которую отец привез мне из Парижа, как раз в тот момент, когда я пошел на поправку. Я смотрел из своей кровати на эту игрушку с изумлением и страхом; так, видимо, смотрел первобытный человек на птеродактиля, что душными сумерками и жаркими рассветами летал, размахивая мясистыми крыльями, над теплыми озерами с закипающей водной поверхностью, выделяющей едкие испарения. Я помню дом, в котором мы жили, просторный, но мрачный, как монастырь. Его владельца звали Вурос. Дом этот находился в верхней части города. Из моего окна видны были расположенные вдалеке артиллерийские казармы; в дни национальных праздников с их двора быстрым галопом выезжала батарея кавалеристов и отправлялась в направлении находящихся неподалеку от казарм холмов. Прибыв туда, все спешивались, люди вылезали из повозок, выстраивали в ряд пушки и давали холостой залп. Белые клубы дыма, как спустившиеся с небес облака, немного покружив, рассеивались и исчезали за холмом. Вскоре после этого раздавался выстрел, и в окнах начинали слегка дрожать стекла; то, что сначала видна была вспышка, а затем слышен был звук, крайне меня удивляло. Позже я узнал причину этого явления, но и сейчас меня впечатляет, когда я смотрю с расстояния на стреляющее оружие и вижу сначала вспышку, а затем слышу звук выстрела.

Де Кирико в костюме национальной гвардии Греции. 1891


В тот давний период своей жизни я впервые услышал зов демона искусств. С огромным наслаждением, поместив на оконном стекле печатное изображение и положив на него лист бумаги, я копировал его. Поразительным и волнующим было то, как на бумаге возникали точные контуры того изображения, которым я восхищался; но, чтобы удовлетворить самолюбие начинающего художника, этого было недостаточно; мне бы хотелось копировать изображения, не калькируя их. Мне показали, как это делается, но я столкнулся с большой трудностью. Помню, как однажды я попытался скопировать фигуру молодого Иоанна Крестителя с обнаженным торсом и овечьей шкурой на бедрах. Голова святого изображена была в перспективе, слегка склоненной к левому плечу, в положении, представляющем для меня непреодолимую трудность. Я был в отчаянии. Отец пришел мне на помощь. Он взял мой карандаш, по центру головы святого начертил крест, а затем нарисовал точно такой же крест на том месте, где должна была находиться голова на моем рисунке, и показал мне, как с помощью этих двух крестов можно найти расположение глаз, носа, рта, рассчитать расстояние, отделяющее их от ушей, контура лица и подбородка; таким образом, старательно внося изменения, довольно сносно мне удалось скопировать голову святого. Я остался крайне доволен тем, что узнал о методе двух крестов.

Отец мой был человеком XIX века; был он инженером, типичным образцом джентльмена золотого времени, смелым, лояльным, трудолюбивым, умным и добрым. Образование он получил во Флоренции и Турине и относился к числу тех немногих представителей огромного дворянского племени, кто хотел работать. Как и многие люди XIX века, он обладал многочисленными достоинствами и способностями: он был прекрасным инженером, имел изящный почерк и великолепный слух, рисовал, был наблюдательным и ироничным, ненавидел несправедливость, любил животных, достойно пользовался богатством и властью, всегда готов был оказать помощь и защитить бедных и больных. Он был прекрасным наездником, несколько раз стрелялся на дуэли; мать сохранила позолоченную пулю, извлеченную из отцовского правого бедра после одной из них.

Иначе говоря, отец мой, как многие из его поколения, был полной противоположностью большинству современных людей, бесхарактерных, беспомощных, утративших благородство, которые живут только сегодняшним днем, и чьи головы забиты всякой чепухой. Если сегодня, например, ребенок не справится с рисунком головы, его отец, разумеется, не сможет показать ему, как это сделать с помощью двух крестов. А если, к несчастью ребенка, отец его – «интеллектуал», то последний не просто не сумеет показать сыну эту систему, но осмелится, что еще хуже, учить его рисовать скверно в надежде, что когда-нибудь благодаря этому тот станет Матиссом и добьется славы и успеха.

Пока мы жили в доме Вуроса, происходили разные события, главным образом малоприятные, какие, главным образом, и имеют место в нашей жизни. Из этих событий вспоминаю эпидемию гриппа, во время которой все мы: отец, мать, мой брат, я, а также прислуга и гувернантка – слегли с температурой. Единственным, кому, несмотря на температуру, удавалось держаться на ногах, был повар по имени Никола; о нем, правда, как мне кажется, называя его другим именем, пишет, вспоминая детство, мой брат Савинио. С высокой температурой Никола был то у одной постели, то у другой, обслуживал всех, следил за счетами, готовил, ходил за покупками и в аптеку. По существу, он был всем: слугой, горничной, секретарем, нянькой. Он был тем, кем была сестра Ницше для автора «Так говорил Заратустра»; во всяком случае, сам Ницше в посвященном ей стихотворении говорит о том, что она для него и мать, и сестра, и жена, и подруга. Книгу же, на обложке которой написаны эти слова, этот ниспровергатель Бога прежде чем послать сестре, осенил крестным знамением1.

Весь период, что мы лежали с температурой, самой нетерпеливой, самой беспокойной из нас была гувернантка из Триеста, которую мы называли frailain (от немецкого Fräulein). Она шумела и кричала, утверждая, что ее хотят уморить голодом. В ту пору существовал лишь один верный способ сбить температуру: прежде всего слабительное с касторовым маслом, затем дезинфекция желудка изрядной дозой салола и полное голодание. После очищения желудка легкий обезжиренный бульон, хинин, массаж грудной клетки и спины горячим маслом, разогретым с цветами ромашки; горчичники французской фирмы Rigolo, медицинские банки, припарки с льняным семенем, смешанным с горчичным порошком. Но frailain не желала принимать лекарства, а предпочитала им макароны с мясным соусом и котлеты с жареным картофелем. По существу, эта гувернантка из Триеста была ante litteram2 современной больной. Однако если бы ей позволено было удовлетворить свои желания, все для нее могло бы закончиться плохо, поскольку в те времена еще не существовало чудодейственных сульфаниламидов и антибиотиков, которые позволяют сегодня больным с температурой под сорок есть жареных цыплят и равиоли с тушеным мясом.

Другой неприятностью, как я помню, были землетрясения, регулярно происходившие по вечерам после заката. Весь дом качало, как большой корабль в бурном море. Обитатели района, и мы в их числе, выносили свои матрасы на площадь и спали под открытым небом. Но, как всегда, и в этих случаях повар Никола оказывался на высоте. Он выносил из дома матрасы, чемоданы, даже кое-что из мебели, а поутру заносил все обратно, при этом, как настоящая нянька, заботился обо мне и моем брате.

Из дома Вуроса мы переехали в дом Гунаракиса: это было небольшое палаццо в неоклассическом стиле с прекрасным садом, где рос одинокий эвкалипт. Мой отец часто отсутствовал, он руководил строительством железной дороги в Фессалии и большую часть времени проводил в Волосе, городе, где я родился. Жизнь в доме Гунаракиса я вспоминаю с удовольствием. Из окон, выходящих на север, взглядом можно было охватить обширное пространство с покрытой в зимнее время снегом горной цепью, откуда дул выстуживавший дом ледяной ветер. Помню подаренную мне на праздник великолепную книгу под названием «Карлики шутят» с волшебными иллюстрациями; помню и другую книгу с цветными изображениями целого семейства кошек. Эти коты были так хорошо нарисованы и раскрашены, были такими живыми, что вызывали у меня самого желание рисовать и писать. Я думал о том, как было бы прекрасно самому уметь изображать животных, с таким совершенством передавать их формы и окраску. Мать, чтобы поощрить мою тягу к рисованию, купила мне альбом с изображениями цветов: некоторые из этих изображений представляли собой контурные рисунки, другие были выполнены с растушевкой. Помню, я с большим старанием скопировал две розы. Мать помогла мне написать короткое письмо отцу и вложила в конверт мой рисунок. Отец ответил мне и поздравил с успехами, которых я добился в трудном деле рисования. В хорошую погоду мы с братом выходили в сад и при помощи маленькой цапки и лопатки строили крошечные земляные сооружения. Но затем выпадал дождь и размывал нашу работу. Повар Никола в отсутствие отца держал в своей кровати под подушкой странной формы пистолет; он состоял всего лишь из барабана, прикрепленного к стволу; в барабан закладывались патроны с выступающими на них маленькими трубочками, представляющими собой детонатор. Ударная часть спускового крючка типа молоточка била по детонатору, и тот срабатывал, производя выстрел. Оружие подобной модели, но с дулом, я увидел позже в Италии в скульптурных памятниках, изображающих героев Рисорджименто. Меня весьма впечатлило это странное загадочное оружие, которое отличалось от современного автомата, как живопись катакомб от «Сельского праздника» Рубенса. Глупость многих читателей сегодня такова, что, во избежание недоразумений, я должен пояснить, что имею в виду их качество, а не содержание.


Семейная фотография. 1897


Наше проживание в доме Гунаракиса было недолгим. Отец мой вынужден был перебраться в Волос, где собирались прокладывать еще одну ветку железной дороги вдоль гор, расположенных к востоку от города. И тогда, погрузившись со всей мебелью, дорожными сундуками и чемоданами на пароход, отплывающий из Пирея, мы отправились в город аргонавтов3.

Тем временем я рос. Росли и мой интерес, и мое внимание к жизненным коллизиям. В Волосе отец попросил одного молодого служащего железной дороги давать мне уроки рисования. Моего первого учителя звали Маврудис, был он греком из Триеста, немного говорящим по-итальянски с венецианским акцентом. Рисовал он волшебно: когда он учил меня набрасывать контуры носа, глаз, рта, ушей, вьющиеся или завязанные лентой кудри, когда показывал, как штриховать и растушевывать тени, его мастерство производило на меня такое сильное впечатление, какое не идет ни в какое сравнение с теми чувствами, которые я испытывал впоследствии, глядя на рисунки Рафаэля, копируя Гольбейна и Микеланджело, рассматривая в лупу работы Дюрера.

В присутствии рисовальщика Маврудиса, глядя на него, я блуждал в мире фантастических грез: я думал о том, что этот человек может изобразить все даже по памяти, даже в темноте, не глядя; что он может нарисовать плывущие в небе облака, любое растение на земле, колеблющиеся на ветру ветви деревьев, цветы самой сложной формы, людей и животных, фрукты и овощи, рептилий и насекомых, плавающих рыб и парящих в воздухе птиц. Я думал о том, что абсолютно все может быть запечатлено волшебным карандашом этого удивительного человека; когда я смотрел на него, я представлял себя на его месте; да, тогда я испытывал желание быть этим человеком, быть художником Маврудисом. Я пребывал тогда в том же состоянии духа, что доктор Бовари в конце знаменитого романа Флобера, когда тот встречает Рудольфа Беланже и садится с ним в таверне за один столик. Доктор Бовари знает, что Рудольф был любовником его жены, – после самоубийства супруги он нашел в секретном ящике ее письменного стола кое-какие письма, – но Рудольф думает, что доктор все еще ни о чем не догадывается и, чтобы развеять тягостную атмосферу, начинает говорить о разных вещах. Он быстро и много говорит о своем поместье, об урожае, о скоте и тому подобном, а доктор, погруженный в свое горе, не слушает его, он рассматривает того, кого она любила, и, как пишет Флобер, il aurait voulu être cet homme4.

Много лет спустя, при разных обстоятельствах и по разным причинам мне доводилось чувствовать себя, как доктор Бовари vis-à-vis5 с Рудольфом. Так случалось и сейчас случается время от времени, когда я встречаю моего друга художника Нино Бертолетти. Художник Нино Бертолетти – умный, воспитанный, образованный, здравомыслящий человек, к которому я всегда испытывал огромную симпатию и уважение; кроме того, он обладает смелостью никогда не путать искусство с глупостями так называемых модернистов. Ведет он размеренный, упорядоченный образ жизни. За те двадцать пять лет, что я его знаю, он поменял дом всего лишь дважды, в то время как я за тот же период времени сменил место жительства более двадцати раз, не считая кратковременных остановок в гостиницах, пансионах, меблированных комнатах и апартаментах, а также проживания у родственников и друзей. Я уже не говорю о смене городов, регионов, стран и даже континентов. Бертолетти всегда жил в одном городе, хранил мебель, книги и прочие предметы быта. Я же только теперь начал мечтать о спокойной размеренной жизни в окружении необходимых вещей. Каждый раз, когда мы встречаемся с Бертолетти в кафе или каком-либо другом месте, я, пока он рассуждает о живописи, выставках, будь то Биеннале или Квадриеннале, смотрю на него и думаю о том, что со мной говорит человек, который поменял место жительства лишь два раза за четверть века, что на тех диванах и в тех креслах, где он сегодня сидит в доме на улице Кондотти, он, вероятно, сидел двадцать пять лет тому назад у себя на улице Номентана, и, глядя на него, я предаюсь сладким мечтам и фантазиям. Мне представляется, что я и есть этот человек, что я – Бертолетти.

Давать уроки рисования учитель Маврудис приходил ко мне три раза в неделю. Он первым привил мне любовь к чистой красивой линии, изящному контуру и хорошо моделированным формам. Он был первым, кто научил меня ценить хорошие материалы: острый карандаш фирмы Faber, бумагу высшего качества, мягкие ластики марки Elephant. Он первым научил меня затачивать карандаш аккуратно, равномерно срезая дерево вокруг, а не так небрежно, как это делают многие, превращая его в некое подобие скрюченного от холода пальца ноги. Серьезное и глубокое обоснование этих замечательных советов я позже нашел в прекрасной книге, посвященной искусству рисунка, Рёскина. Окажись сегодня мой учитель Маврудис в Риме, ему следовало бы открыть для наших «гениев»-модернистов школу и научить их понимать, что прежде чем становиться сезаннами, пикассо, сутинами, матиссами, прежде чем искать в искусстве выражения чувств, эмоций, искренности, непосредственности, духовности и прочей чепухи подобного рода, следовало бы научиться хорошо затачивать карандаш и с его помощью умело изображать глаза, нос, рот и уши.


Де Кирико в мастерской. Мюнхен. 1907


Жизнь в небольшом городке Волосе была богата событиями как местного, так и метафизического значения. Я делал воздушных змеев – в изготовлении воздушных змеев из цветной бумаги я стал настоящим специалистом. Запускать воздушных змеев на площади перед домом я выходил один, но сюда же со своими змеями приходили мальчишки из других районов города. Стоя в стороне, каждый из них пытался запустить своего так, чтобы веревка его запуталась с веревкой моего змея, и, поймав его, дернуть вниз. Эта операция на местном диалекте называлась fanestra. И, если позволительно будет образовать от этого слова глагол, скажу, что моя реакция на то, что меня фанестрировали, всегда была бурной: я швырял в мальчишек камнями. Метал камни из рогатки я всегда очень ловко, владел этим мастерством прекрасно, а, ежели рогатки под рукой не оказывалось, великолепно справлялся с помощью резинки от панталон. Особенно яростная перестрелка разразилась, когда был фанестрирован один из самых ярких и красивых моих змеев. Помню, что в тот момент со мной были брат и еще один мальчик моего возраста, сын одного французского инженера, однако брат мой был еще слишком мал, а ровесник метал камни неумело. По существу сражаться мне пришлось в одиночку. Так и ныне в одиночку я сражаюсь на ниве искусства. Арена эта не так опасна, как поле боя, но одержать на ней победу значительно сложнее, поскольку выиграть десяток сражений при помощи камней, пушек и атомной бомбы значительно проще, чем написать хорошую картину. Вспоминая свою прошлую жизнь, я вижу, что история повторяется, события хоть и разворачиваются в другом месте и на другом уровне, но по одному сценарию. Тогда, побуждаемые завистью, фессалийские мальчишки пытались сбить моего змея за то, что он больше и красивее; к тому же они видели, что одет я лучше, живу в доме, который лучше, чем их, понимали, что я умнее, знаю больше, чем они, и поэтому меня нужно предать анафеме. Подобно тому, как это происходило тогда, сегодня некоторые художники, интеллектуалы, модернисты и прочие завистливые ослы, объединившись в своего рода Священный Союз, вставляют мне палки в колеса, мешая моей работе живописца. Но теперь речь идет о совсем другом оружии, а нанести вред моей живописи значительно труднее, чем фанестрировать моего змея.

Одно из сражений камнями имело более драматичный финал, чем многие другие. Камень попал мне в голову, удар оказался очень болезненным. По счастью я носил надвинутый на ухо огромный берет, наподобие баскского, и камень угодил в то место, которое было защищено плотным головным убором. Увидев это, повар Никола, сидевший в таверне на противоположной стороне площади, выскочил на улицу, чтобы вызволить меня из этой кутерьмы, но тут же получил удар в челюсть выпущенным из рогатки камнем и упал рядом со стоящими на улице столиками. Лицо повара было залито кровью. Никола, обладавший железными мускулами, не теряя времени, бросился в толпу сорванцов и принялся с ожесточением раздавать направо и налево подзатыльники и шлепки. Под градом ударов мальчишки рассеялись как по волшебству, а Никола, с ругательствами и проклятьями, подхватил, как мешки с песком, одной рукой меня, другой моего брата и понес нас в дом. Вечером состоялся семейный совет; я не помню, какое решение было принято, помню только, что в определенный момент отец философски заключил: «Это счастье, что на нем был баскский берет».

Летом в хорошую погоду мы компанией обычно отправлялись на лодке удить рыбу. Компания наша состояла из меня, моего брата, нашей матери и двух служащих железной дороги. Одного из них звали Мессаритис, другого Калейропулос, оба были страстными рыболовами. Мессаритис был мечтателем и романтиком. Среднего роста, с небольшой бородкой каштанового цвета он напоминал хориста из какой-нибудь оперной мелодрамы вроде «Риголетто»: одного из тех, что в костюмах придворных и прочей знати заполняют глубину сцены, в то время как на первом ее плане солисты всей силой своего голоса пытаются излить печали и радости героев. Мессаритис был машинистом локомотива и, как покойный болгарский царь Борис, любил фотографироваться на паровозе, испачканным сажей и опирающимся правой рукой на рычаг управления6. Однако вечерами, закончив работу, он принимал весьма элегантный вид и, надев белый парусиновый жилет, отправлялся поужинать в саду, выходящем прямо на берег моря, при гостинице под названием Albergo di Francia. Там он заказывал себе великолепный, изысканного вкуса плов с жареным мясом молодого барашка, нежным и почти сладким, словно торт. Мессаритис был очень сентиментален и романтичен; он постоянно влюблялся в женщин и девушек, которые не могли ответить ему взаимностью. Оказавшись с нами в кафе на берегу, чтобы подавить в сердце очередную страсть и излить душу, он низким голосом напевал мне слова популярного греческого романса:

 
Эти черные глаза, что смотрят на меня,
О мой свет, опусти их,
Иначе они убьют меня.
 

Калейропулос, напротив, был скептиком и шутником; был он, возможно, глубже и метафизичнее Мессаритиса. Он играл на скрипке и виолончели и участвовал в концертах камерной музыки, проходивших в доме жены австрийского консула Минчаки. Супруги Минчаки были родом из Триеста, позже в Венеции я знавал их племянника инженера Эренфрейда, которого в Венеции все знали как Фруми. Калейропулос также пел, но делал это тайком и всегда в шутку. Постоянно слушая итальянские оперы в оригинале, он, в конце концов, немного освоил наш язык. Пребывая в шутливом расположении духа, он обычно напевал мне по-итальянски такую песню:

1.На самом деле Элизабет Фёрстер-Ницше сыграла зловещую роль в судьбе философского наследия Ницше. В ее руках после смерти философа оказался его архив, который она «адаптировала», исказив сам дух ницшеанства. Не брезговала Фёрстер и откровенными подлогами, переадресовывая, в частности, себе письма к «любимой матери». Де Кирико не мог знать об этом, поскольку книга Карла Шлехты, где был поднят вопрос о фальсификациях, вышла только в 1956 году.
2.Здесь: типичной (ит.). – Здесь и далее примеч. пер.
3.Из фессалийского города Волоса, согласно мифу, отправились в поход за золотым руном аргонавты.
4.Он хотел бы быть этим человеком (фр.).
5.Лицом к лицу (фр.).
6.Такого рода фотографии Бориса III в свое время часто можно было увидеть в газетах. Будучи еще царевичем, он увлекался железнодорожной техникой и даже сдал экзамен на машиниста локомотива.
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
28 aprel 2018
Tarjima qilingan sana:
2017
Yozilgan sana:
1962
Hajm:
352 Sahifa 21 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-91103-372-9
Mualliflik huquqi egasi:
Ад Маргинем Пресс
Yuklab olish formati: