Kitobni o'qish: «Россия выходит из войны. Советско-американские отношения, 1917–1918»

Shrift:

George F. Kennan

Soviet-American Relations, 1917–1920: Vol. 1: Russia Leaves the War

© George F. Kennan, 1989

© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2024

© Художественное оформление, ЗАО «Центрполиграф», 2024

Предисловие

Впервые задумывая это исследование, я не ставил перед собой задачу детально воссоздавать события первых месяцев советско-американских отношений, а скорее хотел осуществить попытку критической оценки политических действий двух правительств на протяжении гораздо более длительного периода времени. Однако вскоре стало очевидно, что, несмотря на существование нескольких ценных работ, посвященных отдельным этапам на раннем периоде, общего рассмотрения этого вопроса, опирающегося на все доступные сегодня источники, которые могли бы послужить адекватной основой для критического суждения, просто не существует. В этих обстоятельствах у меня не было альтернативы. Оставалось лишь углубиться в оригинальные исходные материалы и попытаться распутать (хотя бы для собственного развития) клубок произошедших на самом деле событий.

В настоящей книге представлены первые плоды этих исследований. Они относятся к периоду между Октябрьской революцией 1917 года и окончательным уходом России в марте 1918 года из рядов военной коалиции. По общему признанию, это весьма подробный отчет. Пытаясь собрать воедино имеющиеся свидетельства о событиях, одновременно сложных и противоречивых, я предпочел двигаться только в сторону ясности, а не рисковать предположениями или вызывать подозрения в пристрастности при отборе материала. Однако чем больше я видел записей о действиях официальных современников, то есть поколения немного старше моего собственного, тем больше убеждался, что подлинный образ дипломатического процесса вряд ли можно воссоздать в историческом повествовании, если только призма, через которую этот процесс рассматривается, не является такой прозрачной, что человеческая структура, из которой он состоит, становилась видна в мельчайших деталях. Поступки и решения государственных деятелей очень редко становятся полностью понятными, если исследуются в отрыве от непосредственного контекста времени и текущих обстоятельств.

Следовательно, даже если это повествование и не содержит тех широких оценок первоначальной реакции Запада на феномен коммунистической власти в России, которые многие читатели, возможно, предпочли бы увидеть, я надеюсь, что данная книга, по крайней мере, послужит дополнительной иллюстрацией того, как на самом деле работает дипломатия нашего века, того, каким чудесным образом сочетаются цель, личность, неожиданные совпадения, общение и бесконечная сложность современного мира. Все это в совокупности образует процесс, выходящий за рамки полного видения или понимания любого отдельного современника. Отрезвляет мысль, что, каким бы несовершенным ни было бы это исследование, никто из участников описываемых здесь событий не знает всей полноты изложенного в этой книге.

Последнее замечание не следует воспринимать как сомнение в полезности государственного управления. Здесь нет намерения принизить важность различий, существующих среди отдельных государственных деятелей в понимании тенденций времени и умении обратить его в свою пользу. Просто всегда полезно помнить, что не существует личностей, полностью понимающих материал, из которого состоят международные отношения. Нет никого, чей разум мог бы охватить и рассчитать абсолютно все до конца, учитывая сложность и объем неожиданных исторических поворотов. В конце концов, наилучших результатов достигают только последовательно применяемые правильные принципы, а не дар пророчества или гордость за собственную дальновидность. Результаты никогда не бывают полностью предсказуемыми; порой их даже нелегко разглядеть при появлении. Трагедия дипломатического искусства заключается в том, что даже его лучшие достижения всегда сопровождаются некоторыми скрытыми причинами и редко видны или понятны широкой общественности до того времени, пока многие годы не отделят эти достижения от исторических причин, в которых они возникли.

Пролог

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия…

А. Пушкин. «Медный всадник»

Город Санкт-Петербург. Петроград, Ленинград. Называйте его как хотите. В любом случае он является одним из самых непознанных, прекрасных и драматичных великих городов мира. Высокие северные широты, косой солнечный свет, окружающие равнины, часто перемежающиеся с неожиданными разрывами ландшафта. Мерцающие водные просторы. Все это подчеркивает необозримую горизонталь в ущерб вертикали и создает везде ощущение огромного пространства и властности. Небеса огромны, горизонт далек и протяжен. Рассекая город по центру, холодные воды Невы движутся бесшумно и быстро, словно масса серого металла, скользящего между гранитных набережных и монументальных дворцов, принося с собой привкус пустынных лесов и болот, из которых появился этот город. Со всех сторон чувствуется близость великой дикой природы Русского Севера – безмолвной, мрачной и переполненной бесконечным терпением.

Именно здесь, в северных ритмах проходят долгие снежные зимы и темнота, серое небо, слякоть и всепроникающая сырость, белые ночи летнего солнцестояния с их неповторимой и всепроникающей поэзией и, наконец, короткие и трогательные летние месяцы, заканчивающиеся почти до того, как начались, страстно любимые жителями за редкость и краткость.

В таком городе внимание человека направлено вовнутрь, на себя и себе подобных. Человеческие отношения приобретают странную живость и интенсивность, с оттенком предчувствия. Под таким небом пальцы судьбы, кажется, проникают издалека, подобно лучам солнца, чтобы найти и сформировать жизни и дела отдельных людей. Те или иные события имеют тенденцию с драматической точностью двигаться к развязкам, которые никто не придумывал, но которые все постфактум признают неизбежными и какими-то смутно знакомыми.

Этот город всегда был и остается трагичен. Он создан ценой огромных человеческих страданий. Географически неуместное, но в то же время наделенное завораживающей красотой создание, оправдывающее искупление за все жестокости и ошибки. В течение двухсот лет Санкт-Петербург оставался центром разветвленного аппарата бюрократической власти. Но ему не суждено было стоять бесконечно, как надеялся Пушкин, против сил природы и политических перемен. В XX веке ему предстояло пережить испытания и страдания, не имеющие аналогов. Свое превосходство среди городов России ему предстояло утерять. События, которым посвящено это повествование, начинались так. Вечером 7 ноября 1917 года жизнь Петрограда (как он тогда назывался), казалось, внешне следовала почти своему обычному ритму. Рестораны, кинотеатры и прочие увеселительные заведения вдоль Невского проспекта были открыты. Балет в Мариинке шел полным ходом, по Троицкому мосту звенели трамваи, а шаткие коляски извозчиков, заменявшие тогда такси, как всегда, тихо катили по широким проспектам. Лошадиные копыта стучали по брусчатке.

Тем не менее совсем рядом с яркими огнями вокруг Зимнего дворца было темно. Здесь стояли вооруженные люди, входы и выходы на прилегающие улицы были забаррикадированы и охранялись. Над широким пространством Дворцовой площади то там, то здесь раздавались одинокие винтовочные выстрелы и пулеметные очереди. Время от времени над черными водами Невы пролетали звуки артиллерийской стрельбы. В окружающей тьме едва различались силуэты «Авроры», стоявшей на якоре у Адмиралтейской пристани, и Петропавловской крепости, расположенной севернее на противоположном берегу.

Внутри самого Зимнего ситуация была близка к гротеску. В огромных, богато украшенных бальных залах квартировали подразделения военных юнкеров. Воздух был здесь тяжел от табачного дыма и запаха человеческих тел, повсюду валялись бутылки с остатками вина, украденные из императорских погребов. В одной из бесчисленных больших комнат на верхнем этаже, отделанной золотом, малахитом и малиновой парчой, члены Временного правительства, собравшиеся за длинным столом, покрытым зеленым сукном, продолжали то, что превратилось в заседание, не прекращающееся ни днем ни ночью. Бледные от усталости, выкуривая бесчисленное число папирос, они с трогательным оптимизмом лихорадочно делали пометки в своих блокнотах, словно в потенциальных хранилищах мудрости, которой там в действительности не было ни капли. Измотанные и отчаявшиеся мужчины продолжали спорить и пререкаться, придумывая нелепые планы по спасению ситуации и не желая понять, что последние секунды жизни былой России уходят в историю.

В роскошной резиденции, расположенной несколько дальше вдоль набережной Невы, британский посол сэр Джордж Бьюкенен безутешно наблюдал из окон своей гостиной за артиллерийской пальбой, развязавшейся над рекой. Неподалеку, в более скромном здании, находящемся на одной из внутренних улиц, безмятежно спал американский посол. Несмотря на преклонный возраст, он никогда не подвергал сомнению ценности своей юности и не пытался слишком пристально вглядываться в неопределенность будущего. В элегантном люксе отеля «Европа» два старших члена миссии Американского Красного Креста Уильям Бойс Томпсон и Рэймонд Робинс, оба – дети американского Запада, испытывающие ностальгию по романтике первых дней своей шахтерской молодости, коротали часы за обсуждением нового проекта по добыче меди в Аризоне. Они были сильно заинтересованы революцией, но и совершенно беспомощны, сбитые с толку потоком событий. В 22:26 Робинс записал в своем карманном дневнике: «Великий день для России. Мировая война, неминуемая Гражданская и коммуна. Что за время. Боже… Помоги Америке, России и свободным народам мира».

В 2 часа ночи красногвардейцы, сопровождаемые уличной толпой, ворвались в осажденный дворец. Эта атака стала следствием условного сигнала – выстрела с крейсера «Аврора». Вопреки бытующей легенде, этот выстрел был произведен холостым снарядом, а древние артиллерийские орудия крепости в большей степени пугали стрелявших из них, нежели тех, против кого орудия были направлены. Большевистский захват Зимнего произошел прежде всего из-за разобщенности и колебаний его защитников. Кроме того, тыльный вход во дворец по чьей-то неосторожности оставался открытым. Уже через 10 минут после начала штурма двери в зал заседаний Временного правительства с силой распахнулись. Человек в пенсне и широкополой шляпе художника, больше похожий на деятеля Французской революции, чем на русского, ворвался вовнутрь, а дверной проем заполонила толпа. «Именем Военно-революционного комитета объявляю вас арестованными!» – выкрикнул «художник», и министров под конвоем вывели прочь.

Несколько минут спустя пятеро американцев, блуждающих по Зимнему в диком возбуждении той ночи, словно люди с другой планеты, наткнулись на заброшенный кабинет. Среди царящего беспорядка они обратили внимание на исписанные бумаги, положили в карманы несколько незаконченных черновиков и побрели дальше по бесконечным коридорам. В конце концов они привлекли внимание возбужденной толпы, деловито грабящей дворец, и чуть сами не были линчеваны. Но были спасены лишь благодаря своевременному вмешательству какого-то командира-красногвардейца. Четверо из этих американцев были журналистами во главе с молодым радикалом, выпускником Гарварда Джоном Ридом, оставившим отчет о той ночи, который еще долго будет жить в исторической литературе. Пятый, сдержанный, но бесконечно наблюдательный и хорошо информированный, – Александр Гумберг, определивший пути развития советско-американских отношений на долгие годы вперед. Покинув Зимний дворец, все пятеро направились в Смольный, где II съезд Советов, кипящий страстями и возбуждением, принимал известия о ночной победе и провозглашал установление советской власти. Рид, покинувший съезд только ранним утром, завершил свой классический отчет о событиях той ночи следующими словами: «Хотя было шесть утра, ночь все еще оставалась тяжелой и холодной. Лишь слабая неземная бледность, крадущаяся по тихим улицам, приглушала свет фонарей. Тень ужасного серого рассвета вставала над Россией…»

Новое положение дел в стране, порожденное событиям той ночи, оказало самое глубокое влияние на отношения и народов внутри самой России, и страны с внешним окружением. Не последнюю роль здесь играло и растущее революционное движение на североамериканском континенте, в частности – в Соединенных Штатах Америки, чей собственный опыт в чем-то даже совпадал с российским, но в чем-то сильно отличался. С момента захвата большевиками власти в Петрограде отношения между этими двумя великими национальными сообществами приобретали все большее значение не только для своих народов, но и для мира в целом. Настоящее исследование посвящено ранней фазе этих отношений, которые в значительной степени незаслуженно преданы забвению.

Глава 1. Непосредственный исторический фон

Большевистский захват власти в Петрограде 7–8 ноября 1917 года является формальной отправной точкой для этого повествования. В действительности это была лишь заключительная фаза революционного процесса, начавшегося одновременно с крахом царской системы, произошедшим несколькими месяцами ранее. Прежде чем мы перейдем к рассмотрению хода советско-американских отношений, будет полезно кратко взглянуть на американскую реакцию на предыдущие события. Падение царизма в марте 1917 года (в силу разницы между старым и новым календарными стилями его обычно именуют Февральской революцией) представляло собой одно из самых удивительных, мало предсказуемых и даже по сей день наименее понятых великих политических изменений в истории. Попытка описать эти события вышла бы за рамки целей данного исследования. Но отметить некоторые особенности Февральской революции, безусловно, необходимо.

Прежде всего, эта революция не была надуманной: ее никто предварительно не планировал и не организовывал. Даже большевики, которые годами о ней мечтали, включая профессиональных революционеров, были захвачены врасплох. Февральская революция просто стала судьбоносным крахом старой династически-имперской системы, зажатой между стрессами крупной современной войны, для которой эта система оказалась неадекватной, и инертностью императорского двора, утратившего свою упорядоченность по отношению к событиям, потерявшего контакт с людьми и даже уважение правящей бюрократии.

В этой книге везде будет использоваться григорианский календарь (юлианский календарь сохранялся в России до 14 февраля 1918 г.). Разница между этими двумя календарями составляла тринадцать дней, причем григорианский календарь опережал юлианский. Таким образом, даты, приведенные здесь для периода до 14 февраля 1918 года (взятые из русских источников), часто будут указываться на тринадцать дней ранее.

Очень многие россияне мечтали – подобно большевикам – о революции в той или иной форме и в той или иной степени и были раздражены тем, что им казалось бесконечным, – ожиданием ее прихода. Однако с точки зрения идеалов, к которым стремилось большинство этих людей, Февральская революция произошла если не преждевременно, то, можно сказать, в самое неподходящее время. Во-первых, страна пыталась вести крупномасштабную войну, предполагающую широкую мобилизацию рабочей силы и огромную нагрузку как на всю экономическую, так и административную систему. Последствия февральского вмешательства, о которых большевики, к своему сожалению, узнали позже, было нелегко ликвидировать. Они не могли не усугубить бремя любого нового режима, приходящего к власти в текущих исторических условиях. Помимо этого, между различными политическими группами не существовало достаточного единства, позволяющего заменить царскую власть даже в конкурентной борьбе. Между этими группами не было даже консенсуса, столь необходимого для любого упорядоченного перехода к какой-либо стабильной форме представительного правления. Российское политическое общество, кипевшее в условиях царской власти, стремящейся, в свою очередь, его уничтожить или хотя бы сделать более умеренным, на самом деле было трагически расколото едва ли примиримыми разногласиями. События неудавшейся революции 1905 года и более поздние потрясения, вызванные Первой мировой войной, довели российских социалистов до такого состояния, что их ненависть и недоверие к «буржуазным» партиям достигли крайности. Сама же их привязанность к собственной стране была ослаблена в пользу концепций политических обязательств, основанных на классовой борьбе, а не на национальных интересах. Вместе с тем несоциалистические элементы были склонны рассматривать социалистических лидеров как безответственных демагогов и чуть ли не предателей. Ситуация еще более осложнялась ростом сепаратистских тенденций во многих частях Российской империи. Последнее было обусловлено несчастьями того времени и теперь сильно стимулировалось исчезновением династического центра, который, по крайней мере, служил своего рода единственным символом национально-политической близости.

Пока структура царской власти сохраняла единство, скрытые антагонизмы между политическими партиями частично прикрывались общей надеждой на позитивные перемены. Как только царизм исчез, уже не было ничего, что удерживало бы многообразные противоречия, усиленные неожиданной конкуренцией за престолонаследие от выхода на поверхность.

Особенно ситуация осложнялась тем фактом, что в период, непосредственно последовавший за распадом царизма, ни один из двух основных лагерей политических соперников не был готов обходиться без другого. На несоциалистические партии приходилась подавляющая часть имеющегося в стране политического и административного опыта. Только они обладали нужными знаниями, взглядами и международными связями, позволявшими немедленно создать новую правительственную систему на руинах старой. Вполне естественно, что такая инициатива была проявлена, и в сложившихся обстоятельствах создалась структура Временного правительства. Свою легитимность оно переняло от последней царской Думы – органа, в основном несоциалистического по своему составу.

Однако социалисты, объединенные во множественные Советы рабочих и крестьянских депутатов (особенно Петросовет), сумели завоевать доверие масс рабочих в крупных городах страны, а также политически сознательных элементов рядового состава вооруженных сил. Важность и тех и других с точки зрения борьбы за политическую власть значительно усиливалась тем фактом, что старая царская полиция в процессе Февральской революции была упразднена. Таким образом, поддержание порядка в городских районах возлагалось на солдат и рабочих – дисциплинированных и, как правило, обладающих оружием.

Таким образом, только несоциалистические партии могли обеспечить основные формы новой временной правительственной власти – этот факт социалистические группы, сами еще не готовые к принятию на себя правительственной ответственности, были полностью готовы признать. Тем не менее сущность внутренней власти, в смысле окончательного контроля над поведением вооруженных сил и окончательного господства на городских улицах, принадлежала социалистическим элементам, имевшим собственный независимый орган законодательной и исполнительной власти в виде Петроградского совета (и других городских советов, поддающихся их влиянию). Петросовет, хотя и был почти полностью социалистическим, с самого начала еще не находился во власти большевиков: они все еще составляли меньшинство среди представленных там партий. Тем не менее он представлял собой независимую силу, не подчинявшуюся власти правительства, и многие из его членов испытывали недоверие и подозрительность ко всему несоциалистическому сектору российского общества, в том числе и к большинству членов Временного правительства.

В таких условиях возникла опасная двойственность политической власти (так называемое двоевластие), которая характеризовала месяцы, непосредственно последовавшие после падения царизма. Временному правительству было «разрешено» функционировать в качестве номинального хранилища государственной власти и выражать российские интересы на внешнеполитической арене. Однако внутри страны его авторитет во многом зависел от поддержки неподконтрольного Петроградского совета. Совет, в свою очередь, был готов оказывать эту поддержку лишь потому, что Временное правительство служило социалистическим целям, и упрямо отказывался поддаваться соблазну принять на себя какую-либо формальную ответственность, соизмеримую с реальной властью. Между этими двумя параллельными правительствами не было никаких упорядоченных отношений, близости и политического консенсуса. Присутствовали лишь только недоверие, враждебность и непростая борьба за властное положение.

Подобная ситуация имела два основных последствия с точки зрения Соединенных Штатов.

Во-первых, она означала, что шансы на политическую стабильность при новом режиме очень невелики. Очевидно, что такое положение дел не могло продолжаться долго, и падение царизма было лишь прелюдией к реальной борьбе за власть. Особенно зловещим казался факт, что приверженность принципам парламентского правления у значительной части российской общественности была слаба или вовсе отсутствовала, а представления простых людей о том, что такое «политическая свобода», мягко говоря, казались весьма шаткими. Большинство социалистов считало, что «буржуазные» элементы вообще не должны принимать какого-либо участия в политической жизни государства. Монархисты были того же мнения по отношению к социалистам-интернационалистам. Только лишь в малочисленных «буржуазно-либеральных» кругах, вскоре оказавшихся изолированными и беспомощными из-за быстрого смещения власти влево, существовала какая-либо реальная концепция парламентской демократии в западном смысле.

Во-вторых, ситуация означала, что перспективы дальнейшего участия России в войне крайне невелики. Попытка продолжить военные действия истощила бы ресурсы даже единого и прочно укоренившегося режима. Предполагать, что такая попытка могла бы быть предпринята правительством, не имеющим реальной власти над войсками, действующим через офицерский корпус, потерявшим лицо перед рядовыми (и это при том факте, что основная масса солдат, утомленных войной, испытывала безразличие к военным проблемам и, находясь под социалистической пропагандой, уже придерживалась мнения, что эта война – империалистическая и не служит никакой полезной цели), было слишком наивно и оптимистично.

На практике оказалось, что ни одна из отмеченных реалий не была широко замечена в Соединенных Штатах. Не будет преувеличением сказать, что политика американской власти по отношению к российскому Временному правительству в значительной мере основывалась на незнании обеих сторон. В США жили надеждой, что произойдет нечто прямо противоположное: Россия будет быстро развиваться в направлении демократической стабильности, и страна, продолжая энергично преследовать политику лояльного и полного энтузиазма члена западной коалиции, продолжит войну против Германии. В этих заблуждениях кроются корни не только большей части неэффективности американской политики по отношению к Временному правительству, но и трудностей, с которыми впоследствии столкнутся многие американцы, приспосабливаясь к реалиям советской власти.

Подобные недоразумения ни в коей мере не носили противоестественный характер. В традиционной американской политической философии не содержалось ничего, что могло бы сделать американцев осведомленными о достоинствах, которыми, возможно, обладала царская система, или даже заставить их усомниться в том, что устранение этой системы не ведет к быстрому прогрессу в направлении парламентской демократии. Большинству политиков страны никогда не приходило в голову, что политические принципы, по которым они жили сами, могли быть обусловлены их собственной историей и не обладали универсальностью. Интерес к России среди американской общественности ограничивался в основном сочувственным наблюдением за борьбой против самодержавия. Он был сосредоточен в двух основных группах. Одна состояла из тех, кого можно было бы назвать коренными американцами-либералами, то есть людей, симпатии которых были ограничены и сосредотачивались на страданиях российских оппозиционеров более раннего периода. Ряд американских деятелей, в том числе Джордж Кеннан-старший, Сэмюэль Клеменс и Уильям Ллойд Гаррисон, в начале девяностых годов XIX века основали частную организацию под названием «Американские друзья русской свободы», цель которой заключалась в оказании помощи жертвам царских репрессий. Эта организация просуществовала вплоть до революции, ко времени которой ее члены уже были пожилыми людьми (естественно, из числа еще живущих). Их впечатления о русском революционном движении, основанные в основном на наблюдениях, сделанных Кеннаном в период 1860–1880 годов, относились к домарксистской фазе борьбы. Их сочувствие и помощь были адресованы главным образом социал-революционерам, которые, будучи социалистами (но не марксистами), несли в себе духовное наследие более ранних народнических тенденций в русском революционном движении. Они крайне слабо представляли себе последствия господства марксизма последних дней российской революционной мысли.

В этом отношении либералы старшего поколения особенно отличались от другой группы американцев, интересующихся Россией. В основном это были эмигранты-евреи, переехавшие в Соединенные Штаты начиная 1880-х, опасаясь расовой дискриминации или политических преследований (или того и другого вместе). В значительной степени на них повлияли марксистские доктрины, произведшие столь глубокое впечатление на евреев русской «черты оседлости». Преимущественно эти люди относили себя к социал-демократам, а не к социал-революционерам. Их отличие от американских либералов заключалось в том, что их представление об оппозиционном движении в России было ориентировано на социальную революцию в смысле перехода власти к определенному социальному классу, а не к общей политической свободе в американском понимании. С первой группой они разделяли лишь только сильное желание уничтожения царского абсолютизма. Тем не менее и те и другие оказывали доминирующее воздействие на формирование уважительного американского отношения к российским делам.

Этих обстоятельств самих по себе было достаточно, чтобы почти все слои американского общества горячо и безоговорочно приветствовали падение царизма. Но к ним прибавилось близкое совпадение Февральской революции со вступлением Америки в Первую мировую войну. С точки зрения потребностей американского государственного управления в то конкретное время, эта революция (как ее обычно рассматривали и понимали в Соединенных Штатах) стала очень кстати. Президент Вильсон, как следует напомнить, только приближался к концу принятия окончательного решения, связанного с определением отношения Америки к европейской войне. В первые недели 1917 года ход событий неуклонно развивался в сторону вступления Америки в войну на стороне Антанты. Немецкое заявление о неограниченной подводной войне от 1 февраля 1917 года фактически лишило американский государственный аппарат последней области маневра и фактически решило проблему.

Теперь это стало лишь вопросом времени. Оставалась лишь одна проблема – какое официальное толкование следует дать такому огромному отклонению в американской внешней политике. Технически говоря, непосредственным толчком к нашему вступлению в войну послужило нарушение нашего нейтралитета. Но защита нейтральных прав была юридически запутанной задачей, понятной очень немногим. Более того, сохранялся вопрос наших претензий к будущим союзникам – они были лишь немного менее серьезными, чем претензии к немцам. Это было слишком тонким юридическим делом. Многие сомневались в существовании цели, ради которой следовало вести в бой великий народ. Накануне судьбоносного шага среди американских государственных деятелей существовало общее понимание необходимости вступления в войну, однако требовалось найти более возвышенную и вдохновляющую мотивацию, чем простая защита нейтральных прав. Ей следовало придать большую торжественность, с которой американцы пережили бы этот волнующий момент, непосредственно связанную с потребностями и идеалами людей во всем мире, а не только с народом Соединенных Штатов.

Февральская революция, произошедшая всего за три недели до нашего вступления в войну, внесла важный вклад, изменив идеологический состав коалиции. На заседании кабинета министров 20 марта 1917 года было единогласно принято решение просить конгресс выступить за объявление войны. Государственный секретарь Лансинг (согласно его собственному отчету, написанному сразу после этого заседания) писал: «[Мы проголосовали]… за этот шаг на том основании, что. революция в России, которая, казалось, была успешной, устранила единственное возражение против утверждения, что европейская война была войной между демократией и абсолютизмом; единственная надежда на постоянный мир между всеми нациями зависит от создания демократических институтов во всем мире. действия с нашей стороны. имели бы большое моральное влияние в России, это способствовало бы демократическому движению в Германии… вселило бы новый дух в союзников.» (Лансинг Р. Частные записи о ходе исторического заседания кабинета министров 20 марта. Библиотека конгресса). Принимая тезис о том, что российская революция дала основания для начала американских военных действий в качестве крестового похода за демократию, Вильсон сначала колебался. «Президент сказал, – продолжал рассказ Лансинг, – что не понимает, каким образом сможет говорить о войне за демократию или о революции в России, обращаясь к конгрессу. Я ответил, что не вижу здесь никаких противоречий, но в любом случае уверен, что он мог бы сделать это напрямую, напомнив об автократическом характере правительства Германии, проявившемся в бесчеловечных действиях, нарушении данных обещаний и построении международных заговоров. На что президент заметил: „Возможно“. Произвела ли на президента впечатление идея общего обвинительного заключения в адрес правительства Германии, я не знаю…»

Здесь интересно отметить, что именно Лансинг, а не президент первым выдвинул интерпретацию военных действий Америки как крестового похода за демократию против абсолютизма и связал эту интерпретацию с русской революцией. Причины первоначальной сдержанности Вильсона в отношении этой концепции не ясны, но в любом случае оба политика не испытывали недостатка в удовлетворении Февральской революцией и не сомневались в ее демократическом качестве. Скорее всего, они проявляли неуверенность в том, что такая интерпретация вступления Америки в войну была строго точна, а также что некоторых наших будущих союзников можно отнести к категории демократов. В любом случае аргумент госсекретаря не остался незамеченным президентом, и эта точка зрения не только нашла отражение в послании к нации, но вскоре стала официальной целью начала военных действий.