Kitobni o'qish: «Пламя»

Shrift:

Глава 1

– Папа, не нужно! Мне страшно! – захлёбываясь слезами говорил Чак, смотря на отцовскую зажигалку Zippo, из которой вырывался небольшой язык пламени, содрогающийся в те моменты, когда кто-то из них говорил.

– Осталось совсем немного. Пожалуйста, потерпи, Чаки. Ты же хороший мальчик, да? А хороших мальчиков, как тебе уже известно, в конце ждёт вознаграждение за терпимость и послушание, – тоненьким, немного даже женским голоском шептал отец, сидящий перед ним на стареньком скрипящем стуле.

Этот процесс всегда пугал его донельзя, отец, зная это, заставлял своего сына часами смотреть на горящий огонёк зажигалки, которую держал в одной руке до тех пор, пока слёзы не покатятся по маленьким щекам ребёнка, а другой рукой рисовал его портрет. Затем, когда Чак уже захлёбывался в своих слезах, Даниэль Фосс, его отец, просил того смотреть строго на него и корректировал его положение. Всегда приговаривал, чтобы тот держал подбородок пониже и чуть горбатил спину, дабы плечи были приопущены, точно ребенок безмерно устал от чего-то. Всё это проводилось лишь для того, чтобы изобразить плачущего одиннадцатилетнего Чака на холсте. Вернее сказать, на холстах, ведь отец рисовал исключительно своего ребёнка. Исключительно залитого слезами.

Уже полтора года Чак стоически терпел этот кошмар. Всё началось со смерти его матери. Даниэль в молодости рисовал пейзажи, достаточно красивые, по всеобщему мнению знакомых, но взрослая жизнь внесла в его существование серьёзные изменения – Даниэль начал творить экспрессионизм, который, как он говорил, был куда лучше пейзажей. Дескать, пейзажи – это лишь дешёвая копия реальности, её зеркальное отражение, а подлинное искусство должно быть выше материи, должно ставить идею выше формы, что и являлось основной, по его мнению, чертой в экспрессионизме. На жизнь он зарабатывал, работая школьным учителем изобразительного искусства в младших классах. Но после смерти жены его жизнь изменилась. Равносильно и творчество сменило свой вектор, отныне он рисовал исключительно сына, и исключительно в жанре реализма. Теперь вся жизнь для него заключалась в том, чтобы прийти после работы домой и заставить любимого сыночка пускать слёзы, глядя на огонёк. Сам же Даниэль считал себя человеком достаточно рациональным, поэтому не рисовал каждый день. Напротив, растягивал процесс создания, продлевая удовольствие.

Мальчик постоянно упрашивал отца не делать этого, но тот лишь приговаривал, что осталось совсем немного, что тот хороший мальчик, а хорошие мальчики должны слушать своих родителей. Как-то раз Чак решил не упрашивать отца прекратить мучения, а спросил какова цель всего этого искусства. Ответ его поразил, но одновременно с тем был совсем не понятен – Чак больше никогда об этом не спрашивал.

– Я рисую тебя. Настоящего тебя. Мальчик мой, тебе же известно, что матушка умерла, а от неё не осталось ни следа. Ничего действительного, что могло бы напомнить нам о ней. Я глупец, ибо не смог раньше прийти к той идее, которая в сей миг мною движет. Точнее, не идея, а истина. Заключается она в том, что настоящее лицо человека проявляется лишь в те моменты, когда он страдает. Именно страдания обличают человека, показывают, каков он на самом деле. Страдания – это сущность человеческого бытия. Страдания – это часть неотвратимой кончины, после которой мы попадём на небеса. Сама же эта кончина, то есть смерть, – вещь крайне прекрасная. Если и есть в мире что-то совершенное, то это смерть. Ты можешь услышать от глупых людей, что смерть – это плохо, но ни в коем случае не верь им. Во-первых, смерть – это не завершение человеческого бытия, а лишь врата в иной мир. Смерть – это начало чего-то нового, за которым стоит совершенно иная структура существования. Во-вторых, смерть как процесс (стоит заметить, что именно процесс; причём протекающий на протяжении всей жизни) является основным двигателем человеческого развития. Именно осознание конечности формы бытия (именно формы бытия, а не самого бытия как такового, ибо само бытие вечно, а может, и вовсе циклично) даёт человеку причины созидать и преобразовывать окружающую среду. Когда ты умрёшь, Чаки, у меня останется память о тебе. Память о настоящем тебе. Красота искусства в его честности, именно поэтому то, чем занимаемся мы с тобой, – это наивысшая цель, ради которой иногда нужно будет идти на жертвы. Ты же меня понимаешь? – сказал тогда отец, судя по всему, не дающий себе отчёта в том, что разговаривает с одиннадцатилетним ребёнком.

Из его речи Чак почти ничего не понял. Решил, что спрашивать вновь больше никогда не будет. Именно в тот миг он впервые испытал амбивалентные эмоции: любовь, обиду и сострадание по отношению к отцу (уже в столь юном возрасте Чак Фосс представлял, каково чувство утери любимой женщины (точнее, не только любимой женщины, но и целого мира, в котором он раньше жил), испытываемое его отцом, знал, что оно крайне тяжело и на его почве Даниэль изменился, стал совершенно другим). На этой стороне стояли воспоминания былой жизни, когда на их дом не свалилось несчастье, когда в воздухе не стоял запах печали и сожалений о былом. Доселе же Даниэль был для Чака не просто отцом и наставником, но и настоящим другом. Как человек, чья личность творческая, он всегда был достаточно чувственным, тем более по отношению к своим близким, к своей семье. Никогда в их доме не случались крупные скандалы, тем паче рукоприкладство. Чак и по сей день чувствовал себя любимым человеком Даниэля и любил его в ответ, ибо никого, кроме друг друга, у них не осталось. Но напротив сострадания стояло не менее, а может, и более сильное чувство – обида вкупе с непониманием. Чаку было не совсем понятно, кем его отец является в сей миг, ибо он стал совершенно иным. Даниэль однозначно желал страданий своего сына. Желал их запечатлеть, тем самым сделав их вечными на холстах. Мальчишка испытывал неописуемый страх огня, именно этим воспользовался отец, поставив свою идею выше любимого человека.

Постоянные, как позже поймёт Чак, психологические манипуляции также не красили Даниэля, который то и дело ссылался к нравоучениям, говоря, что Чаки должен быть послушным, дабы сохранить чистоту своей души, за что он будет после вознаграждён.

Иной раз отец рисовал раз в месяц. Реже – каждую неделю. Но, как бы то ни было, сей процесс создавал неимоверную нагрузку на психику ребенка. Страх перед «сотворением высшего искусства» всегда пробирался глубоко под кожу Чака мелкой, назойливой вошью. Каждый день, когда он слыхал звук открывающейся скрипучей двери, приходилось ощущать туманную неизведанность перед предстоящим вечером, ибо никогда не было известно, захочет ли отец «творить» сегодня. Бывали и случаи, когда Даниэль рисовал несколько дней подряд, но то было исключением.

Чак, который давно понял, что будет не в силах отказаться от затеи отца, желал хотя бы стабильности, дабы не трепетать каждый день в страхе неизведанности, а заранее знать, когда участь снизойдёт на него. Именно поэтому он предложил отцу рисовать в какие-то определённые, заранее запланированные дни. Но реакция ужаснула его.

– Я правильно понимаю, ты хочешь предложить мне внести в искусство строгость графика? – начал Даниэль привычно спокойным и монотонным голоском. – Предлагаешь рисовать только в определённые дни? Знаешь ли ты, – сорвался он на бас, – что искусство не поддаётся дисциплине? Дисциплина – рамки, сковывающие идею и мысль. А суть искусства в том, чтобы сносить рамки. Искусство – это свобода мысли и чувств, сердца и разума, свобода личности. Дисциплина же – это не самоконтроль. Подобный тезис ты можешь услышать от идиотов. Дисциплина – это оковы. Ты, ещё не понявший, что такое искусство, смеешь указывать мне, как правильно обращаться с своим творчеством? – после отец ещё несколько минут кричал на сына, который доселе не видел его в таком состоянии. Сей случай послужил причиной для создания своего дневника, к которому Чак впоследствии обращался множество раз.

Глава 2

«Через неделю мне исполнится четырнадцать. Четыре года я стоически терпел отца, терпел его «искусство». Я был чёртовым конформистом.

Под конформизмом я подразумеваю состояние души, отсутствие внутренней борьбы, а не внешней. Отсутствие внешней борьбы с моей стороны – вполне разумно, потому что она была попросту невозможна по отношению к этому тирану. Была разумна внутренняя борьба, скрытая от потусторонних глаз. Но, увы, к ней я пришёл лишь недавно, полгода назад.

С момента, когда мама ушла (как же мне её не хватает. По каким-то причинам я до сих пор не смог смириться с этой утерей), отец разумом тронулся с этим псевдоискусством. Ублюдок попросту заставлял меня страдать. Знаете, что я испытывал во время процесса творения?

Страх огня постоянно преследовал меня. С самого детства. Сколько себя помню – боялся огня, а когда видел хоть малейшую искорку, меня пробирал неописуемый первобытный страх. Страх этот как будто был врождённым, подобно страху высоты или громких звуков, но имел несколько иную форму ощущения. Он не поддаётся никакой характеристике. Единственное, с чем я могу сравнить это чувство, – вселенский страх перед космосом иль же страх потустороннего. Отец, увы, знал это и использовал в своих целях.

Даниэль был уверен в том, что человек всю свою жизнь не ведает собственного настоящего лика. Он, дескать, лишь прячется за мнимыми масками, а подлинное лицо проступает чрез эти маски лишь во время страданий. В принципе, мне безразличны его идеи, его головные тараканы. Точнее, были бы безразличны, если бы они напрямую не касались меня.

Впрочем, уже полгода Даниэль не рисует. Потому что я больше не боюсь огня. В том-то и заключалась моя внутренняя борьба, которая проходила на подсознательном уровне. Я даже не понял, как наступил тот самый момент, когда отец в очередной раз отвёл меня в тёмную комнату (так я называл комнату, в которой отец рисовал картины. В ней было слишком темно; сам же Даниэль называл её мастерской) и, усевшись за рабочее место, достал из карман до боли знакомую мне зажигалку Zippo, но на сей раз при её включении я не содрогнулся. Вид мой был непоколебим. Я удивил не только отца, но и самого себя. Только потом, через несколько часов после случившегося, я понял, что где-то в глубинах сознания ожидал такого исхода очередного процесса «творения» отца, но когда именно он произойдёт, я не догадывался, поэтому и смутился в тот день, даже немного испугался самого себя. Отец же не столько удивился, сколько рассердился, ведь я посмел нарушить его драгоценный процесс творения искусства. В тот день он десять минут держал маленький содрогающийся огонёк перед моим лицом, желая моих слёз. Я же испытывал чувство неловкости. Затем он пронзил меня взглядом и отправил к себе в комнату.

Я больше не боялся огня. В тот вечер я не увидел в пламени того, что видел раньше. Меня не окутывала пелена вселенского страха. Я был абсолютно нейтрален. Испытывал непонимание себя прежнего – что можно было увидеть страшного в огне? Да, безусловно, он мог причинить боль, но ведь целью отца было не причинить мне боль, а увидеть и нарисовать мой страх. А что есть страх? Ответная реакция на событие, которое ещё не произошло. То есть страх – это эмоция, вызванная как бы на опережение в целях обезопасить тело. Так как страх реагирует на ещё не произошедшее, я считаю, что страх – это тотальная глупость.

Ах, да, совершенно забыл отметить, он рисовал «истинного» меня того ради, чтобы потом, как я понял, просматривать мои изображения на холстах, когда я умру. Не знаю, с чего он взял, что я умру раньше, чем он, но спрашивать об этом не стал. Как и о многом другом. Спрашивать что-то у странного человека – не лучшая идея, вы можете не суметь найти общего языка, потому я не задавал лишних вопросов.

Вернусь к тому, что произошло после моего первого дня нейтралитета к огню. На следующий день отец всё так же не смог добиться моих страданий. На сей раз я уже понял, что освобождён от этого страха, поэтому попросту наслаждался тем, что отец, который в такие моменты казался мне жестоким тираном, не мог получить желанного. Вот только последующей реакции я не ожидал.

Отец встал с стула и поднёс зажигалку так близко к моему лицу, что я почувствовал обжигающее тепло. Именно в этот момент я понял, что настало время показать, что в этом доме не у одного Даниэля есть клыки, и подставил лицо прямо под огонь, который в мгновение сжёг мне все ресницы и часть брови на правой стороне лица. Не знаю, какими мыслями я распоряжался, когда проделал это, и были ли в моей голове мысли в принципе. Как мне кажется, это было не обдуманное действие, а что-то молниеносное, какая-то искра, вспыхнувшая во мне и велевшая сделать это. Такое чувство, что это вовсе не я сделал. Словно что-то на мгновение пробудилось во мне и тут же захватило власть над моим телом.

Папа тут же отпрянул назад, отбросив зажигалку в сторону. На расстоянии пары шагов от меня он простоял несколько секунд, поглощая меня не только взглядом, но и всем своим видом. К слову, внешне он совершенно не изменился, но был иным совершенно. Лицо его с подростковыми бакенбардами, островатым крупным носом, всегда напоминавшим мне клюв ворона, маленькими ямочками на щеках, слабой челюстью, тонкими губами, точно нарисованными карандашом, его худощавое телосложение, особо бросающиеся в глаза из-за высокого роста, – всё в нем оставалось прежним. Но из-под кожи точно вырывалось невидимое для глаза сияние, которое было осязаемо лишь для фибр души; оно как будто меняло весь его внешний вид, всё его существо. Внешне он оставался абсолютно спокойным, но каждая клетка его тела словно заключала в себе зло и агрессию. В паре слов – обстановка была раскалена донельзя.

Даниэль, посмотрев пару секунд на моё лицо с сожженными волосами на правой стороне, в один шаг преодолел расстояние между нами и встал предо мной. Простоял так пару секунд, видимо, взвешивал в этот момент все «за» и «против». Пожалуй, стоит отметить, что он всегда был довольно рассудительным человеком. То-то меня и напугало в тот день: последующее его действие было явно обдуманным и осознанным. Это действие было порождено не внезапным огнём чувств, вспыхнувших в нём и вскруживших голову, оно было спланировано и проанализировано.

Даниэль посмотрел назад, немного повернувшись всем телом. Или сделал вид, что посмотрел назад, дабы отвлечь моё внимание. Скорее всего, второе. Мне кажется, что это было сделано того лишь ради, чтобы увеличить амплитуду движения, которое последовало после. Молниеносная пощёчина поразила моё лицо. Вот чего я явно не ожидал и вообразить себе не мог. Ладонь была настолько большая, что её площадь покрывала половину моего лица. Ударная сила, направленная на левую сторону лица, примерно в область между виском и челюстью, чуть подальше от уха, из-за большего размера ладони задела не только висок и челюсть, но и губы с носом.

До того дня меня никогда и никто не бил. Ни отец, ни кто-либо ещё. Думаю, момент, когда тебя впервые бьют, пронизывает память человека острой иглой, оставляя свой след глубоко в коре головного мозга, глубоко в черепной коробке.

Ощущения были крайне необычными. Я думал, что лицо при ударе пронизывает боль, но это не так. На самом деле боли нет. Чувство такое, будто всё лицо обработано анестезией. Но это я заметил только после. Первым замеченным было чувство всевластия. Такое чувство, как будто я прикоснулся к какому-то недосягаемому источнику силы, как будто я уже вышел за лимиты дозволенного своим телом, за лимиты дозволенного природой. Чувство таково, словно я способен на всё, все горы и моря по колено. Такой прилив адреналина я никогда не ощущал. Кровь била в висках, а мысли точно упорхнули из головы с скоростью колибри, оставив во всём моем теле лишь нечто первобытное.

Думается, если бы этот удар причинил мне боль, что явно бы мне не понравилось (хотя кто знает, может, порционная боль способна принести удовольствие), то я бы тут же набросился на него, не раздумывая, ведь, как писалось ранее, во мне не осталось мыслей, их заменили рефлексы и глухой звук собственного бьющегося сердца, назойливо звучащий в ушах. Думаю, если бы я набросился на него, то моё поведение было бы похоже на поведение дикой собаки. Я бы наверняка кусался и пытался выцарапать глаза. Но удар не только не принёс мне боли, но и доставил своего рода удовольствие. Мне хотелось в максимально насмешливой форме показать это отцу. Я засмеялся во всё горло, смотря прямо ему в лицо. Кажется, он заметно перепугался, потому что сперва простоял немного как вкопанный, а затем быстрым шагом удалился из комнаты. Я же остался смеяться. Собственный смех в одинокой комнате казался мне каким-то чужим.