Kitobni o'qish: «Озорник»
I
Спирька сидел у окна своей избушки, смотрел в сторону башкирской деревни Кульмяковой и думал вслух:
– И отчего бы это дыму идти у башкир, а?.. Вот так штука… Не иначе, што где-нибудь барана скрали, а то и цельную лошадь. Верно!.. Ах, неумытые рыла!
Он заслонил рукой глаза от весеннего горячего солнца и еще раз убедился, что действительно над Кульмяковой, засевшей под горкой на берегу озера Карагай-Куль, тоненькою струйкой поднимается синий дымок. В следующий момент Спирька выругался, – выругался вообще, в пространство. Ему почему-то показалось обидным, что башкиры могут есть, а он должен смотреть, как у них дым идет.
– Ах, черти немаканые, удумали какую штуку!..
По веснам Спирька испытывал какое-то озлобленное настроение. Им овладевала смутная тоска и неопределенное желание выкинуть какую-нибудь такую штуку, чтобы чертям было тошно. «А ты чувствуй, ежели на то пошло… да. Понимай своей башкой, каков есть человек Спирька… да». Мысли Спирьки перекатывались в его голове, как тяжелые камни, когда заиграет по косогорам вешняя полая вода. Озлобленное настроение объяснялось, может быть, тем, что Спирька после смерти жены жил бобылем. Он давно разорил все хозяйство, – какое же хозяйство без бабы? – и не принимал весной никакого участия в трудовой и радостной суете своей деревни Расстани. Другие пахали и сеяли, бабы готовили свои огороды, старики налаживали всякую снасть к страде; а Спирька сидел в своей избушке и ничего не хотел знать. Из всей скотины у него была одна гнедая лошадь, происхождение которой терялось во мраке неизвестности, – другими словами, все были уверены, что она краденая. Лошадь была бы совсем хорошая, если б ее кормить, но Спирька к последнему относился совершенно равнодушно. Вон башкиры тоже не кормят лошадей, а живут… В свое оправдание, впрочем, он мог сказать то, что решительно не знал, чем бывал сыт сам. Будет день – будет хлеб. А без лошади какой же мужик? Это было последнее воспоминание о хозяйственном существовании, как когда-то жил Спирька женатым и когда у него все было. Не хуже других-прочих жил, а с женой ушло и все крестьянское хозяйство, и Спирька попал в разряд лишних деревенских людей, которых на Руси достаточно. Вот и скучно делалось непутевому человеку, когда занималась весна.
– Беспременно башкиры собираются есть, – повторял Спирька с нараставшим озлоблением. – Ну и нар-родец!
Окончательно Спирька был выведен из себя, когда в конце грязной, еще не просохшей улицы показалась Дунька. Он ее узнал сразу еще издали. Некому быть, кроме Дуньки… Вон как выступает, точно корова холмогорская.
– Куда бы ей идти утром, – соображал вслух Спирька. – Гладкая баба, нечего сказать.
Спирька еще раз выругался, теперь уже по адресу Дуньки.
– Ну куда ее черт несет? Ишь как по грязи-то вышлепывает.
А Дунька себе шла и, кажется, не желала ничего знать. По костюму в ней сразу можно было узнать расейскую бабу-переселенку. Белая рубаха с широко вырезанным воротом, домашней работы черная юбка, на плечи накинута белая свитка из домашнего сукна, платок на голове намотан тоже по-расейски, – одним словом, все по-своему. Красивое женское лицо было полно какого-то подкупающего спокойствия. Ни одного суетливого движения, ни одного лишнего взгляда.
– Куда это тебя понесло, Дунька? – окликнул ее Спирька.
Дунька вздрогнула и остановилась. На Спирьку посмотрели чудные, серые, большие глаза.
– А иду… – ответила она спокойно.
– Да куда идешь-то, глупая?
– А телушку искать.
– Ужо вот тебя волки задерут в лесу-то.
– Пущай дерут.
Дунька говорила певучим расейским говором, растягивая слова.
– А ты все отдыхаешь, Спирька? – проговорила она, подбирая юбку, чтобы перешагнуть через лужу. – Замаялся, лежавши на печи…
– А тебе какая печаль?
– Пожалела тебя… Другие мужики на пашне, а ты дома маешься. Пожалел бы хоть подоконник-то, лежебок.
Спирька обругал Дуньку и даже погрозил ей кулаком. Она спокойно пошла дальше, и Спирька долго следил за ее белыми босыми ногами, месившими грязь.
– Тьфу, окаянная душа!.. – ругался Спирька. – Бить вас некому, бабенок… За телушкой пошла?! Тьфу! Я бы тебе показал телушку… Я бы тебя разуважил, гладкую!.. Тоже разговаривает… Лежебок! Ну, и буду лежать… Не укажешь. Кто может Спирьке препятствовать? Ни в жисть…
В результате этого монолога Спирька схватил подвернувшийся под руку топор и швырнул его в угол.
А дым над башкирской деревней продолжал подниматься тоненькой синею струйкой, точно кто курил трубку. Спирька опять занялся вопросом, что это могло значить. Во всяком случае, нужно было идти и обследовать все дело на месте. Спирьке даже начинало казаться, что как будто пахло вкусной маханиной.1 Потихоньку от своих Спирька любил поесть кобылятины с башкирами. Что же, такие же люди, хоть и живут по своему закону. Другой башкир получше будет русского, даром что кобылятник.
– Нечего делать, надо будет идти… – решил наконец Спирька.
Он накинул на одно плечо рваный татарский бешмет и вышел. До Кульмяковой было битых версты три, но расстояние для Спирьки не служило препятствием. Впрочем, выходя, он посмотрел на пустой двор, напрасно отыскивая своего «живота» – способнее бы верхом в Кульмякову-то прокатить! – но умудренный голодом конь «воспитывался» где-то на весенних зеленях. Обругав лукавого «живота», Спирька побрел пешком. Ему пришлось идти по той же дороге, по которой только что прошла Дунька, и это казалось Спирьке обидным. Чего уж хорошего, когда баба дорогу перешла.
– Ах, ты… – ругался Спирька. – Не стало ей время.
Он шагал по грязи, закинув бешмет на спину. Небольшого роста, плечистый и жилистый, Спирька был в самой поре. Кудлатая голова глядела суровыми темными глазами. Обличье у Спирьки было уже не расейское, а с явными признаками сибирской помеси: борода была маловата, скулы приподняты, лицо как будто сплюснутое. И ходил он не по-расейски на своих выгнутых ногах, как настоящий кавалерист. На Южном Урале попадаются часто такие типы, как результат далекого умыканья первыми русскими насельниками татарских «женок» из недалекой степи. Народ собрался сюда со всех сторон, и недостаток в своей бабе чувствовался долго.
Весеннее солнце так и пригревало, несмотря на раннее утро. «Зелени» взялись необыкновенно дружно, и только березы стояли еще голыми. По низинам пушилась верба. Открытые места, где шли пашни и покосы, тянулись по долине реки Чигодой, делавшей расширение у озера Карагай-Куль. Горизонт замыкала разорванная линия перепутавшихся между собой отрогов Южного Урала. Башкирская деревушка Кульмякова засела на берегу озера, прикрытая со стороны Расстани березовым лесом. Русская стройка была плотная, и ряды изб стояли, как новые зубы. За Расстанью, в полуверсте, раскинулась Ольховка, где лет пять тому назад устроились переселенцы, выходцы из Рязанской и Тамбовской губерний. Тут наполовину новые избы стояли еще без крыш, надворные постройки были еще в зародыше, а кое-где сохранялись еще переселенческие землянки, напоминавшие кротовые норы. Дунька была из Ольховки.
Дорога из Расстани в Кульмякову огибала березовый лес, и Спирька не пошел по ней, не желая вязнуть в грязи. Он не торопясь брел по меже прямо к лесу – так было прямее. Тут ему вышла неприятность: попались два расстанских мужика, ехавших с сохами.
– Бог на помощь, Спирька! – крикнул один. – Куда наклался спозаранку?.. Смотри, вывихаешь ноги-то.
Односельчане относились к Спирьке свысока, как к замотавшемуся, непутевому мужику, и это его злило.
– Челдоны желторылые… – ворчал он.