Kitobni o'qish: «Сквозь сеточку шляпы (сборник)»
© Рубина Д., 2017
© Николаева Ю., иллюстрация на переплете, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
* * *
Предисловие
Принято говорить, что каждый город – во всяком случае, тот, чье имя на слуху у человека любой государственной принадлежности, – имеет свой неповторимый характер, душу и язык, на котором он обращается к приезжим и к своим обитателям. То есть то, что еще в древности называлось «гением места».
Об этом самом «гении места», а иными словами, духе, душе города написано множество книг, которые все равно ничего толком не объясняют, ибо обращены к любознательности путешественника; а любознательность питается фактами и датами, а отнюдь не розовым отблеском утреннего света, что скользит по головам почерневших от времени статуй Карлова моста.
Я же всю жизнь гоняюсь именно за этим: за шелестом мокрых деревьев, за утренним говорком неизвестной местной птички, за непривычной кладкой булыжников на крошечной площади… за грустноватым выражением слуховых оконец где-нибудь в старых приземистых домах Малой страны.
Исходя из этих моих предпочтений, а также из суммы добытых, застигнутых, извлеченных из воздуха и окрестного пространства невесомых трофеев, годных разве что для литературы, Прага – или, что одно и то же, ее душа – отзывается моей душе гораздо теплее, ярче, нежнее, чем остальные города (за исключением, конечно, Иерусалима; но у этого места не одна, а сразу несколько огнедышащих душ, – как голов у дракона, и точно так же, как у дракона, на месте срубленной жадно вырастает другая).
Я полагаю, об этом дуэте, об упоительном и всегда индивидуальном танце великой души города с частной и преходящей душой человека только и стоит писать, если берешься описывать перемещения в пространстве.
Многое в этом решает личность художника, писателя, философа – род занятий не важен, важна скорее судьбинная глубина, – с именем которого связано и имя города. Чаще всего эта связь является нам в коммерческой суете и расхожих символах вроде облика Франца Кафки на футболках, чашках и брелоках… Это – оборотная сторона подлинной славы: то, что Франц Кафка родился и жил в Праге, знает и тот, кто романов его не читал и прочесть не в состоянии.
Отправляясь в Прагу, ты готов к мельтешению этих торговых марок.
Но есть иные встречи, удивительные, будто подстроенные судьбой: так я с томиком писем Ван-Гога оказалась на вилле в Сен-Дени, маленьком городке в Провансе, рядом с психиатрической лечебницей, где закончил свои дни великий художник. И вот тут уже ты, с изрядной долей страха, ощущаешь диалог не с местностью, а с куда более ирреальными силами.
Камертоном настроения любой «новеллы странствий» служит, как правило, какая-либо сцена, часто неожиданная, наблюдать которую тебе случайно привелось. Так, исходив Прагу, вдоволь напитавшись красотой ее фасадов и крыш, заполнив несколько блокнотов, писать о ней всерьез я захотела лишь после того, как увидела на Карловом мосту небольшую толпу слушателей заурядного джаз-банда; лицо одной пожилой, мечтательно зажмурившейся туристки и тихое покачивание ее в такт музыке послужило тем толчком, тем внутренним импульсом, которого всегда ждет писатель, приступая к работе.
И еще в моих путешествиях есть одна особенность: тогда, когда поездка предусматривает «разведку боем», то есть подготовку к написанию книги, – провидение, или как там его назвать, мой литературный ангел, – короче, кто-то там по моей профессиональной части – всегда посылает мне в помощь достойного проводника. Не могу забыть, как, составив маршрут по Испании и уже заказав билеты, я вдруг поняла, что эта туристическая, по сути, поездка ничем мне помочь не сможет. Ведь испанцы, в отличие от многих прочих европейских народов, по-английски почти не говорят. И значит, уготована мне участь обычного туриста, которому страна открывается исключительно глянцевой стороной путеводителей.
И вдруг – за два дня до отъезда – получаю письмо на адрес своего сайта. Письмо женщины, полуиспанки, полурусской, родившейся в Москве, которую мать и бабушка увезли после окончания школы в Севилью, где она и живет до сих пор. Она писала по прочтении одного из моих романов; приглашала приехать, уверяла, что если когда-нибудь мне захочется побывать в Испании… что если когда-нибудь приведет судьба…
«Дорогая Лола! – написала я ей в ответ, – в Испанию меня приведет судьба послезавтра…»
И милая Лола приехала из Севильи к нам в Кордову, и мы провели вместе замечательный день, а потом еще год переписывались с ней, так что роман «Белая голубка Кордовы» своими реалиями сугубо частной испанской жизни – до которой очень редко добираются туристы – во многом обязан именно ей, Лоле Диас.
И наконец, самое главное, самое сокровенное: любое путешествие таит неожиданную встречу с соотечественниками, которых разметало по всему свету, за душой у которых обязательно есть новелла о жизни, о перенесенных трудностях, о победе над судьбой или о поражении. А иногда… иногда ты встречаешь настоящий перл уникального сюжета. И выслушав героя, и расставшись с ним, унося в блокнотике несколько заветных страниц для будущего рассказа, повести, новеллы, ты в очередной раз мысленно благодаришь провидение, литературного ангела, – короче, кого-то там по моей профессиональной части, – чье старательное воображение никогда не оскудевает, чьи усилия никогда не пропадают даром.
Дина Рубина
Рассказы
Иерусалимцы
Мне повезло – меня судили за писательство. За слишком удачное изображение одного из героев. Его все узнали, поднялся скандал… Мой адвокат приложил немало усилий, чтобы убедить меня написать предуведомление – из тех, знаете, трусливых книксенов обывателю: «Любое совпадение имен, ситуаций, фактов…» – в которых приседают те, кто послабее хребтом. Я отказалась, и суд был назначен. Редкому писателю привалит такое счастье на творческом пути.
После того как меня судили и оправдали, я собралась написать когда-нибудь абсолютно вымышленную, фантасмагорическую повесть с невероятными, никогда не существовавшими людьми, с коллизиями, в которых только сумасшедший увидит посягательство на окружающую жизнь. И предварить эту бесстыдную выдумку такими словами:
«Все имена героев и события этого романа подлинны и документальны.
Автор готов подписаться под каждым словом всех этих ублюдков, кретинов, мошенников и карьеристов.
Автор не боится судебного иска, тюрьмы, ножа и удавки, людской благодарности и адова пекла, потому что наша прекрасная жизнь и есть – адово пекло.
Автор ни черта не боится.
Автору наплевать».
И это была бы очень иерусалимская книжка.
Любой честный литератор относится к своей стране как к возлюбленной шлюхе, с которой нет сил расстаться. Я не исключение, но кроме всех других нелепых привязанностей у меня здесь есть Иерусалим.
Иногда вечером я выезжаю в центр Иерусалима… Еще не меркнет свет, но воздух уплотняется, а мерцающий мягкий известняк домов начинает отдавать жар дневного солнца… Свежеет… У меня поднимается вечно низкое давление, и душа наполняется если не весельем, то, скажем так, оживлением…
Теплый весенний вечер в Иерусалиме, в районе Нахалат-Шива, на улице Йоэль Соломон…
Я выбираю где сесть – на крошечной площади, куда вынесены из траттории пять-шесть столов под клетчатыми красно-белыми скатертями, – сажусь лицом к проходящей публике, заказываю кофе или пива и смотрю…
Писатель всегда – джентльмен в поисках сюжета. Всегда гонишься за хвостом фразы, за вибрацией голоса, за интонацией – боли, нежности, счастья… Хватаешь это и – в карман. Пусть полежит, это товар не скоропортящийся. Наоборот, его полезно настаивать, как рябиновку.
…И вот небо над крышами старого дома напротив становится цвета яблочной кожуры; над коньком крыши всплывает – в зависимости от недели месяца – либо турецкая туфелька, либо полнолунный диск, либо обсосанный кусок колотого сахара… Потом небеса густеют и неудержимо сливаются с цветом синих железных ставней, а сам дом начинает светиться и таять, как кубик рафинада в стакане чая.
Зажигаются фонари, и в этом театрально-желтом свете передо мной туда-сюда шляются туристы, влюбленные парочки, несколько городских сумасшедших, знаменитый одноногий нищий на костыле по кличке Капитан Сильвер, чокнутый русский юморист Юлиан Безродный в майке и трусах, дети, наперсточники, чинные религиозные семьи, юные обалдуи и юркие карманники…
Если долго сидеть, то в какой-то момент начинает казаться, что ты присутствуешь на репетиции некой пьесы и придирчивый режиссер без конца гоняет по просцениуму одну и ту же массовку…
Вот плывет зеленая шляпка на даме по прозвищу Халхофа. Когда-то она подрабатывала экскурсоводом, водила туристов и, представляете, с этим своим акцентом рассказывала о распятии Иисуса: «Халхофа! О, Халхофа!»
– Мовсей, как вам известно, – говорила она, – был вхож на Синайскую хору к самому Хосподу Боху! Теперь на мноих объектах войти стоит денех, а в прошлом хаду я там хуляла безвозмездно… Круом были свежевырытые пространства. А тепер, видите, – вокрух клумбы, клумбы… розы со всех кончиков нашего мира. Фонтанчики пока безмолвствуют…
– Израильтянам до нашей культуры еще срать и срать! – это уже реплика из другого летучего разговора – толпа несется дальше, дальше… Русская речь булькает, шкворчит и пенится на общей раскаленной сковороде.
– …Захожу в аптеку – обезболивающее купить. Она мне: «Молодой человек, вы говорите по-русски?» – «Да». – «Так перейдем на нормальный язык!»
Напротив, в витрине кафе-гриль, медленно крутится стеклянная этажерка. На каждой полочке этой кошмарной карусели, усевшись на гузку, свесив зажаренные пулочки и скрестив на грудке крылышки, в задумчивости кружатся обезглавленные куриные тушки.
Вот в одном из окон второго этажа показалась заплывшая бородатая рожа (скульптор или художник – вторые этажи здесь, как правило, снимает под мастерские эта публика), волосатая ручища, звякая браслетами, протянулась к синему железному ставню и невозмутимо прикрыла его.
Через минуту этот тип спускается вниз, покупает в лавке газету «Гаарец», заказывает чашечку кофе и, облокотившись на стойку, минут тридцать пьет ее, балагуря с хозяином (я не слышу слов, но вижу поминутный посверк белых зубов в рыжей чаще).
Веселый, бородатый, в шортах, с икрастыми курчаво-прокопченными ногами, он похож на проказливого второстепенного греческого бога, и кажется – только крылышек недостает его пыльным кибуцным сандалиям.
Вот ради этих считаных в году часов – прошу понять меня правильно – я здесь и живу…
Я наслаждаюсь. Потягивая пиво, неторопливо перебираю – как старый араб-торговец перебирает четки своими тусклыми сафьяновыми пальцами – скользящие за спину густые, тягучие, сдобренные тмином, кардамоном, корицей и ванилью минуты.
* * *
Многие из поклонников мною написанного люди не то чтобы сумасшедшие, но – с трудностями проживания в этом мире. Есть несколько неудачников-самоубийц. Время от времени (и довольно часто) кто-то из них мне звонит – посоветоваться насчет какой-нибудь очередной своей неудачи или просто пожаловаться на окружающий мир.
На днях часа полтора я говорила по телефону с одной молодой женщиной, которая когда-то кончала с собой, но выжила.
Не успела положить трубку – звонок. Губерман.
– Час не могу до тебя дозвониться!
– Я разговаривала с одной своей читательницей. Помнишь, с той, что выбрасывалась из окна.
– Скажи ей, чтоб никогда больше этого не делала, – заметил он устало. – Или пусть берет этажом выше.
* * *
Звонит юморист Юлиан Безродный:
– Я хочу подарить вам потрясающий сюжет для романа!
– Отчего бы вам самому не воспользоваться им, Юлиан?
– Я миниатюрист, как вы знаете. А это сюжет для грандиозного полотна. Да что там! – полагаю, вам этого на три романа хватит.
– Что же это за сюжет?
– История моей жизни!
– Понятно.
– Погодите!!! Что вы, собственно, обо мне знаете? Давайте встретимся, и вы будете потрясены!
После долгих препирательств я обреченно понимаю, что дешевле встретиться с этим милым, хотя и безумным человеком. Минут двадцать еще уходит на сварливое, даже скандальное выяснение, в порядке ли у меня диктофон и сколько кассет я должна приготовить для записи, – и на другой день мы уже сидим за столиком одного из баров на любимой мною улочке Йоэль Соломон. Я заказываю пиво и тост.
Юлиан долго проверяет мой диктофон, включает, выключает его, нажимая попеременно все кнопки. «Раз, раз… – настойчиво долдонит он, – раз, раз…»
Прокашливается, вслушивается в шелест бегущей пленки и наконец торжественно произносит:
– Самым счастливым днем в моей жизни был день, когда умер мой папа.
После этой фразы он умолкает и долго сидит, нахохлившись, ковыряя вилочкой скатерть.
– Это все? – наконец мягко спрашиваю я.
– Да, – говорит он. – Почему-то мне казалось, что я буду говорить долго, долго…
Я выключаю диктофон и пододвигаю к нему бокал.
– Пейте пиво, Юлиан, – говорю я ласково. – Вы действительно непревзойденный миниатюрист.
* * *
Звонит Губерман:
– А я вчера в суде был. Я ж два года без прав ездил. Просрочил и не заметил. Так вот, явились мы с Сашкой Окунем. Он подошел к бабе-прокурору. Она как увидела его – Сашка же у нас красавец, – рот раззявила и мгновенно была готова из прокуроров перейти в адвокаты и даже сесть на скамью подсудимых. Сашка кивнул на меня и сказал ей: «Посмотри на него, он поэт, у него голова в облаках».
Та взглянула на меня (а я только с самолета после российской поездки – рожа снулая, помятая) и говорит: «Вижу».
Он и к судье подкатывался с теми же баснями. Судья говорит: ладно, если признает свою вину, я не стану лишать его прав, ограничусь штрафом… Ну и присудил 180 шекелей.
– Совсем немного! – заметила я.
– О чем ты говоришь! Я готовился уплатить полторы тыщи… Теперь разницу пропью.
* * *
Что касается правоохранительных органов – в их коридорах можно встретить уже много наших. Причем как по эту, так и по ту сторону закона.
Миша, следователь Иерусалимского полицейского управления, приходит утром на работу. Перед дверью его кабинета сидит здоровенный мужик лет шестидесяти, рубаха расстегнута, на ней пятно крови. Вся волосатая грудь в расстегнутом вороте – синего цвета. То есть татуировка безгранична. Рядом с ним стоит девица лет двадцати с синяком под глазом.
– Вы – Миша? – спрашивает мужик. – Нам до вас.
– Миша! – говорит девица надрывно-плаксиво. – Посадите меня в тюрьму, Миша! Посадите меня в тюрьму!
Миша открывает дверь и приглашает в кабинет мужчину.
Тот садится в кресло удобно, крепко, раскидисто, кивает в сторону коридора и говорит:
– Во! Видал?.. Воспитываешь дочь, растишь ее, лелеешь… А она папу – ножиком!.. Нет, вы, Миша, не подумайте, она хорошая девочка, я ее очень люблю. Но мне ж обидно – что она витворает! Вчера привела козла вонючего… Мало что он ростом ниже ее, он еще и кавказец… Когда она за второй подушкой вышла, я просунул голову в дверь спальни, говорю ему: «Если ты кавказский человек, ты меня поймешь». Он говорит: «Борис Львович, я вас понял». И ушел.
А наутро мы с ней посмотрели сериал, я говорю: «Шо, доця, налей-ка нам по стакану…» Выпили мы с ней, она вдруг говорит: «Ну, и до каких пор ты будешь блюсти мою нравственность?» Я говорю: «Давай, доця, еще по стакану выпьем». Она выпила и забыла тему… И вроде все тихо стало, но тут она принялася мене из гостиной музыкой выживать: «А ну, говорит, старый пидорас, вали в свою комнату, я здесь буду магнитофон слушать».
И вот это, Миша, мене достало! Я ж в нее жизнь вкладывал, я ж!.. «Доця, – говорю, – слово сказано, надо за него ответить… Я, – говорю, – третий месяц здесь живу и хочу о своей стране новости слушать в гостиной, не таясь. Я хочу знать – шо в стране происходит…» Вот скажите, Миша, почему у женщины, которая нас записывала, три звездочки на погоне, а у вас только одна?
Миша объяснил, что это не звездочка, а листик дуба, объяснил, что это означает.
– Видите, все же знать надо… – удовлетворенно замечает мужчина.
Девица влетает в кабинет и с порога:
– Посадите меня в тюрьму, Миша, посадите меня, суку, в тюрьму! Я так переживаю, так переживаю, я так папу люблю!
– Любишь, что ж ты папу ножиком в живот пырнула?
Девица вдруг меняется в лице:
– Да?! А вот это видел?! – отводит длинные волосы с шеи, на которой обнажается синяя линия – стронгуляционный след.
Перемена декораций: выясняется, что папа душил ее проводом от магнитофона. («Ты у меня послушаешь музыку, щас ты у меня услышишь фанфары!») Когда, говорит она, все перед глазами поплыло и в ушах звон начался, она уцепилась за холодильник и наверху вдруг нащупала ножик…
– Да шо ему сделается! – плаксиво говорит она. – Вон он какой жирный, я ж ему только жир колупнула. Ничего с ним не станется!..
Крепко сбитая, смуглая, румяная, она чуть не прыскает вся от соков, в ней бродящих.
– А чего, – говорит, – он лезет в мою жизнь! Все гуляют! И я буду! Вон Райка с солдатом за мороженое переспала, и я буду!
* * *
Несколько особенностей отличают нашу страну от всех остальных. И главная – это резервистская служба мужчин на протяжении чуть ли не всей активной их гражданской жизни. Ты можешь быть врачом, ученым, музыкантом, бизнесменом – даже миллионером! – но раз в году ты получаешь повестку, надеваешь форму, берешь оружие и исполняешь мужской солдатский долг. Можете вообразить, какое количество смешных и даже гротескных ситуаций порождает – на общем драматическом фоне! – эта наша государственная особенность.
Да, в этой пестрой стране основной фон декораций – защитного цвета.
Три резервиста, отпущенные на субботу, лежат на весенней травке в Саду Роз, неподалеку от кнессета. На газете перед ними остатки только что съеденного солдатского пайка – банки из-под тушенки, скорлупки от яиц. Они лежат, беседуют – о чем могут беседовать сорокапятилетние отцы семейств? – о расходах на свадьбу дочери, о банковских ссудах, о растущих ценах на бензин…
На дорожке появляется группа туристов явно из России – паломники, все в крестах, бороды лопатой… Проходя, неодобрительно смотрят на солдат, и один говорит громко:
– У-у! Лежат, загорают, агрессоры сионистские, убийцы, людоеды!
Один из резервистов приподнимается на локте и говорит по-русски лениво и доброжелательно:
– Да вы не бойтесь, проходите. Мы уже предыдущей группой туристов пообедали…
* * *
Молодой человек лет двадцати пяти, классный системный программист, вальяжный увалень, гурман, эпикуреец. Когда рассказывает что-то или рассуждает, поднимает плутовские глаза к небу и спрашивает:
– Правда, Господи? – И сам себе отвечает, поглаживая себя по макушке: – Правда, Боренька!
Как-то летом призывается на очередную резервистскую службу. В один из дней этого срока ему дали увольнительную, он поехал к приятельнице в Тель-Авив, и там до двух часов ночи они отплясывали на дискотеке. После чего слегка поссорились, подружка уехала ночевать к бывшему приятелю, а ему выдала ключи от своего дома.
Он приехал к ней на квартиру ночью, разделся догола (стояла страшная жара, обычная для этого времени года) и завалился спать.
Проснувшись наутро, не обнаружил в квартире ни одной детали своего туалета. Куда-то исчезла вся одежда, от трусов и носков до галстука. Это было тем более странно, что портмоне и ключи от машины лежали на столе в целости и сохранности. Ничего не понимая, он принялся бродить по квартире.
Ария голого гостя.
Но увольнительная заканчивалась, и, хочешь не хочешь, надо было возвращаться в часть. К тому же машину свою он за неимением места припарковал квартала за два от дома. Делать нечего: он принял душ, открыл дверцы шкафа, подыскал просторный цветастый халатик, сунул ноги в шлепанцы и вышел на улицу. И пошел к своей машине.
У нас вообще-то по улицам самые разные люди разгуливают, да и общий карнавальный средиземноморский настрой позволяет часто «приспустить» галстук… Так что прохожие могли и не обратить внимания на это чучело. Остановил его армейский патруль. Уж как-то совсем странно выглядела бородатая вальяжная дамочка в шлепанцах на босу ногу сорок пятого размера.
И тут патруль выясняет, что перед ними – офицер Армии обороны Израиля…
Ребята остолбенели. Он объясняет им ситуацию. Патруль недееспособен уже не только к патрулированию – к твердому стоянию на ногах… Они валятся наземь от хохота. Наконец, придя в себя – тут надо оценить демократизм армейских наших нравов, – ребята сажают страдальца в машину и довозят до его собственного транспорта. А там уж он пересаживается в чем стоит в свой автомобиль и едет в часть.
Как и сколько раз его в пути останавливает дорожная полиция – я не берусь вообразить.
Так, собственно говоря, куда подевалась одежда?
Конечно, это была шутка его приятельницы. Она явилась утром к себе на квартиру, увидела спящего гостя и унесла одежду.
А я представляю только, как в части он объясняет начальству все обстоятельства дела, поднимая глаза к небу в поисках высочайшего подтверждения:
– Правда, Господи? – Правда, Боренька!
* * *
Наш друг Ефим Кучер делал в квартире ремонт. Кто-то ему сказал, что в одном только что открытом магазине в районе старой автобусной станции, Таханы Мерказит, товар вдвое дешевле. Утречком он – в старых шортах, лысый, каракатый – с собакой Лермонтовым поперся на Тахану. Ну а там, на горбатой улочке, в приземистых старых домах, отыскал вроде нужный номер, вошел и удивился: в магазине было полутемно, музыка играла. Должно быть, еще не выставили товар, подумал Ефим. На диване сидела девушка и странно – говорит Ефим – на меня смотрела. Понимаешь? Как на молодого…
Ефим вообще-то человек очень коммуникабельный.
– Ну, – говорит и руки потирает, – показывайте, что у вас есть.
Девушка окидывает его взглядом и говорит: мол, а что ж вы торопитесь? Может, сначала понравимся друг другу?
Ефим говорит:
– Дадите хорошую цену – понравимся.
Она:
– А у нас цена как везде.
Он возмутился:
– Чего ж тогда я к вам через весь город топал! Мне сказали, что у вас – дешевле.
Она отвечает оскорбленно: с какой, мол, стати, дешевле, когда у нас все санитарные нормы в порядке…
…Ну и так далее, пока он не понял, что попал в бордель.
* * *
А Сара по приезде в Израиль устроилась на работу в лабораторию реактивных двигателей. Начальник долго колебался – до нее в коллективе не было ни одной женщины. Не то чтоб он был женоненавистником, но уж больно профессия мужская. С Сарой заключили временный договор, дали испытательный срок – год.
Она действительно была единственной женщиной на всех шести этажах этого серьезного научного заведения. Соответственно, и туалетные комнаты предназначались только для мужчин. Мужики говорили ей: «Сарочка, не стесняйся, заходи к нам пописать». Но она стеснялась и бегала в туалет через дорогу в какую-то маклерскую контору.
И вот спустя год ежедневных ее мучений однажды утром она увидела, что начальник привел двух рабочих – выгораживать кабинку для женского туалета. Так она поняла, что принята на постоянную работу.
* * *
Когда нашему другу Сашке Рабиновичу сделали операцию и домашние уже валились с ног, на ночь ему наняли сиделку. Сиделкой оказался молодой человек удивительной наружности: в черной шляпе и в щегольских бриджах, заправленных в сапожки с узкими носами. Наутро Сашкина жена Роксана явилась в больницу и застала картину: парень сидел у постели больного в шляпе и, тихо напевая, вязал крючком длинный полосатый носок. Арабы с окрестных коек глядели на него дикими глазами. Роксана спросила:
– Где это ты научился вязать?
– Понимаешь, – сказал он, – в молодости я занимался рукоприкладством. – Поднял глаза на недоумевающую Роксану и сказал какое-то слово вроде «ушу» или «джиу-джитсу», она не поняла. Он пояснил: – Северная Корея.
Потом рассказал, что сиделка научила его вязать, когда его самого оперировали…
Роксана спрашивает удивленно:
– А ты перенес операцию?
Он поднял на нее глаза от вязания и невозмутимо произнес:
– Ножевое в легкое.
Так вот, старуха нянечка ему и сказала:
– Ты людям кости ломал-ломал, а теперь давай помогай сращивать.
Так он стал сиделкой.
* * *
И эта женщина – маленькая, худенькая, повязана платочком, как в рязанских селах, – во время войны работала в Ташкенте нянечкой в госпитале. Выходила одного тяжелораненого, вышла за него замуж. Он оказался польским евреем. Тихий ласковый человек. Когда Сталин разрешил польским евреям возвратиться в Польшу, она взъерепенилась, пришла к матери, говорит: «Не поеду ни в какую его Польшу, разведусь с ним».
А мать ей: «Нет уж! Ты замуж за его выходила, знала, что он поляк? Вот теперь и езжай за им в его Польшу. Куда муж, туда и жена. Ты нитка, он иголка».
И они уехали в Польшу. А когда через несколько лет там поднялась антисемитская волна и их сына поляки избили, велосипед его поломали, надумал ее муж уезжать в Израиль. Она – на дыбы. Приехала в гости в Ташкент, к матери. Говорит: «Не поеду я ни в какой его Израиль. Вернусь сюда». А мать ей: «Еще чего! Ты замуж за его выходила, знала, что он – жид? Вот теперь езжай за им в его Жидовию».
И они приехали в Израиль в 58-м году. Прямо в приграничный северный Кирьят-Шмоне, захолустье проклятое. Он подметал автобусную станцию, она что-то где-то мыла, жили в бараке, вокруг на Севере взрывы, зимой дожди, грязь, воды нет… Это из Варшавы-то, а?! Он по ночам плакал. Говорил: «Покончу с собой, не вынесу – куда я семью завез!»
Ну, потом все потихоньку наладилось. Годы шли, он нашел работу в Иерусалиме, переехали. А когда дети выросли, дочь надумала замуж выходить, встал вопрос: как же мать под свадебный балдахин – под хупу – войти сможет, ведь нельзя ей, нееврейке.
Она рассказывает:
– Я стала екзамен этот сдавать, на еврейство, и уж они меня гоняли-гоняли, никак в еврейство не хотят пускать. А свадьба дочери на носу, и я, значить, под хупой стоять никак не вправе. Ох, я взъярилась: «А ну, говорю, позовите моего мужа и заставьте-ка его ответить на все те вопросы, чем вы меня мучаете. Если он не ответит, то вы вот не смеете меня попрать!..»
Словом, выписали мне огромное такое свидетельство, красивое, диплом прямо картонный, тисненый, с золотом!.. Ну, купила я платье новое. Туфли на каблуках. Еле влезла в эти туфли. Стою, качаюсь. Сумку тоже новую купила, красивую. Только беда – диплом в сумку не лезет, а я его непременно с собой взять хотела – вдруг станут перед хупой проверять меня. Так я что надумала – привязала его ленточкой к сумке, так и пошла и гордо под балдахином стояла: пусть знают, что я право имею!
* * *
…Под пальмовым лохматым балдахином храпит в куще мой сосед, адвокат Барзилай… Он выполняет «мицву» (установление) праздника Суккот – семь ночей спать под открытым небом. Его истовый храп разносится над нашим сонным городком – пригородом Иерусалима – и могучими волнами катится в пустыню, отзываясь от скалистых холмов, как эхо всех звучащих в веках рулад из тысяч носоглоток пастухов, торговцев, погонщиков верблюдов, паломников, наконец… Вселенная полнится, набухает, клубится пузырящимся храпом, трясется от раскатистых хрипов, догоняющих друг друга, как шары в кегельбане, и катящихся дальше, дальше, к замкнутой белой соляной накипью чаше Мертвого моря… Кажется, вот-вот она лопнет, вселенная, как кастрюля, переполненная храпом адвоката Барзилая, раскинувшего свои телеса под звездным, я извиняюсь, шатром, неподалеку от запертого на ночь туристического автобуса фирмы «Джек и Елизарий», в виду бугрящейся на горизонте Масличной горы, в ожидании обряда помазания грядущего Мессии…
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *
А как израильтяне распевают гласные! Чаще это раздражает. Но иногда бывает очень трогательно.
Так, на днях картинка в иерусалимском парке Колоколов: крошечный полуторагодовалый малыш сполз с рук матери и заковылял куда-то в сторону. Что бы крикнула наша русская мать? «Ты куда пошел, а? Ну-ка, вернись назад!»
А эта буквально запела: «Леан ата оле-ех! Леа-ан? Леа-ан? Леа-а-ан?!»
Это была ария из оперы. Куда, куда вы удалились… Последнее «леа-а-а-ан» долго затихало в аллеях.
* * *
И если уж зашел разговор – израильтяне вообще очень музыкальны.
Скрипачка Мира Петровская ехала на концерт своего оркестра… Поднялась в автобус, протянула водителю деньги. Водитель – обычный по виду парень-марокканец, со всеми сопровождающими образ типовыми приметами: золотые цепочки везде, где только тело позволяет, голова в торчащих сосульках волос, и на лобовом стекле автобуса – портрет обожествляемого восточными евреями раввина-чудотворца Бабы Сали.
Он взглянул на футляр в руке пассажирки и спросил: куда, мол, со скрипкой едешь? Она отвечает:
– На концерт.
– Что сегодня играете?
Она удивилась. Но виду не подала. Говорит:
– Малера.
– С хором?
Она, конечно, оторопела.
– Нет.
– А, – сказал он, – значит, Первая симфония. – Закрыл двери автобуса и крутанул баранку.
У нас есть круглосуточная программа на радио – передают только классическую музыку. То ли радио наслушался, говорит Мира, то ли просто – интеллигентный человек.
(Выступала она недавно со своим аккомпаниатором на вечернем приеме в кнессете. Первая реакция членов парламента: «Как вы красиво одеты!»
Израильтяне не очень обращают внимание на внешний вид. Один из депутатов, рассказывает Мира, был в смокинге и сандалиях на босу ногу.)
* * *
Впрочем, сотрудники российской миссии у нас тоже со временем расслабляются.
Звонит Кларочка Эльберт, директор Иерусалимской русской библиотеки.
– Представляешь, – говорит, – в российском посольстве совсем с ума сошли! Прислали нам с Колей приглашение на банкет, адресованное «мистеру и миссис Кларе Эльберт». Коля прочитал и сказал мрачно: «Да ну их на х…й, не поеду!»
* * *
Художник Сима Островский, из ленинградской группы еврейских художников «Алеф», был страшным матерщинником. Он вообще не мог разговаривать без мата – запинался, изумлялся сам себе и в конце фразы смачно присовокуплял. Приехал в Израиль в начале семидесятых. Друзья, прекрасно знавшие Симу, убедили его, что на жизнь здесь он должен зарабатывать частными уроками живописи и рисунка.
Через знакомых раздобыли ему первых учениц – двух сестренок четырнадцати и двенадцати лет из чопорной семьи бывших рижан. Предупредили, чтоб Сима не смел раскрывать рта.
Девочки пришли на первый урок, и напряженный Сима, долго репетировавший свое вступительное слово, сказал, тщательно выговаривая слова:
– Вот, я поставил вам натюрморт. Вот акварель. Кисти. Вода. Рисуйте. Разговаривать не надо. Вопросов мне не задавать. Рисуйте молча. Все!
Воспитанные девочки – белые отложные воротнички, туго заплетенные косы – послушно принялись рисовать.
Прошло несколько минут.