Kitobni o'qish: «Мы строим дом»
Вместо предисловия
Юрий Поляков:
Дмитрий Каралис – яркий представитель ленинградско-петербургской литературной школы. Его стиль изящен и лаконичен, его образность отличается северной сдержанностью, и слова не преобладают над смыслами. В большинстве своих произведений Каралис – романтик, но при этом в его книгах есть чему улыбнуться, есть над чем посмеяться, есть от чего взгрустнуть. Он не стремится встать выше своего читателя, не учит, не произносит проповедей и не доходит до страстных исповеди, держась на гарни здравого смысла. Не случайно Виктор Конецкий относил сочинения Каралиса к «прозе здравого смысла».
Это удивительная книга, которую необходимо прочесть всем, кто задумывается о силе традиции, о родовой энергии, настигающей нас из глубины веков и во многом определяющей нашу судьбу, наши поступки, чувства, мысли. В этой книге проявилась суть художественной философии писателя: «Не нами все началось, и не нами кончится»…
Борис Стругацкий:
В середине 1980-х Дмитрий Каралис появился у нас на заседании семинара молодых писателей-фантастов со своей первой фантастической повестью – полный сил и творческой энергии, но явно сомневающийся, написал ли он то, что следовало писать, и вообще попал ли туда, куда следовало бы. Повесть была очень недурна для начинающего – в излюбленном мною жанре реалистической фантастики, с юмором, с приключениями, с живыми героями, добрая, веселая, живая. Молодой автор безусловно понимал, как надо писать фантастику – понимал главное: суть и соль хорошей фантастики в максимальном реализме описываемого.
Но фантастом Каралис не стал. Он стал отличным прозаиком-реалистом, потому что суть и соль реалистической прозы он тоже понимал преотлично: мир полон замечательно интересных вещей и надо только научиться отбирать (из того, что знаешь) самое интересное и писать об этом правду.
Например, – строить дом, тщательно, аккуратно, со вкусом, – и так же тщательно и со вкусом (я бы даже сказал: со смаком) писать об этом. И кажется, когда читаешь Каралиса, что нет на свете более значительного и замечательного занятия, чем строить себе дом, причем обязательно своими собственными руками и всей семьей.
Или – путешествовать в дебрях генеалогического своего древа, искать неведомых и замечательных предков своих, ибо (как сам он об этом писал) «родители, вступившие в партию ВКП(б) в блокадном Ленинграде, как водится, щадили своих детей и плели небылицы, из которых выходило, что дедов-бабушек и вовсе не было, а если и были, то пьяницы-извозчики (сочувствующие пролетариату), либо кухарки, либо крестьянки некрасовского толка». И когда читаешь про эти генеалогические изыскания Каралиса, кажется тебе, что нет на свете более увлекательного, занимательного, вообще полезного занятия, чем сидеть в архивах и мотаться по стране в поисках золотых крупиц правды о забытом и забытых.
Читать Каралиса – одно удовольствие. Ты словно беседуешь с веселым, добрым, умелым и многознающим человеком. Приятной вам беседы, читатель!
Однажды, когда мы сидели на покосившейся веранде крохотной дачки, оставшейся нам от родителей, и пили из позеленевшего самовара чай, мой старший брат Феликс сказал, что неплохо бы построить новый дом. Мы – это два брата и два зятя – мужья наших сестер.
Феликс сказал, что наша так называемая дача – фикция, пустой звук. Непонятно даже, за что мы платим налог. Фавела латиноамериканских бедняков, а не дача. Живое свидетельство тяжести послевоенных лет. Либо надо обратиться к государству, чтобы домик накрыли стеклянным колпаком и сделали из него музейный комплекс, либо скинуться и начать новое строительство. Сколько нас? Четверо мужиков! Неужели мы за пару лет не воздвигнем виллу в прибалтийском стиле? С широкими окнами, световыми люками не крыше, голубой ванной и маленьким бассейном во дворе…
– Можно отгрохать такой дворец, что закачаешься! – сказал Феликс и покосился на зятя Молодцова, который работал начальником стройуправления. – Тем более что дачное строительство сейчас изо всех сил приветствуется.
Молодцов внимательно взглянул на Феликса. Второй зять – Удилов мелко захихикал и осторожно, словно у него болела шея, покрутил головой: «Ну ты, Феликс, и фантазер…»
– А то куда это годится!… – Феликс ткнул ладонью в дрогнувшую стенку веранды, и с потолка посыпалась сенная труха.
– Н-да, – цыкнул зубом Молодцов и вроде бы рассеянным взглядом обвел веранду. – Сидеть, Феликс, неохота…
– Болван же ты, Саня! – сказал Феликс.
Удилов опять мелко подхихикнул.
– Никогда не думал, что наш Саня такой болван, – беззлобно повторил Феликс. – Сидеть ему неохота! Учишь, учишь, а рабская философия так и прет из него. Зачем сидеть? Купим крепкий бревенчатый дом на снос, кирпич, цемент по госцене, достанем списанный уголок, фурнитуру, закажем у меня на опытном заводе котел, рамы без переплетов, жалюзи… Все по квитанциям! Соображаете?
– Жалюзи… – повторил Молодцов. – Дом построить – не в кино сходить.
Феликс согласился, что постройка дома отличается от посещения кинотеатра. И тут же набросал на листке бумаги эскиз будущей дачи. Получилось весьма симпатично. Не давая опомниться, Феликс принялся дразнить наше воображение приятными подробностями. Как будут сдвигаться двери, как будет топиться камин и что можно устроить в подвальчике.
С Феликсом было опасно общаться: после бесед с ним многое вставало с ног на голову. А может, и наоборот.
Феликс называл себя системотехником; он работал в крупном НИИ, где, как он говорил, удовлетворял свое любопытство физика за государственный счет. В активе Феликса числилось несколько изобретений, заявка на открытие, три толстые книги о том, как надо проектировать приборы для научных исследований, и пяток призов с международных выставок. Иногда ему приходили письма от коллег из-за рубежа, начинающиеся трепетными словами: «Уважаемый сэр!» – или: «Глубокоуважаемый мистер…» Конверты с красивыми марками Феликс раздавал племянникам – у них с женой детей не было.
– Ведь батя почему не строился? – продолжал Феликс. – Боялся, что сносить будут. Вокзал, дескать, рядом, район перспективной застройки… Ну и что, снесли? И еще сто лет не снесут, потому что нет денег, чтобы застроить. Возле залива застроить не могут, а что говорить про наш медвежий угол.
– Н-да, – Молодцов побарабанил пальцами по столу. – Надо все выяснить, чтобы не пороть горячку. Сходить в исполком…
Я понял, что он готов.
– Естественно! – поддакнул Феликс. – Мы же не дети. Все через исполком.
– Постой, постой, Феликс, – подал голос Удилов, – а ты представляешь, сколько будет стоить такая дача?..
Феликс снисходительно покосился на старшего зятя и, придвинувшись к столу, стал объяснять нам с Молодцовым, почему фундамент под дом надо закладывать уже этой осенью. То есть через пару недель.
– Лучший способ завалить дело – это начать его со всеми обсуждать, – втолковывал Феликс. – Особенно с женами. Кто может знать, что придет им в голову? Надо ставить их перед фактом: строим дом! Какой? Увидите. Хуже, чем есть, не будет!
И он тут же назначил себя начальником будущей стройки. Молодцов в одно мгновение был награжден постом главного инженера. Мне, по причине расторопности и свежести сил, Феликс отвел роль бригадира. Только после этого он взглянул на Удилова, оставшегося без портфеля:
– Коля, знаешь такую поговорку: «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти»? – издалека начал он. – Как ты думаешь, про кого так сказал великий русский народ?..
– Вечно ты, Феликс…
– Нет, ты ответь: знаешь, про кого так сказал великий русский народ? – давил Феликс. – Или не знаешь?
– У меня есть «Справочник индивидуального застройщика»…
– Понятно, – сказал Феликс.
Он расчистил место на столе, сдул крошки, положил бумагу и протянул мне паркеровскую ручку:
– Ну-ка, Тимофей, составь нам смету. Надеюсь, тебя этому в институте учили?
Я сказал брату, что если он даст мне потребное количество материалов и их цену, то смету я составлю в лучшем виде. Коля принес свой справочник, и мы принялись за дело.
Когда мы прикинули сумму расходов и разделили на четверых, по количеству семей, Феликс торжественно хмыкнул: «А кое-кто боялся: деньги! деньги! Разве это деньги? А, Саня?..»
Мне вспомнилось, как давным-давно отец, копаясь в огороде, нашел в земле прямоугольную, толстого стекла бутылку с монетами.
Монеты оказались недрагоценными: позеленевшие финские пенни с вензелем Николая II и короной Российской империи – дореволюционные; те же пенни, но уже со львом, замахивающимся мечом, – довоенные; медные царские копейки с гербами и именами правителей; еще какая-то мелочь. И увесистая желто-коричневая монета с кенгуру – австралийская. Эту монету я выпросил у отца в личное пользование. Я начистил ее зубным порошком и несколько раз на дню доставал из кармана и разглядывал диковинное животное.
После этой находки отец еще долго искал клад на участке. Он втыкал в землю винтовочный шомпол и склонял голову набок, прислушиваясь к звуку. Рядом, с глиняной свистулькой в руке, припрыгивал я. «Не свисти, – косился на меня отец. – И клада не найдем, и денег в доме не будет».
Мы находили россыпи автоматных гильз, блестевших еще желтыми глазками капсюлей, ржавую хозяйственную утварь, спекшиеся в огне куски стекла, откапывали истлевшие листы железа, вытягивали слежавшиеся мотки проволоки и однажды откопали тонкую фарфоровую чашечку с черной розой на боку. Но клада не было.
– Пап, а давай поедем откопаем тот клад, что в замке, – предлагал я. – Чего ждать-то?..
Отец, бывало, говорил, что он наследник древнего княжеского рода и знает старый замок, где зарыт клад. Этим кладом отец пытался интриговать мать в периоды острого безденежья. Матушка не верила ни в какой клад и отмахивалась, а я жадно прислушивался к этим загадочным разговорам и, приласкавшись к отцу, расспрашивал о таинственном сундучке в надежде, что он откроет мне тайну и даст старинный план с черепом и костями на обороте.
– Пап, а ты правда знаешь, где зарыт клад? – канючил я. – Давай съездим. Я фонарик возьму, веревку…
– Да зачем нам сейчас этот клад… – вытаскивал шомпол отец. – Мы и сами чистое золото. Потом как-нибудь съездим.
– Да зачем же ты тогда ищешь?
– Так просто. Может, что интересное найдем. А тот клад от нас не уйдет. Иди, помоги маме посуду мыть…
Я вздыхал, шел под навес, где стоял умывальник, мечтая, как у нас будет много денег, мать перестанет хмуриться в дни отцовских получек, всем купят по новому пальто, а мне – самокат с резиновыми шинами. А то и велосипед.
Молодцов задумчиво шевелил бровями.
Удилов напряженно молчал. Получал он ненамного больше моего. Оптимизм брата был мне непонятен: затраты предстояли немалые.
– Не горюйте! – подбодрил нас Феликс. – Потуже затянем ремни, зато будет дом. Главное – начать!..
– В принципе, это реально, – потянулся к самовару Молодцов. – Если что, займем… – Он помолчал. – Я согласен!
Теперь я сунул свой стакан под носик самовара. Зажурчала витая струйка, укорачиваясь.
– Я тоже, – коротко сказал я, скрипнув краником. Мне самому понравилось, как я сказал.
Феликс посмотрел на меня с уважением.
– Попробовать, конечно, можно, – пожал плечами Удилов. – С Верочкой надо только посоветоваться…
– Ты не крути, – прервал его Феликс. – С Веркой я сам поговорю. Отвечай за себя: согласен или нет?
Удилов сложил на груди руки, похмыкал и сказал, что согласен.
– Молодец! – похвалил его Феликс. – Будешь моим замом по инструменту. Только на тебя в таком тонком деле можно положиться.
Удилов сдерживал гордую улыбку.
– Но это не все. За тобой рытье котлована и другие особо точные работы. Обтесывание бревен, перетаскивание камней, подноска воды…
Потом мы снова заправляли самовар, называли Феликса командиром и говорили, что он голова: так быстро подписал нас на гигантскую стройку. И главное, все предусмотрено, все рассчитано. Купим за бесценок хороший бревенчатый дом, завезем всякий там цемент, песок и начнем заливать фундамент. А на следующее лето поставим сруб и займемся отделкой…
Феликс чиркал в блокноте эскизы и улыбался задумчиво.
Сразу после войны отец получил участок на Карельском перешейке и разрешение на вывоз стройматериалов с разрушенной линии Маннергейма. Отец собирался поставить избушку и разбить огород – шестеро детей просили есть. Слово «дача» тогда произносилось с иронией. Оно плохо вязалось с колючей проволокой в близком лесу, табличками «мины» и карточной системой.
Отец разобрал остатки какой-то казармы, прихватил несколько патронных ящиков-сундуков и привез материал на участок, который числился в визуальных ориентирах: от старого дуба до бетонного погреба и от дороги до заброшенного колодца. Сосновый брус, вагонка в буро-зеленых маскировочных пятнах и оконные рамы были сложены на зиму в штабеля и сбиты скобами.
– Теперь, Шурочка, заживем! – радовался отец, обсаживая участок кленами. – Четверо сыновей! Две дочки! Зятья будут, невестки! Внуки пойдут. Да и мы с тобой еще не старые. Картошки насадим, арбузы потом разведем, цветы! Черпни воды из воронки, полей. Карточки, наверное, скоро отменят…
Зимой отец фантазировал над проектами будущего дома и посылал подросших в эвакуации сыновей на закопченные развалины, где еще пахло жильем и гарью, собирать гвозди, петли и дверные ручки. Ящики дубового письменного стола – немногой мебели, уцелевшей в блокаду, к весне отяжелели от гвоздей и выдвигались с пронзительным писком. Гвозди по вечерам выпрямляли на куске рельса мои будущие старшие братья; точнее – старшие братья будущего меня, поскольку я тогда еще не планировался. Четвертый старший брат, находясь в трехлетнем возрасте, наверняка мешался под ногами и норовил сунуть палец между звонким рельсом и молотком.
…Когда отец с матерью наведались по мартовской ростепели на участок, они обнаружили на месте высоких штабелей лишь несколько досок и зеленый патронный ящик с оторванной крышкой. Отец расстегнул длиннополую железнодорожную шинель с погонами инженер-капитана, сел на ящик, усадил рядом мать и закурил: «Не горюй, Шура. Что-нибудь придумаем…»
Оставшихся под снегом досок хватило лишь на то, чтобы сколотить будку овчарке Джульбарсу и стол на улице. Патронный ящик не уцелел.
Два лета подряд, пока отец по крохам собирал дощатую времянку, семья жила в бетонном погребе. Отец снял с его крыши земляную засыпку, и камень, нагревшись за день, ночью отдавал тепло.
Рядом с погребом – там, где у нас сейчас клумба с маргаритками, торчала мачта. По утрам на мачту взлетал красный вымпел. Мать вышила на нем шесть маленьких разноцветных значков: якорь, футбольный мяч, ромашку, самолетик… Дети сами заказывали себе символ.
На подходе к погребу спал в своей будке Джульбарс, собака редкой отваги и дерзости. (Единственный его недостаток состоял в боязни воды – пес ни за какие лакомства не лез в воду. И лишь однажды, уже на склоне своих собачьих лет, он бросился в неглубокую, но стремительную речку, в которую я бухнулся в трехлетнем возрасте, и выволок меня за рубашку на берег – к испугу и радости сестер, собиравших неподалеку конский щавель. Когда шум и страсти вокруг меня стихли и сестры, развесив мою одежду на кустах, подошли к Джулю, чтобы погладить его и похвалить, он рыкнул на младшую и больно тяпнул за руку старшую, словно в науку за их ротозейство.)
По утрам отец выстраивал сонных детей для подъема и распределял наряды на текущий день. Мать тихо протестовала, но отец был непреклонен: вставать надо с восходом, ложиться с закатом. Задания давались простые: полить и прополоть огород, наловить рыбы и принести грибов. Старшим – приискивать бревна, доски, куски ржавого железа.
Родители садились в третий вагон паровика с клепаными боками и, проезжая по мосту, с которого просматривался наш участок – погреб, мачта с вымпелом, тронувшиеся в рост клены, каркас времянки, – махали из окон: отец фуражкой с белым верхом, мать – платочком. Паровоз, дымя трубой и застилая поляны желтым дымом, вез родителей к Ленинграду, где на месте рухнувших домов еще стояли фанерные фасады с нарисованными окнами, и власть в семье переходила к старшему брату Брониславу, который в то время готовился поступать в Высшее арктическое морское училище. Он великодушно отправлял мелюзгу досыпать и шел с Феликсом рыбачить на залив или озера.
Выспавшись, младшие братья брались за огород и поджидали прихода братьев с уловом и грибами.
По воскресеньям отец строился. Белели свежими срубами соседские дома, качались в гамаках вездесущие дачники, и в пятнистых сарайках хрюкали поросята. Попробуй отличи свой материал от чужого, если возили с одного места… Отец посвистывал и заигрывал с матерью, хлопотавшей у дымившего очага: «Шура, ягодка моя, балкон будем делать?» Он брал каску с гвоздями и шел приколачивать доску, которую Броня с Феликсом уже прилаживали к стене.
– Обязательно, – подыгрывала ему мать и громко добавляла: – Мне посоветовали в Москву написать, товарищу Сталину. Тогда быстро найдут, кто из нашего леса дом построил.
– Ну ладно, ладно, – понижал голос отец. – Не пойман – не вор. Успокойся. Смотри, какая погода чудная.
– Успокойся… – помешивала крапивные щи мать. – Если бы даром досталось, а то ведь ссуду брали. А кое-кто за наши деньги особняки отгрохал и дачников пустил. Нет, я напишу!..
…Отец погасил ссуду к пятьдесят шестому году. Десять лет семья возвращала деньги за материал, украденный зимой сорок шестого года. Но выплатили честь по чести – есть справка…
Когда при заполнении анкеты в военкомате я сказал, что мой отец родился в Санкт-Петербурге, пахнущий одеколоном лейтенант посоветовал мне не выпендриваться и не разводить здесь белогвардейщину.
Я сказал, что из прошлого, как и из песни, слов не выкинешь: отец появился на свет не в Ленинграде, не в Петрограде, а в Санкт-Петербурге. Именно так в 1904 году назывался наш город.
– В военном деле нужна точность, – добавил я.
Лейтенант окинул меня долгим надменным взглядом и записал: «Ленинград (Санкт-Петербург)».
– Живой еще? – макнул он перо в чернильницу.
– Кто?
– Родитель. Четвертого года рождения все же…
– Отец жив, – покраснел я. Сзади, у стендов гражданской обороны, хихикали раздетые до трусов одноклассники, и я стеснялся пенсионного возраста своего отца.
– Ну вы даете! – смачно сказал лейтенант. – У меня батя двадцатого года рождения. Детей надо делать в молодости…
Я промолчал.
– Мать?
– Умерла, – негромко сказал я. – Два года назад, в шестьдесят четвертом.
Лейтенант неодобрительно покрутил головой. Потом он долго скрипел пером, внося в карточку годы рождения и места работы двух братьев и двух сестер, и нетерпеливо поглядывал на меня.
– Все? – поставив точку, с тревогой спросил он. – Больше никого нет?
– Никого.
– Ну вы даете!..
Санкт-Петербург так и остался в моей воинской анкете. Из песни слов не выкинешь.
Отец помнил Октябрьскую революцию так же, как я помню полет Гагарина. Хорошо помнил. Ему только что исполнилось тринадцать лет.
Когда полетел Гагарин, мне было двенадцать. Я видел по телевизору, как он спускается по трапу самолета и идет по ковровой дорожке.
Отец родился за несколько недель до Кровавого воскресенья. Я – в середине века. Между нашими днями рождения легли две мировых войны и три революции.
Когда акушерка на Обводном канале хлопнула меня по синей попке и я, впервые хлебнув воздуха, закричал тоненьким голоском «у-а! у-а!», отцу было уже сорок пять. Я был его седьмым ребенком и восьмым у матери.
До меня так же пищали, глотнув ленинградского воздуха, пять моих братьев и две сестры. Они пищали в разные периоды нашего государства: «после революции», «до войны» и «во время войны». Я пискнул «после войны». По нам можно изучать историю; у нас длинная семья.
Мы строим дом.
Мы приезжаем в субботу утром, затапливаем печку и быстро натягиваем дачные обноски. Феликс, в рваном сомбреро и ватнике, выводит нас на улицу и для порядка пересчитывает. Краснеют клены вдоль покосившегося забора, вянет трава, прибитая ночными заморозками, и мелкий дождик моросит по крыше.
Предполагается, что новый дом встанет на месте старого. Но старый решено пока не трогать, а лишь охватить фундаментной траншеей по периметру, а когда вырастут стены нового, – разобрать. Так вернее.
Пока мы сломали только верандочку, в которую уперлась траншея. Веранда долго раскачивалась, скрипела и наконец рухнула, выдохнув в морозный воздух облако пыли. «Ну все, – сказал Феликс, – назад пути нет». И, присев в сторонке, долго курил, прищурив глаза.
Мы разбираем доски и отрываем от порушенных стен листы толстого картона. На обратной стороне листов – круто бегущие графики 1953 года; отрывая, я рассматриваю их.
Удилов с остервенением лупит обухом топора по доске. «Ах ты, зараза! – тяжело дышит он. – Такое старье, а сопротивляется. Гнилуха…»
Мне не нравится, как он неуважительно отзывается о веранде. Но я молчу.
– Расколешь! – предостерегает его Молодцов.
– И хрен с ней! – разгибается Удилов и смотрит на Саню. – Все равно на дрова.
– Никола! – выбрасывает папиросу Феликс и поднимается. – Хорошие надо складывать отдельно. Не халтурь!..
Я отрываю очередной лист картона, и из-под него что-то падает на землю.
Деньги! Две огромные, еще хрустящие бумажки по пятьдесят рублей. Ого!..
Мы расправляем их и рассматриваем. Да, были денежки. Удилов начинает вспоминать, что можно было купить на одну такую деньгу.
– Батина заначка, – усмехается Феликс. – С гонорара припрятал и забыл. У него такое бывало: гонорар получит, накупит нам подарков, матери деньги отдаст, заначку спрячет, а утром ходит по дому – во все углы заглядывает. Не помнит, куда сунул. «Феликс, я тебе вчера деньги не давал? А Верке? Поди выясни потихоньку. Только Надьку не спрашивай, та сразу продаст». А мать Надьку и подсылала за батей следить. Одно слово – милиционер. Ее и во дворе так звали.
– Майор Пронин ей в пометки не годится, – соглашается Молодцов.
Даже сейчас, когда мы без дураков строим дом, вкалываем, Надежда все равно шастает сюда с проверками. Четверо бесконтрольных мужчин на даче внушают ей подозрения. То какие-то тапочки ей забрать надо, то приготовить нам яичницу, то библиотечную книгу забыла… А потом обзванивает наших жен и докладывает.
– Да, Саня, жизнь у тебя не сладкая, – сочувствуем мы Молодцову.
– Что ты! – соглашается младший зять. – Двенадцать лет, как под колпаком у Мюллера!
Саня взваливает на плечо бревно и добродушно сокрушается, что его – орла и тамбовского волка – так быстро окрутила какая-то ленинградская пигалица. «Я тогда и глазом моргнуть не успел», – Саня разворачивается – мы с Феликсом едва успеваем пригнуться.
– Идиот! – ворчит Феликс, выпрямляясь. – Чуть родню не зашиб. Бугай тамбовский…
С Тамбовом у нас, можно сказать, кровная связь. И Молодцов не обижается на бугая. Тем более ни на бугая, ни на волка он ни с какой стороны не похож. Просто крепкий парень.
– Нечего стоять, разинув рты. – Молодцов только сейчас догадывается, в чем дело. – Никакого понятия о технике безопасности…
В Тамбове родилась наша мать. Отец приехал в Тамбов, женился на ней и увез в Ленинград. Через много лет история некоторым образом повторилась. Родилась Надька, она выросла, приехала в Тамбов, чтобы ухаживать за заболевшей тетей, и пошла в аптеку. Там ее увидел Молодцов – он покупал бодягу после первенства города по боксу. «Ничего себе, – подумал Молодцов, – какая симпатичная». И выследил, где она живет. Они поженились и приехали в Ленинград.
Отец попал в Тамбов в смутном восемнадцатом году, когда немцы в островерхих касках шли на Петроград, а Красная Армия только создавалась. Он попал туда вместе с парголовским детским домом, в котором его мать служила воспитательницей. Их эвакуировали.
Отец подрос, стал работать репортером «Тамбовской правды» и безрезультатно ухаживать за дочкой заведующего губернской химической лабораторией – Шурочкой Бузни.
Отец ходил в обмотках, галифе и трофейном френче, из кармана которого торчали остро заточенный карандаш и блокнотик.
Профессор Бузни считался в Тамбове почтенным гражданином. В конце века он окончил Киевский университет со степенью кандидата естественных наук, был замешан в революционных волнениях, но образумился и тихо осел в провинциальном Тамбове. В его саду росли диковинные растения, подаренные Иваном Мичуриным.
Профессор был широк в кости, лобаст, носил густую черную бороду и разъезжал по провинциальному Тамбову на велосипеде с огромным рулем и широкими шинами. Да! Еще он носил пенсне и шляпу.
В двадцать первом году буржуйский вид профессора насторожил молодого чекиста, прибывшего из Москвы для борьбы с остатками антоновских банд, и он сгреб владельца иностранного велосипеда в кутузку, надеясь немедленно выяснить, в пользу какого государства тот шпионствует. Это предполагалось сделать по марке велосипеда.
Мой будущий отец, который в тот день подбирал в Чека материал для газеты, был привлечен в качестве эксперта. Его попросили прочесть иностранную надпись на эмблеме велосипеда. И он, узнав и велосипед, и его владельца, прояснил обстановку. Профессор лишь угрюмо молчал и метал огненные взгляды из-под широких полей шляпы.
В тот же день молодой репортер был приглашен к профессору на чаепитие и представлен как спаситель. Все домочадцы воспели хвалу юному, но отважному газетчику, спасшему главу семейства от нелепого обвинения. Все, кроме младшей Шурочки, которая сдержанно пожала руку своему тайному воздыхателю и в продолжение всего вечера делала вид, что они не знакомы.
Угощая молодого газетчика чаем, профессор Бузни, конечно же не подозревал, что сидит за столом со своим будущим зятем. Все три его красавицы дочери уже были посватаны за достойных людей, и только тревожная обстановка того лета мешала сыграть свадьбы. Шурочка была посватана за умницу-студента и со дня на день ожидала его приезда из Москвы на каникулы. Не мог профессор подозревать и того, что Шурочка, выйдя замуж за того студента, вскоре разведется и с годовалым сыном Львом на руках уедет с этим репортером в северную столицу, и у них родится еще семеро детей, младший из которых через полсотни лет подарит самовар, за которым они теперь пьют чай, своему венгерскому другу.
Знай все это бородатый химик, он немедленно бы турнул моего отца из дома. Шутка ли! Какой-то будущий разгильдяй-внук отправит семейную реликвию в Австро-Венгрию!
Он, конечно, задал бы перцу и мне. Но наши с дедом жизни не уложились на один отрезок времени. Он умер за семнадцать лет до моего рождения.
На нашем участке и поныне цветут редкостные тюльпаны из мичуринского уголка дедовского сада. Они пахнут, как это ни странно. Изрядно измельчавшие, они выдыхаются, как духи в открытом флаконе, но еще пахнут.
Мы строим дом. Заодно узнаем простые истины. Например:
1) копать траншею под фундамент значительно труднее, чем рисовать ее на бумаге;
2) замешивать бетон в деревянном коробе дольше, чем считать его объем на калькуляторе. И так далее.
Уже вырыта траншея под фундамент. Ее глубина и ширина напоминают ходы сообщения полного профиля; словно мы собираемся занять круговую оборону вокруг нашей развалюхи и отстреливаться.
Изматывает приготовление бетона, который должен заполнить траншею и подняться над ней цоколем полуметровой высоты. Нулевой цикл – работа трудная, но невидная. За два дня мы успеваем нарастить фундамент лишь сантиметров на десять, хотя пашем так, что от нас валит пар. Мы кидаем в траншею обломки гранита, битые кирпичи, проволоку, банки и даже засовываем в нее дребезжащую кроватную сетку и две спинки с блестящими шариками. Я хочу ссыпать в траншею пустые бутылки с отбитыми горлышками, но Феликс не разрешает – образуются пустоты, и неизвестно, чем такая новация обернется. Перекособочит, например, дом. Или лопнет ночью бутылка в фундаменте – мы спросонья решим, что нам бьют окна, и выскочим с кольями в руках. Строительная механика – дело тонкое.
– Правильно, Саня? – вопрошает Феликс.
– Ничего не лопнет, – успокаивает Молодцов. – Кидайте. Только равномерно.
Саня внешне раскрепощен, но внутренне сосредоточен. Если он и молчит, постреливая умными глазами и прикидывая что-то, то молчание его не тягостное и не позерское – он думает. Саня любит и умеет работать. Он никогда не читает нотаций и не бранится. Послать может, но как-то по-свойски и беззлобно. Любой, самый дальний его посыл воспринимается как «кончай дурака валять!» Но браниться и спорить он не станет. Он говорит только о том, что хорошо знает. В противном случае Молодцов машет рукой: «Не, мужики, я в этом деле баран…»
Говорят, хороший человек – это тот, рядом с кем легко дышится. Рядом с Сашей я никогда не испытывал затруднений с дыханием. Одно время я даже хотел быть похожим на него. Но потом понял, что пытаться походить на кого-то бессмысленно.
Мы с Молодцовым замешиваем в деревянном корыте бетон. Никола и Феликс таскают его носилками к траншее. Они же подносят нам цемент, песок и воду. Хрустит лед на лужах.
– Это не траншея, а черная дыра какая-то, – говорю я. – Как в прорву. А у вокзала, между прочим, пиво продают…
– Не ной, – подбадривает Феликс, – а лучше вспомни, как Магнитогорск строили. А пиво-то свежее, ты посмотрел, какое число?
– Живей, живей, мужики! – прорабским голосом торопит Саня. – Пиво – это наущение дьявола. Хотя подкрепиться бы и не мешало.
– Правильно, – пыхтит Феликс. – Пора. Тимоха, вытряхни там наши сетки и сваргань что-нибудь.
– Я огурчики привез, – начинает перечислять свои припасы Никола, – паштета две баночки, как в тот раз. Верочка колбасу положила…
– Тимофей разберется, – перебивает его Феликс.
Если Удилова не остановить, он назовет все, что привез, привозил и сделал для общего дела. Память на такие вещи у него феноменальная. Стоит взять лопату – он говорит, что лопата хорошая, он ее недавно точил. Запираешь калитку, он успокаивает: запор надежный, он его недавно подправил и ввинтил новые шурупы. Выходишь из туалета, он спрашивает, видел ли ты там бумагу, которую он нарвал два дня назад. Человек вроде и не попрекает тебя, но чувствуешь себя скверно: как будто ты живешь на всем готовом, а Удилов в поте лица трудится. Иногда он вспоминает свои славные деяния такой давней поры, что диву даешься – записывает он, что ли? Какой-нибудь гвоздь, вбитый в забор пять лет назад, букет цветов за трешку, когда вместе шли в гости, умывальник, который он перевесил. И все как бы между прочим.
По анкетным данным, Удилов – вполне достойный член нашего общества. Он закончил институт, работает инженером в НИИ, член партии, не курит, почти не пьет, не пускается в авантюры, не спорит до хрипоты с начальством, никого не посылает подальше, у него двое детей и наверняка нет любовницы.
Bepul matn qismi tugad.