Kitobni o'qish: «В поисках утраченных предков. Роман-исследование»
Часть I. Из варяг в греки
Трудно быть обезьяной
Я всегда считал, что фамилия из Прибалтики. Семейные предания и некоторые факты к тому располагали. Отец в безденежье любил повторять: «Терпите, терпите, вот поеду в командировку и откопаю в фамильном замке клад. Тогда заживем как люди». Этими посулами отец сводил с ума мое детское воображение – я начинал готовить веревку, фонарик, свечи, перочинный ножик, надеясь составить отцу компанию, но мать безжалостно остужала: «Слушай ты отца больше…»
Ушли отец и мать.
Все казалось, что успею расспросить о происхождении фамилии.
Не успел.
Karalis – по-латышски «король». Я узнал об этом в курортном городке Дубулты под Ригой, куда ездил последний раз в 1989 году на семинар молодых писателей-фантастов.
Как я был причислен к фантастам – особая история.
Так вот, в Дубултах шел фильм «Кинг-конг», и на рекламных щитах, написанных по-латышски, он был назван «Karalis-kong». Английское king – «король» перевели на латышский. Я даже сфотографировался на фоне своей фамилии. Моя голова в зимней шапке заслоняла довесок «kong» вместе с дефисом, и получалось, что гигантская обезьяна на задних лапах носит мою фамилию. По вечерам я ходил тихими заснеженными улочками смотреть на обезьяну и подмигивал ей, как своей родственнице: «Ну, что, подруга!»
Позднее мы с женой и сыном успели юркнуть на две недели в еще союзную Литовскую ССР и в Тракайском замке на чудном зеленом острове посреди ультрамариновой воды увидели герб первого литовского короля. Буквы шли по овалу герба: «Karаlius». Весьма созвучно…
До сорока трех лет я не встретил ни одного однофамильца, кроме той обезьяны… Я жил, как некий китайский Линь Зибяо среди колхозников села Палкино-Веревкино, где все жители либо Палкины, либо Веревкины.
Был, правда, случай: из газет всплыл Караманлис, премьер-министр Греции. Стоило выбросить срединное «ман», и я получал свою фамилию. Похоже, но не то. Лучше бы грек-начальник был просто Каралисом – я бы гордился.
Пока же самым близким в омонимическом смысле человеком оставался шеф немецкого абвера адмирал Канарис. Мою фамилию иногда так и произносили.
На открытом ринге в Горном институте, где я в легком весе защищал честь юношеского клуба «Буревестник» по боксу, объявили: «Дмитрий Канарис, “Буревестник”». Зал негодующе взвыл, а противник в красном углу ринга еще больше насупился. Я думаю, фашистская фамилия противника придала ему честной комсомольской злости. Трепку он мне задал изрядную.
Меня пытались обижать и за намек на связь с абвером, и за мою гипотетическую принадлежность к его антиподам – евреям. Я легко вспыхивал обидой, дрался и завидовал тем, у кого фамилия Соколов или Орлов. Верхом совершенства, безусловно, была фамилия Зорин. Майор Зорин! Полковник Зорин! Стальной взгляд, хладнокровие, пачка «Казбека» на письменном столе…
Допустим, был бы я евреем. Обидели тебя русские – пошел к своим и поплакался. И татарином быть неплохо – они работали дворниками, мясниками, приемщиками утильсырья, стояли с тележками около мебельных магазинов, а напившись, гоняли по двору своих черноглазых жен и детей. Татары тоже могли заступиться, хотя трезвые вели себя очень тихо.
А кому пожалуешься с моей фамилией? Евреи за своего не принимают, а доказывать, что ты русский с фамилией Каралис, – просто смешно… Начнешь, как дурак, паспорт предъявлять, тебе в ответ: «Бьют не по паспорту, а по роже!»
Когда с высокой партийной трибуны провозгласили, что в СССР сформировалась новая историческая общность – советский народ, я порадовался. Вопрос фамилии как бы отпал – просто советский человек по фамилии Каралис. Но очень скоро эту историческую общность отменили, и я опять оказался сам по себе. Не то чтобы я каждодневно нес бремя своей загадочной фамилии, но напрягаться случалось.
Национальный вопрос вырос передо мною в самом начале девяностых, когда республики бросились подсчитывать, кто за чей счет живет, кто кого кормит и поит. Народ в Питере тоже стал понемногу одуревать, а в литературе так и вовсе требовалось самоопределяться: либо ты русский человек и по праву носишь имя русского писателя, либо ты иной национальности и тогда ты «русскоязычный» писатель. Никто меня, конечно, за грудки не тряс: ты, дескать, с кем, но достаточно прозрачно намекалось, что быть просто писателем «в наше сложное время» не удастся. Требовалось по примеру республик самоопределиться.
Доказывать кому-то, что я русский, было унизительно, а после того, как меня с двумя писателями-юмористами забрали по пьянке в милицию и я за компанию объявил себя евреем, стало бы просто смешно. Биток мы тогда огребли поровну, я даже чуть больше, потому что не орал про фашистов и пидорасов, а, мгновенно отрезвев, принялся уворачиваться от новомодной резиновой дубинки и пытался предъявлять сержантам фрагменты бокса, чем и заслужил их повышенное внимание. Но лавровый венок достался моим корешам-евреям, а меня общественность встретила недоуменным пожатием плеч. Дело предстало таким образом, что юмористов били за национальность. А чего сунулся ты, если на самом деле не еврей, непонятно… Евреи осторожно пожимали мне руку, русские насторожились еще больше…
2. Рождество в Петербурге
В Рождество 1992 года в нашу квартиру позвонили. Милая девушка, чем-то неуловимо похожая на мою младшую сестру, с порога протянула мне паспорт.
– Дмитрий Николаевич, я – Лена Каралис, из Москвы. Нашла вас по справочному, – и улыбается радостно.
Вот, думаю, какая закавыка. Прямо, как в кинофильмах с незаконнорожденными детьми. На вид ей лет двадцать пять… Мне сорок… Нет, дочкой быть не может.
Сын-пятиклассник спал. Я провел ее в кабинет, где мы с женой доканчивали вторую, но не последнюю бутылку «Гурджаани».
– Вот, – говорю жене, – Лена Каралис! Сейчас будем пить вино и толковать. – Я решил, что симпатичная девушка – шлейф московских похождений старших братьев. По типу моей тайной племянницы.
Жена принесла третий фужер и потеснилась на диване. Она знала, что родственников у меня хватает.
Лена купила в Москве мою книжку и через издательство вычислила адрес. Она работала фельдшером в амбулатории Института международных отношений. А по выходным и праздничным дням ездила руководителем туристических групп. Привезла в Петербург туристов, поселилась в гостинице «Гавань» – в двух шагах от моего дома. Решила навестить.
– Правильно, – говорю, – сделали. – А сам жду продолжения: кого из братьев она упомянет?
– Дмитрий Николаевич, как звали вашего деда?
Я хмыкнул.
– Отца – Николаем Павловичем. Значит, Павлом!
– Нет, по отчеству?
Я позвонил старшей сестре.
– Павел Константинович, – был ответ.
– Все правильно! – хлопнула в ладоши симпатичная однофамилица. – Все сходится!
Что, думаю, елки зеленые, сходится?
– Что, – спрашиваю, – сходится-то?
– А то сходится, что мы нашли, куда делся Константин – третий сын Матиуса Каралиса. По некоторым данным он уехал в Петербург в девятнадцатом веке, и следы его затерялись. А теперь нашлись. Если вашего деда звали Павлом Константиновичем, значит он сын Константина Каралиса и внук Матиуса Каралиса. А вы его праправнук…
Такие вот следопыты заглянули к нам на Рождество. Жена хлопала глазами. Я предложил побыстрее выпить.
Выпили.
Лена открыла сумочку – из нее приятно пахнуло парфюмерией и жвачкой. Достала потертый лист бумаги. Развернула. И я увидел то, что называется генеалогическим древом. Точнее, его последние ветви. Лена сказала, что Матиус Каралис имел поместье в Литве, под Каунасом.
– Замок, что ли? – осторожно уточнил я.
– Может, и замок, – легко согласилась Лена. – У него было трое сыновей: Юзеф, Казимир и Константин. Юзеф остался в Литве, Казимир обосновался в Москве, а Константин исчез в Петербурге. Начальная часть древа, кажется, с семнадцатого века, хранится у тети Регины в Каунасе, правда, на литовском языке. А копия с него – у дяди Гинтариса в Америке.
Вот, думаю, елки-моталки, не врал мой старикан про замок. Может, еще и фамильные драгоценности отыщутся.
Я спросил у Лены, что по-литовски означает фамилия Каралис. По-латышски это, например, «король»…
– И по-литовски «король», – сказала Лена. – Вы как писатель должны знать, что Лев Толстой гордился своей долей литовской крови…
Я сказал, что теперь тоже буду гордиться.
Лена просидела у нас до двенадцати. Она, как дотошливый кадровик, записала все, что я знал о своих ближайших предках, и дополнила карандашиком таблицу. Несколько раз я звонил старшей сестре и выведывал детали родственных отношений.
– Смотри, она может оказаться аферисткой, – волновалась сестра. – Лишнего не болтай…
Я обещал.
Отец Лены приходился мне четвероюродным братом. Если верить той ветке древа, которое я перерисовал. А почему бы и не поверить? Уж больно Лена походила на младшую из моих старших сестер. Условились, что вместе съездим к тете Регине в Каунас.
Я почувствовал себя членом большого семейного клана. Поместье-замок в Литве, дядя Гинтарис в Америке… Может, еще какие родственнички объявятся – отвалят причитающуюся нашей ветви долю. Недаром я всегда проявлял некоторую независимость от толпы: все бегут – я иду не спеша. Все идут, как прогуливаются, – я бегу, как на пожар. Или все лезут в переполненный трамвай, а я на последние деньги останавливаю машину. Может, и впрямь во мне течет доля королевской крови?.. Или это просто дух противоречия, в котором меня обвинили на собрании октябрятской звездочки, когда я сказал, что не хочу, как все, быть космонавтом, а мечтаю стать водолазом?
Я проводил Лену до гостиницы и сдал ее швейцару.
– Вот так, – говорю жене, – наш род имеет древо с семнадцатого века. Скорее всего, я какой-нибудь князь! Прошу называть меня «ваше сиятельство».
Литовским князем я пробыл год. Точнее, с подозрением на диагноз «литовский князь». Не то, чтобы я ходил и все время думал: вот, едрена мать, я – литовский князь; но вспоминал иногда. Несколько раз я звонил в Москву и просил Лену прислать более древнюю часть фамильного древа, но ей было недосуг связаться с тетей Региной в Каунасе – то они с мамой переезжали на новую квартиру, то она готовилась на конкурс красоты, то ее шестеро собачушек, которых она подобрала на улице, приносили щенков, и требовалось раздать разномастное потомство знакомым…
3. Жаркий-жаркий май в Стокгольме
В мае 1993 года я поехал в Стокгольм к своему знакомцу Улле Стейвингу – директору книжного магазина «Интербук». Улле обещал мне встречу с русской диаспорой и десятидневное проживание в гостинице за его счет.
Предполагалось, что подданные шведского короля, говорящие и читающие по-русски, прибегут в книжный магазин на Санкт-Эриксгаттан и будут стоять в очередь, чтобы купить книгу с моим автографом. А потом я расскажу им о современной русской литературе и отвечу на животрепещущие вопросы: «Правда ли, что роман “Тихий Дон” написал не Шолохов?» и «Сколько процентов от прибыли платят рэкетирам?»
В Стокгольме бушевал май. Улле поселил меня в многоэтажной гостинице при Хювюдста-центре, на десятом этаже, в номере 1022 – однокомнатная квартира со всеми удобствами.
Цвела сирень. В соседнем парке скакали по траве серые и черные крольчата. И шведы ездили на велосипедах, усадив в багажники своих шведят в пробковых шлемах и с сосками во рту. И жара стояла такая, что сиденье машины обжигало ноги, когда я в шортах залезал в салон.
Май в Швеции – мертвый сезон. Сплошные праздники. Из десяти дней, отведенных на мое пребывание в Швеции, рабочими оказались только три. Один из них – укороченным. О чем думал Улле Стейвинг, приглашая меня в мае, не знаю.
На бланке его фирмы назидательно красовался девиз: «Quality is never an accident. It is the result of intelligent effort» (John Ruskin). Успех, дескать, никогда не случаен, он результат интеллектуальных усилий. Так сформулировал Джон Раскин, философ. У нас в партийные времена выражались проще: «Как вопрос готовится, так он и решается». Результатом интеллектуальных усилий Стейвинга явилось мое безделье. И я как мог решал этот вопрос.
Уезжал к воде близких фьордов и сидел на берегу, скорее томясь вынужденным бездельем, нежели собираясь с мыслями или мечтая о чем-то. Такой я мечтатель. Сразу видно, что королевских кровей парень – помечтать любит. А работа ему по фигу.
В Стокгольме я был седьмой, что ли, раз, и шататься по центру или магазинам, которых панически боюсь, не хотелось. Я и в Париже не ахал от восторга.
Да и что Париж? Я же не из Жмеринки приехал. И не из Америки, как Хемингуэй, чтобы любоваться тесными улочками, садиками и кафе. Сходил в Лувр, залез на Эйфелеву башню, окунулся в Музей д’Орсе, пошлялся по улочкам Латинского квартала и Монмартру – тоска.
Если немцы расчетливы, то французы просто скряги и выстроили свой злащеный муравейник в центре Европы, как последние скупердяи. В чем его величие и красота, я так и не понял. В кафе, магазинчиках и ресторанах? Да, хороши окна, двери и мостовые. Но с вольным распахом питерских улиц, Стрелкой Васильевского и набережными Невы Париж сравнению не подлежит. Сена – как наш Обводный канал в районе Фрунзенского универмага. Нет, не поставишь в один ряд уютные кафешантаны и величественный замысел Петра… Столица парфюмерии и подтяжек… Петр, кстати, посмотрев на парижскую жизнь, сказал, что этот город не надо даже завоевывать, ибо он захлебнется в собственной мерзости.
Больше всего меня поразило, что сто восемьдесят тысяч кадровых военных сдались фашистам без единого выстрела. Личная свобода для них оказалась выше свободы государства. Свобода, равенство, братство – и хоть трава не расти. Может, это потому, что французы бьются до первой капли крови, а русские – до последней…
И кто-то из фашистских генералов, увидев на Нюрнбергском процессе французскую делегацию, удивленно поднял брови: “Как, мы еще и французам проиграли?”
Нет, Париж – это не мой праздник, хотя денег у меня тогда было прилично. Плюнул в Сену с моста Александра III, как просил поэт Виктор Максимов, и уехал на три дня раньше окончания визы – надо было права в ГАИ пересдавать…
Я тогда не знал стихотворений Николая Агнивцева, эмигрировавшего из России и вернувшегося:
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Какой аккорд! Но пусть их рок!
Всем четырем один шаблон дан,
Один и тот же котелок!
Ревут: моторы, люди, стены,
Гудки, витрины, провода!
И, обалдевши совершенно,
По крышам лупят поезда!
От санкюлотов до бомонда,
В одном порыве вековом,
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Несутся вскачь за пятаком!
И, в этой сутолке всемирной,
Один на целый мир вокруг —
Брезгливо поднял бровь Ампирный
Гранитный барин Петербург!
Я еще не читал этих гордых стихов, но они жили во мне невысказанным ощущением. Так бывает.
«Что мне Париж, раз он не русский?!»
Шведы справляли праздник за праздником, Улле играл в хоккей на искусственном льду, навещал загородных родственников, иногда звонил мне в отель, иногда обещал появиться в магазине, в котором скучала рыжая эстонка Катрин, а я ездил к воде и томился жарой и бездельем. Купался, лазил по старым могучим деревьям, играл с мальчишками в футбол и слушал «Маяк» по транзистору. Всякий раз Улле со скандинавским спокойствием уверял, что скоро – может быть, уже завтра – в магазин привалит целая толпа поклонников русской литературы. Какая может быть толпа? Ведь я же, простите, не Битов или Евтушенко. Я Каралис. Широко известный в узких кругах.
Так вот о моей фамилии.
В тот день я заехал в магазин «Интербук», и, узнав от Кати, что Улле передавал мне большой привет, тихо выматерился, попил воды из холодильника и под стоны продавщицы о скуке в Швеции взял с прилавка телефонный справочник.
Открыл на букву «К». Карлсон, Карлсон, Карлсон… Полным-полно шведов, как у Эрскина Колдуэлла.
Karalis… и Dimitrius…
Я подозвал Катрин и попросил прочитать.
– Димитриус Каралис, – прочла Катька. – Это твой родственник?
Я пожал плечами.
Облокотившись на прохладный прилавок, я смотрел сквозь невидимое стекло на сбегающую к фьордам улицу Святого Эрика и размышлял, не позвонить ли прямо сейчас подданному шведского короля Димитриусу Каралису и выяснить, откуда у него моя фамилия.
– Я бы на твоем месте позвонила, – сказала Катя. Она закрыла кассу и стала спускаться по винтовой лестнице в подвал, где стояла утробистая, как башня Кикен-де-Кок, бутылка вина. – Ты точно не будешь пить?
– За рулем…
– Может, он миллионер, – предположила Катя, придерживаясь за поручень. – Ты меня с ним познакомишь. Я выйду за него замуж. Они, правда, все жадные. Скр… Скв… Сквалыги, да?
Книжный магазин был пуст, как и положено быть книжному магазину в майский праздничный день. Зачем Улле заставлял Катрин сидеть в магазине, лично для меня загадка.
Зазвонил телефон. Я машинально снял трубку.
– Хей! – как можно мягче сказал я.
– Е… мать, – сказала трубка нетрезвым женским голосом. – Куда я попала? – В трубке перешли на шведский.
– Это книжный магазин, – перебил я. Катя, наверное, стояла в прохладном подвале и цедила сухое винцо из высокого, как башня Длинный Герман, стакана.
– Книжный магазин? А ты кто? – Судя по голосу, баба лет сорока, застойно пьяная.
– Я Дмитрий.
– Какой Дмитрий?
– Каралис…
– Что «каралис»? – Она икнула и замолчала. То ли ответа ждет, то ли задумалась о чем-то своем, женском.
– Фамилия такая. Вы что-то хотите?
– Ты русский?
– Русский. Из Петербурга.
– Вот, етит твою мать! – Она расхохоталась. – А я из Тбилиси. Слушай, Димон, я из Тбилиси! Представляешь? Ха-ха-ха! Нет, я серьезно! Я в Ленинграде была, в «Пассаже» картины смотрела. Вот так встреча! Ха-ха-ха… За это надо выпить!
Я слышал, как она прихлебывает и звенит стеклом. Ну, напилась девчушка, скучно одной дома, хочется поговорить. Слышно было изумительно. Даже шуршание колготок.
– Слушай, Эдик, у вас там есть в магазине Пушкин? Вот это: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…»? Есть у вас это стихотворение?
Веселый пошел разговор, ничего не скажешь.
Я прикрыл трубку рукой, крикнул Катю и продолжил:
– Пушкин есть. Но вам, очевидно, нужен Константин Симонов. «Жди меня» – это его стихотворение.
Катя не появлялась. Попивала винцо и проклинала своего женатого электрика, который водил ее за нос. Стеклянный Герман со следами помады стоял, наверное, рядом. Сейчас она закурит, потом выпьет еще…
В трубке ржали.
– Эдик, ты что – очень умный? Какой Симонов? Это Пушкин!
– Да, я шибко умный. Как чукча.
Тбилисская дама заржала так, словно разом вспомнила все анекдоты про чукчу.
Поднялась легкой походкой Катя из подвала и, взяв трубку, заговорила по-шведски. Лицо ее сделалось растерянно-тревожным.
– «Жди меня» – это же Симонов? – прикрыв трубку ладошкой, быстро спросила она.
Я кивнул: «Конечно!»
Катя перешла на русский:
– Да, я вас понимаю. Но это Симонов. У Пушкина нет такого стихотворения! – Она стала быстро краснеть. – Пушкин не великий грузинский поэт, а великий русский поэт!.. – Она замолчала надолго, потом швырнула трубку.
– Свинья! – сказала Катька.
– Она шутит! – сказал я.
– Нет, она не шутит! Она не шутит! – Катька, держась за виски, заходила вдоль прилавка. – Она предлагает мне найти Пушкина и прочитать ей стихотворение «Жди меня, и я вернусь»… Она мне заплатит по счету! Пусть подавится своими деньгами! Пусть Улле выгонит меня с работы! Ты не представляешь, какие тут встречаются свиньи! Это точно Симонов?..
– Точно, точно!
Вновь запиликал телефон.
Я решительно взял трубку, чтобы прочитать энергичную лекцию по отечественной поэзии.
На этот раз звонил Улле. Он спросил, все ли у меня в порядке, и, не дождавшись ответа, захотел поговорить с Катрин. С Катей, с Катей, моей бывшей соотечественницей, дочкой русского моряка и эстонской ткачихи, а теперь подданной независимой Эстонии, язви их в душу, этих политиков. Катя перестала хлюпать носом и взяла трубку. Она говорила по-шведски. Повесив трубку, Катька повеселела и сказала, что Улле разрешил закрывать магазин.
Мне этот начинающий коммерсант ничего не передал. Я должен радоваться, что меня выписали на десять дней в Швецию и не петюкать. Как будто русский писатель – это такая диковинная обезьяна, у которой нет других дел, кроме как разъезжать на дармовщинку по заграницам и трендеть о своем творчестве с незнакомыми иностранцами. Пушкин, думаю, меня не одобрил бы. Он бы вызвал Стейвинга на дуэль. Пиф-паф! – уноси готовенького.
– Может быть, выпьем? – предложила Катя.
Я напомнил, что обнаружил в телефонном справочнике своего однофамильца и хотел позвонить ему. К тому же я за рулем.
Катя сунулась в стокгольмский справочник, выудила из него адрес, развернула карту, поводила по ней пальчиком и указала место жительства моего тезки. В левом нижнем углу, рядом с озерами.
– Спунга, – уважительно сказала она. – Почти пригород. Там университетский городок. Может, он профессор? – предположила Катя. – Профессора в Швеции хорошо зарабатывают. Ну что, позвоним?
Я что-то замычал в ответ. В том смысле, что надо подготовиться к разговору, а вдруг его нет дома, и вообще говорит ли он по-английски…
– У тебя есть в гостинице водка? – неожиданно спросила Катя.
– Есть. Две бутылки. – Я почему-то испугался.
– Поехали к тебе. Русской водки хочу. От тебя и позвоним. – Она сунула справочник в пакет и взяла со стойки ключи.
4. Нелегкая борьба с феминизмом
Катька пообещала показать мне близкую дорогу до гостиницы и запутала дело так, что мы пару раз вылетали за пределы карты.
– Вот сейчас налево! – внезапно говорила Катя. – Ах, проехали! Надо развернуться.
– Здесь нельзя! Только прямо.
Мы шпарили несколько километров по набережной с односторонним движением, возносились на мост, оказывались на другом острове и не знали, куда повернуть. Железнодорожные пути, пакгаузы, бесконечные заборы. Разве что лопухов и крапивы не было. И спросить не у кого.
– Давай попробуем налево…
– Спокойно. Командовать парадом буду я. Садись на заднее сидение.
Пересев, Катька тут же потеряла интерес к дороге и стала рассказывать про свою жизнь.
Стокгольм – город маленький. Но уложили его на карту размером с питерскую, и если ты в Питере привык, что двадцать сантиметров по карте – это расстояние от «Пулкова» до Адмиралтейства, то свыкнуться с искусственным бумажным простором Стокгольма нелегко. Двадцать сантиметров оказывались оградой какого-нибудь парка.
Мы со свистом проносились мимо нужных улиц и обнаруживали, что вновь находимся на окраине; развернувшись, добирались короткими перебежками до поворота, я выскакивал, заглядывал за угол, читал вывеску и бегом возвращался в машину. Окончательно заплутав, я включил аварийную мигалку и выбежал с картой в руках к розовощекому шведу, пасущему двух внучат в скверике возле кирхи:
– Извините, где я нахожусь?
Швед надел круглые железные очки, задумчиво оглядел карту, поводил тонким пальчиком в поисках нашего сквера с крестом, означающим кирху, пожал плечами, извинился на хорошем английском и начал поиски по второму кругу. Я, оглядываясь на мигающую габаритами машину, пояснил, что мне нужна гостиница Хюведста-Центра, там, где станция метро «Хюведста».
– Угу, угу, – успокаивающе покивал железный швед.
Наконец он обнаружил зеленый лоскуток сквера с крестом, совместил карту со сторонами света, определил, куда смотрит носом моя машина, и не спеша повел пальчиком, намечая маршрут: налево – направо – еще направо – переехать через мост – ехать прямо и вот оно – метро «Хюведста». Дальше было, как в анекдоте про заплутавших в шхерах наших подводниках и обратившихся к местному рыбаку:
– Как выйти в Баренцево море?
– Курс зюйд-зюйд-вест, сэр!
– Мужик, ты кончай выпендриваться, ты рукой покажи!
– Да вот здесь, за скалой…
– Вы можете дать мне направление? – Я устал следить за его неспешным путешествием по карте. – Покажите рукой, пожалуйста!
– Эхе! – обрадовался дедок. – Это очень просто. – И сдержанно указал пальцем на здание гостиницы, торчавшей метрах в трехстах от нас.
В гостинице Катрин первым делом полезла в душ. Рыжая, стройная веснушчатая девчонка. Ее присутствие пугало.
И вообще я теряюсь, если женщина проявляет инициативу… Например, предлагает отправиться ко мне в гостиницу пить водку. И первым делом лезет в душ. Н-да.
Я достал из чемодана бутылку «Столичной» и сунул в морозилку. Плюхнул замороженные овощи в кастрюлю с кипятком, вытянул бананы с апельсинами, большую бутылку пепси, огурцы, помидоры, нарезал каравай шведского хлеба. Вспомнил про тушенку, которую, как истинный русский путешественник, в качестве «нз» всегда беру в дорогу…
Что я знал про Катю? Мать – эстонка, отец – русский. Закончила педагогическое училище, курсы шведского языка, год работала нянькой в шведской семье. В книжном магазине служит полгода, снимает комнату в квартире, где живет еще негритянская семья. В магазине платят мало. Встречалась с электриком Эриком, ездила миловаться к нему на дачу, их застукала его жена – приехала ночью, устроила скандал, обозвала эстонской коровой, увезла Эрика. Бездетный Эрик, обещавший развестись с супругой, не мычит, не телится. Звонит ей, предлагает встречаться на даче у приятеля. Катька поставила условие: разведешься – звони… Еще он заставил ее провериться на СПИД. «А жену и себя ты не хочешь проверить? И мне справку принести?», – ядовито спросила Катька. Эрик всерьез думал несколько дней, а потом сказал, что не хочет. Чем он объяснит такую проверку жене?
Это Катька с легкостью рассказала мне по дороге, как случайному дядюшке-таксисту, везущему ее после пирушки домой. Как бы такая игра, рассудил я.
Мы сели за стол, и я налил себе пепси.
– А почему не водку? – удивилась Катя. – Я одна не буду!
– Не уговаривай, – твердо сказал я. – Если я выпью, мне из этой Швеции будет не выбраться.
– Ты что, запойный? – восхищенно предположила Катька и поспешно выпила не чокаясь.
Нравилась ли мне Катя как женщина?
В ней не было загадки. Все остальное было на месте. Мужчине моего возраста было бы лестно завалиться с ней на широченную тахту, но все оказалось бы слишком просто. Как всякий русский, я остерегаюсь простых решений. И вообще получилось бы, что Катька соблазнила меня, а не наоборот. Вы эти феминистские штучки бросьте! Мы, мужчины, умеем постоять за свои права.
Н-да, понимаешь.
Вот такая у меня строгая философия.
– Закусывай, – я протянул ей дольку посыпанного солью огурца. – Тушенку погреть или холодную будем?
Катя захрустела огурцом и сказала, что она решила похудеть на шесть килограммов, чтобы назло Эрику «взвесить меньше, чем его жена». Поэтому есть она не будет. Огурцы не в счет – они способствуют похуданию.
Я сказал, что она не толстая. И вообще, тощая корова – еще не лань.
– Нет, я стала очень толстая. – Она огладила рукой бедро. – Здесь, в Швеции, очень важно иметь хорошую фигуру. Тем более я не шведка, а эстонка. Я должна быть особенно привлекательной…
– Чтобы выйти замуж?
– И для этого тоже.
Я вывалил тушенку на тарелку, сыпанул отварных овощей. Полил кетчупом.
– Давай еще выпьем! – попросила Катя.
Белый стакан сошелся в воздухе с коричнево-негритянским. Чокнулись. Выпили.
– Как я их всех ненавижу! – Катя неожиданно стукнула кулачком по столу. – Свиньи, курвы поганые… Они нас за людей не считают. Тупые, как не знаю кто… Телевизор сами подключить не могут, а строят из себя интеллектуалов … – Она по-мужски уперлась взглядом в стол, и ноздри ее гневно шевелились. – Налей мне еще… Не бойся, я на такси доеду.
– Только тебе поддатой на такси и ездить…
– Здесь в любом виде на такси можно, – она усмехнулась, – ничего не случится. Это не у нас.
Катя налила себе полстакана водки и махом выпила. Я понял, что звонить однофамильцу мне придется одному. Вытащил из пакета справочник и нашел телефон Димитриуса. Катька, подбодренная присказкой о сомнительных достоинствах тощей коровы, уплетала тушенку.
Я набрал номер и ждал секунд тридцать. Никого. Набрал снова. Может, уехал на дачу или в гости. Или переехал…
Потом мы сидели за столом и разговаривали. Я курил, прихлебывал пепси, и дым плавно утекал в распахнутое окно. Катька бесилась, рассказывая о работе в магазине и своем хозяине Улле.
Улле требовал, чтобы она выполняла главнейшую заповедь торговли: покупатель – это бог! Дети роняют книги с полок – надо с улыбкой поднять их и не дергать родителей, которые в это время переговариваются за стеллажами. Какую бы глупость ни сделал покупатель – надо улыбаться. Надо быть вежливым, хоть ты тресни.
– А они вежливые! Зацепят задом книги и не поднимут. А воруют сколько? И я должна улыбаться?.. Я уже через месяц хотела уволиться, но Улле отвел меня в кафе, заказал ужин с вином и целый час толковал, что покупатель – это бог. А в конце шиканул – отвез на такси домой. Где он найдет такую дуру, чтобы знала русский и шведский и работала за копейки? Я домой приезжаю – все думают богачка, в Швеции живет. – Слегка окосев, Катька размахивала руками. – А денег только на квартиру и одежду хватает. Правда, Улле разрешает пить кофе за счет фирмы и печенье с джемом. Сейчас разрешил купить для тебя и гостей вино. Только ты не пьешь…
Потом Катька всплакнула, вспоминала одноклассников, говорила, что ей безумно жалко Советский Союз, свою мать, которая сейчас без работы, и отца, который начал спиваться, и своего жениха, которого бросила в Таллинне. Какой дурак придумал, чтобы эстонский язык стал обязательным для всех? Это крошечный язык, во всем мире на нем говорит один миллион человек. Ее русский отец никогда не знал по-эстонски больше десяти слов, хотя прожил в Эстонии сорок лет. Его уволили. Работы на кораблях не стало. Раньше он плавал за границу – зачем ему за границей эстонский язык? С кем там по-эстонски разговаривать? Эстонская литература не была бы никому известна, если бы не переводы на русский.
– Какой дурак это придумал! Какой дурак? – горестно раскачивалась Катька. – Как хорошо мы жили – ездили, куда хотели. На каникулы в Молдавию, Ленинград, Тбилиси…
Заговорила об Улле.
– Однажды он напился в ресторане и кричал: «Я стану миллионером!» Настоящий маньяк! Купил себе с кредита спортивный «порш» – номер набекрень висит, ездить не умеет. А ты знаешь, сколько стоит «порш»? Как десять наших «Жигулей»! – Она помолчала, производя в своей рыжей головке вычисления, и поправилась: – Даже больше – как сто «Жигулей»!
Она встала из-за стола, невесомо села мне на колени и положила руки на мои плечи. Посмотрела пьяно и нежно.
– Ты не думай, я не пристаю к тебе. Просто мне хорошо, что ты приехал…
Я сказал, что ничего такого и не думаю. Сиди, пожалуйста, если хочется. А сам подумал: вот он, западный феминизм, в его неприкрытых формах. Хочет – водки выпьет, хочет – на колени мужику брякнется. Следовало попридержать даму за талию, но я сидел, как истукан. Можно сказать, боролся с феминизмом.