Kitobni o'qish: «Ты моей никогда не будешь…»
Shrift:
© Д. Самойлов (наследники), 2024
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Азбука®
Стихотворения
Рубеж
Свет фар упирается в ливень.
И куст приседает, испуган.
И белый, отточенный бивень
Таранит дорогу за Бутом.
Рубеж был почти неприметен.
Он был только словом и вздрогом.
Все те же висячие плети
Дождя. И все та же дорога.
Все та же дорога. Дощатый
Мосток через речку. Не больше.
И едут, и едут солдаты
Куда-то по Польше, по Польше.
Август 1944
Катерина
1
Баян спасает от тоски,
Но не спасает от печали,
Когда поет, как казаки
Дружка убитого встречали.
Есть где-то в мире Бах и власть
Высокой музыки над сором.
Органа ледяная страсть
Колючим восстает собором.
Той музыке не до любви!
Она светла и постоянна!
О руки белые твои,
О скомороший визг баяна!
Кривляется горбатый мех,
Дробится в зеркальце лучина.
И только твой счастливый смех
Я вдруг услышал, Катерина.
2
В стихах господствует закономерность,
Как в подвижном строении светил,
Как будто с мерным замыслом Гомера
Господь свое создание сличил.
И облака российского ненастья
Теряют вид нестираных рубах,
И горький ветер зла и разногласья
Приобретает старость на губах.
И бытия растерзанная глина
За столько лет, наверное, впервой
В твоем саду, родная Катерина,
Неосторожной поросла травой…
1944
Берлин в просветах стен без стекол
Берлин в просветах стен без стекол
Опять преследует меня
Оскалом сползшего на цоколь,
Как труп, зеленого коня.
Продуты смертным сквозняком
Кривые пальцы мертвых сучьев.
Над чем смеешься, страшный конь,
По уши тучи нахлобучив!..
1945
Семен Андреич
С. А. Косову
Помню! Синявинские высоты
Брали курсанты три раза подряд.
Еле уволокли пулеметы.
А три батальона – там и лежат.
Помню! Расстреливали перед строем
Солдатика девятнадцати лет
За то, что парнишка не был героем.
Бежал. А этого делать не след.
Помню! Мальчик простерт на талом
Снегу с простреленным животом.
Помню еще – о большом и малом,
Об очень сложном и очень простом.
И все же были такие минуты,
Когда, головой упав на мешок,
Думал, что именно так почему-то
Жить особенно хорошо.
И ясно мне все без лишних вопросов,
И правильно все и просто вокруг.
А рядом – Семен Андреевич Косов,
Алтайский пахарь, до смерти друг.
Да, он был мне друг, неподкупный и кровный,
И мне доверяла дружба святая
Письма писать Пелагее Петровне.
Он их отсылал не читая.
– Да что там читать, – говорил Семен,
Сворачивая самокрутку на ужин, —
Сам ты грамотен да умен,
Пропишешь как надо – живем, не тужим.
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
С тобой мы полгода друг друга грели.
Семь раз в атаку ходил без страха.
И пули тебя, как святого, жалели.
Мы знали до пятнышка друг о друге,
И ты рассказывал, как о любви,
Что кони, тонкие, словно руки,
Скачут среди степной травы.
И кабы раньше про то узнать бы,
Что жизнь текла, как по лугу, ровно,
Какие бывали крестины и свадьбы,
Как в девках жила Пелагея Петровна.
Зори – красными петухами.
Ветер в болоте осоку режет.
А я молчал, что брежу стихами.
Ты б не поверил, подумал – брешет.
Ты думал, что книги пишут не люди,
Ты думал, что песни живут, как кони,
Что так оно было, так и будет,
Как в детстве думал про звон колокольный…
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли?
Помнишь, как ты разорвал рубаху
И руку мне перетянул до боли!
Помнишь? Была побита пехота,
И мы были двое у пулемета.
И ты сказал, по-обычному просто,
Ленту новую заложив:
– Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!)
А я останусь, покуда жив.
Мой друг Семен, неподкупный и кровный,
Век не забуду наше прощанье.
Я напишу Пелагее Петровне,
Выполню клятвенное обещанье.
Девушки в золотистых косах
Споют, придя с весенней работы,
Про то, как Семен Андреич Косов
Один остался у пулемета.
И песни будут ходить, как кони,
По пышным травам, по майскому лугу.
И рощи, белые, как колокольни,
Листвою раззвонят на всю округу.
И полетят от рощи к роще,
От ветки к ветке по белу свету.
Писать те песни – простого проще
И хитрости в этом особой нету.
10 января 1946
Ты не торопи меня, не трогай
Ты не торопи меня, не трогай.
Пусть перегорит, переболит.
Я пойду своей простой дорогой,
Только так, как сердце повелит.
Только так. До той предельной грани,
Где безверьем не томит молва,
Где перегорают расстоянья
И ложатся пеплом на слова.
Горький пепел! Он стихами правит,
Зная, что придет его черед,
Даже если женщина оставит,
Друг осудит, слава обойдет.
1946
Извечно покорны слепому труду
Извечно покорны слепому труду,
Небесные звезды несутся в кругу.
Беззвучно вращаясь на тонких осях,
Плывут по вселенной, как рыбий косяк.
В раздумье стоит на земле человек,
И звезды на щеки ложатся, как снег.
И в тесном его человечьем мозгу
Такие же звезды мятутся в кругу.
В нас мир отражен, как в воде и стекле,
То щеки уколет, подобно игле,
То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,
То скользкою рыбкой трепещет в руках.
Но разум людской – не вода и стекло,
В нем наше дыханье и наше тепло.
К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,
Продрогшая маленькая звезда.
Берем ее в руки. Над нею стоим,
И греем, и греем дыханьем своим.
1946
Город зимний
Город зимний,
Город дивный,
Снег, как с яблонь,
Лепестками.
Словно крыльев
Лебединых
Осторожное дыханье.
Дворники,
Как пчеловоды,
Смотрят снежное роенье.
И заснеженной природы
Принимают настроенье.
7 января 1947
Крылья холопа
Стоишь, плечами небо тронув,
Превыше помыслов людских,
Превыше зол, превыше тронов,
Превыше башен городских.
Раскрыты крылья слюдяные,
Стрекозьим трепетом шурша.
И ветры дуют ледяные,
А люди смотрят, чуть дыша.
Ты ощутишь в своем полете
Неодолимый вес земли,
Бессмысленную тяжесть плоти,
Себя, простертого в пыли.
И гогот злобного базара,
И горожанок робкий страх…
И Божья, и людская кара.
О человек! О пыль! О прах!
Но будет славить век железный
Твои высокие мечты,
Тебя, взлетевшего над бездной
С бессильным чувством высоты.
14 мая 1947
Тревога
Долго пахнут порохом слова.
А у сосен тоже есть стволы.
Пни стоят, как чистые столы,
А на них медовая смола.
Бабы бьют вальками над прудом —
Спящим снится орудийный гром.
Как фугаска, ухает подвал,
Эхом откликаясь на обвал.
К нам война вторгается в постель
Звуками, очнувшимися вдруг,
Ломотой простреленных костей,
Немотою обожженных рук.
Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Окисью синеть пороховой.
И уже ничем не излечим
Пропитавший нервы непокой.
«Кто идет?» – спросонья мы кричим
И наганы шарим под щекой.
23 октября 1947
Стихи о царе Иване
(1). Мечта о море
Он видел лес,
Где распевают птахи
И где ночами ухают сычи.
И этот лес шумел, шумел в ночи.
И этот лес лежал до синя моря.
Он видел степь,
Где ястреб и орел
Ныряют в травы.
Холм за холм и дол за дол
Свободно уходили на просторе.
И эта степь легла до синя моря.
А моря он не видел никогда…
Ему ночами снилась синяя вода,
Над нею пена белая кипела,
И, словно степь, дышал ее простор.
И море пело, пело, пело,
Как по ночам поет дремучий бор.
И птицы снились не степные, не лесные,
Невиданные, новые, иные —
Не желтоглазый сыч,
Не серый беркут,
А птицы синеглазые морские,
Как гуси белокрылые, белы
И с клювами кривыми, как орлы.
Подобно морю
Простиралась степь.
Подобно морю
Волновались чащи.
И сны его тревожили
Все чаще.
Какие сны!
А им свершенья нет!
И государь державы сухопутной,
Бывало, просыпался.
Рядом с ним
Дышала женщина, как дышит море.
Но пахло духом смоляным, лесным,
И филин ухал в непроглядном боре.
А по лесным дорогам шли войска,
Шли ратники, скакали верховые,
Везли в санях припасы огневые.
И озирал просторы снеговые
Суровый воевода из возка.
О море, море – русская мечта!
Когда еще тебе дано свершиться!
И государю по ночам не спится,
А чуть прикроет грозные зеницы,
Все чудятся ему морские птицы,
И синева, и даль, и высота!
Февраль 1957
(2). Иван и холоп
Ходит Иван по ночному покою,
Бороду гладит узкой рукою.
То ль ему совесть спать не дает,
То ль его черная дума томит.
Слышно – в посаде кочет поет,
Ветер, как в бубен, в стекла гремит.
Дерзкие очи в Ивана вперя,
Ванька-холоп глядит на царя.
– Помни, холоп непокорный и вор,
Что с государем ведешь разговор!
Думаешь, сладко ходить мне в царях,
Если повсюду враги да беда:
Турок и швед сторожат на морях,
С суши – ногаи, да лях, да орда.
Мыслят сгубить православных христьян,
Русскую землю загнали бы в гроб!
Сладко ли мне? – вопрошает Иван.
– Горько тебе, – отвечает холоп.
– А опереться могу на кого?
Лисы – бояре да волки – князья.
С младости друга имел одного.
Где он, тот друг, и иные друзья?
Сын был наследник мне Господом дан.
Ведаешь, раб, отчего он усоп?
Весело мне? – вопрошает Иван.
– Тяжко тебе, – отвечает холоп.
– Думаешь, царь-де наш гневен и слеп,
Он-де не ведает нашей нужды.
Знаю, что потом посолен твой хлеб,
Знаю, что терпишь от зла и вражды.
Пытан в застенке, клещами ты рван,
Царским клеймом опечатан твой лоб.
– Худо, – ему отвечает холоп.
– Ты ли меня не ругал, не честил,
Врал за вином про лихие дела!
Я бы тебя, неразумный, простил,
Если б повадка другим не была!
Косточки хрустнут на дыбе, смутьян!
Криком Малюту не вгонишь в озноб!
Страшно тебе? – вопрошает Иван.
– Страшно! – ему отвечает холоп.
– Ты милосердья, холоп, не проси.
Нет милосердных царей на Руси.
Русь – что корабль. Перед ней – океан.
Кормчий – гляди, чтоб корабль не потоп!..
Правду ль реку? – вопрошает Иван.
– Бог разберет, – отвечает холоп.
1947–1950
(3). Томление Курбского
Над домами, низко над домами
Медным ликом выплыла луна.
Во тумане, близко во тумане
Брешут псы, сошедшие с ума.
Только совесть бродит под туманом,
Как изветник, смотрится в пробой.
Недоспорил князь с царем Иваном,
Не поладил князь с самим собой…
Пишет Курбский в лагере литовском —
И перо ломает на куски.
Сторожа по деревянным доскам
Бьют – и то, наверно, от тоски.
«Огляди меня, как саблю, на свет,
Выспроси бессонницу мою.
Предаю тебя, проклятый аспид,
Но с тобою Русь не предаю.
Не иду к льстецам твоим в науку,
Не плутаю с хитростью лисы.
Награжден за муку, за разлуку,
Говорю прямыми словесы.
Оглядись! Среди непрочных топей
Ты столбы трухлявые забил.
Воспитал вокруг себя холопей,
А высоких духом погубил.
Отворил ли правду властью царской?
Водворил ли счастье и покой?
Времена жестокости татарской
Воцарились под твоей рукой!
Годы – суть для вечности минуты,
Перейти их мыслями сумей.
Гневом Божьим не родятся ль смуты,
Царь Иван, за гибелью твоей?..»
Оплывая, свечи плачут воском,
Под глазами тени-медяки.
Пишет Курбский в лагере литовском
И перо ломает на куски.
За домами, низко за домами,
Засветилась алая черта.
Во тумане, близко во тумане,
В час рассвета кличут кочета.
Октябрь 1947
(4). Смерть Ивана
Помирает царь, православный царь!
Колокол стозвонный раскачал звонарь.
От басовой меди облака гудут.
Собрались бояре, царской смерти ждут.
Слушают бояре колокольный гром:
Кто-то будет нынче на Руси царем?
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Гулкая медь,
Звонкая медь,
Как он захочет, так и будет греметь!
«Где же то, Иване, жены твои?» —
«В монастырь отправлены,
Зельями отравлены…» —
«Где же то, Иване, слуги твои?» —
«Пытками загублены,
Головы отрублены…» —
«Где же то, Иване, дети твои?» —
«Вот он старший – чернец,
Вот он младший – птенец.
Ни тому ни другому
Не по чину венец…» —
«Где же, царь-государь, держава твоя?» —
«Вот она, Господи, держава моя…»
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Он по сизой заре
Распугал сизарей.
А может, и вовсе не надо царей?
Может, так проживем,
Безо всяких царей,
Что хочешь – твори,
Что хошь – говори,
Сами себе цари,
Сами государи.
Лежит Иван, в головах свеча.
Лежит Иван, не молитву шепча.
Кажется Ивану, что он криком кричит,
Кажется боярам, что он молча лежит,
Молча лежит, губами ворожит.
Думают бояре: хоть бы встал он сейчас,
Хоть потешил себя, попугал бы он нас!
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Раскачалась звонница —
Донн-донн!
Собирайся, вольница,
На Дон, на Дон!
Буйная головушка,
Хмелю не проси!..
Грозный царь преставился на Руси.
Господи, душу его спаси…
1950–1952?
Осень сорок первого
Октябрь бульвары дарит рублем…
Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой,
И радио марши играет, как в праздник,
И осень стомачтовым кораблем
Несется навстречу беде, раскинув
Деревьев просторные паруса.
И холодно ротам. И губы стынут.
И однообразно звучат голоса.
В тот день начиналась эпоха плаката
С безжалостной правдой: убей и умри!
Философ был натуго в скатку закатан,
В котомке похрустывали сухари.
В тот день начиналась эпоха солдата
И шли пехотинцы куда-то, куда-то,
К заставам, к окраинам с самой зари.
Казалось, что Кремль воспарил над Москвой,
Как остров летучий, – в просторе, в свеченье.
И сухо вышагивали по мостовой
Отряды народного ополченья.
И кто-то сказал: «Неужели сдадим?»
И снова привиделось, как на экране, —
Полет корабельный, и город, и дым
Осеннего дня, паровозов, окраин.
И было так трудно и так хорошо
Шагать патрулям по притихшим бульварам.
И кто-то ответил, что будет недаром
Слезами и кровью наш век орошен.
И сызнова подвиг нас мучил, как жажда,
И снова из бронзы чеканил закат
Солдат, революционеров и граждан
В преддверье октябрьских баррикад.
Конец 1947 или 1948
Элегия
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся.
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает – откуда берется!
Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я – четырехэтажном, —
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы.
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
– О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —
А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: – Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
– А что вам известно?
– Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком.
– Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
– Валяйте! – садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
– Постойте, постойте! Но вы же просили…
– Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути – любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Положим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
.
На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда – задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
1948
Жаль мне тех, кто умирает дома
Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в поле,
Припадая к ветру молодому
Головой, закинутой от боли.
Подойдет на стон к нему сестрица,
Поднесет родимому напиться.
Даст водицы, а ему не пьется,
А вода из фляжки мимо льется.
Он глядит, не говорит ни слова,
В рот ему весенний лезет стебель,
А вокруг него ни стен, ни крова,
Только облака гуляют в небе.
И родные про него не знают,
Что он в чистом поле умирает,
Что смертельна рана пулевая.
…Долго ходит почта полевая.
5 февраля 1949
Начало зимних дней
Прекрасная пора – начало зимних дней,
Нет времени яснее и нежней.
Черно-зеленый лес с прожилками берез,
Еще совсем сырой, мечтающий о снеге.
А на поле – снежок и четкий след колес:
В ходу еще не сани, а телеги.
В овраге двух прудов дымящиеся пятна,
Где в белых берегах вода черным-черна.
Стою и слушаю: какая тишина,
Один лишь ворон каркнет троекратно
И, замахав неряшливым крылом,
Взлетит неторопливо над селом…
Люблю пейзаж без диких крепостей,
Без сумасшедшей крутизны Кавказа,
Где ясно все, где есть простор для глаза, —
Подобье верных чувств и сдержанных страстей.
Между 1949 и 1955
Апрель
Словно красавица, неприбранная, заспанная,
Закинув голову, забросив косы за спину,
Глядит апрель на птичий перелет
Глазами синими, как небо и как лед.
Еще земля огромными глотками
Пьет талый снег у мельничных запруд,
Как ходоки с большими кадыками
Холодный квас перед дорогой пьют.
И вся земля – ходок перед дорогой —
Вдыхает запах далей и полей,
Прощаяся с хозяйкой-недотрогой,
Следящей за полетом журавлей.
Между 1949 и 1955
На полустанке
На полустанке пел калека,
Сопровождавший поезда:
«Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда».
Он петь привык корысти ради —
За хлеба кус и за пятак.
А тут он пел с тоской во взгляде,
Не для людей, а просто так.
А степь вокруг была огромной,
А человек был сир и мал.
И тосковал бедняк бездомный,
И сам себя не понимал.
И, сам себя не понимая,
Грустил он о былых годах,
И пел он, как поет немая
Степь в телеграфных проводах.
Не позднее 1955
Из детства
Я – маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.
1956
Я наконец услышал море
Я наконец услышал море —
Оно не покладая рук
Раскатывало у Бомбори
За влажным звуком влажный звук.
Шел тихий дождь на побережье,
И, не пугая тишины,
Пел только мужественно-нежный,
Неутомимый звук волны.
Я засыпал под этот рокот,
И мне приснился сон двойной:
То слышал я орлиный клекот,
То пенье женщины одной.
И этот клекот, это пенье,
И осторожный шум дождя
Сплелись на грани сновиденья,
То приходя, то уходя…
Апрель или май 1956
Зрелость
Приобретают остроту,
Как набирают высоту,
Дичают, матереют,
И где-то возле сорока
Вдруг прорывается строка,
И мысль становится легка.
А слово не стареет.
И поздней славы шепоток
Немного льстив, слегка жесток,
И, словно птичий коготок,
Царапает, не раня.
Осенней солнечной строкой
Приходит зрелость и покой,
Рассудка не туманя.
И платят позднею ценой:
«Ах, у него и чуб ржаной!
Ах, он и сам совсем иной,
Чем мы предполагали!»
Спасибо тем, кто нам мешал!
И счастье тем, кто сам решал, —
Кому не помогали!
1956
Цирк
Отцы поднимают младенцев,
Сажают в моторный вагон,
Везут на передних сиденьях
Куда-нибудь в цирк иль в кино.
И дети солидно и важно
В трамвайное смотрят окно.
А в цирке широкие двери,
Арена, огни, галуны,
И прыгают люди, как звери,
А звери, как люди, умны.
Там слон понимает по-русски,
Дворняга поет по-людски.
И клоун без всякой закуски
Глотает чужие платки.
Обиженный кем-то коверный
Несет остроумную чушь.
И вдруг капельмейстер проворный
Оркестру командует туш.
И тут верховые наяды
Слетают с седла на песок.
И золотом блещут наряды,
И купол, как небо, высок.
А детям не кажется странным
Явление этих чудес.
Они не смеются над пьяным,
Который под купол полез.
Не могут они оторваться
От этой высокой красы.
И только отцы веселятся
В серьезные эти часы.
1956
Золушка
Веселым зимним солнышком
Дорога залита.
Весь день хлопочет Золушка,
Делами занята.
Хлопочет дочь приемная
У мачехи в дому.
Приемная-бездомная,
Нужна ль она кому?
Белье стирает Золушка,
Детей качает Золушка,
И напевает Золушка —
Серебряное горлышко.
В окне – дорога зимняя,
Рябина, снегири.
За серыми осинами
Бледнеет свет зари.
А глянешь в заоконные
Просторы без конца —
Ни пешего, ни конного,
Ни друга, ни гонца.
Посуду моет Золушка,
В окошко смотрит Золушка,
И напевает Золушка:
«Ох, горе мое, горюшко!»
Все сестры замуж выданы
За ближних королей.
С невзгодами, с обидами
Все к ней они да к ней.
Блестит в руке иголочка,
Стоит в окне зима.
Стареющая Золушка
Шьет туфельку сама…
1957
Луч солнца вдруг мелькнет, как спица
Луч солнца вдруг мелькнет, как спица,
Над снежной пряжею зимы…
И почему-то вдруг приснится,
Что лучше мы, моложе мы,
Как в дни войны, когда, бывало,
Я выбегал из блиндажа
И вьюга плечи обнимала,
Так простодушна, так свежа;
И даже выстрел был прозрачен
И в чаще с отзвуками гас.
И смертный час не обозначен,
И гибель дальше, чем сейчас…
Между второй пол. 1957 и 1959
Белые стихи
(Рембо в Париже)
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И сердитые пенсионеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея – словно рука балерины,
Уши – словно чуткие листья,
Ноздри – словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседают озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
– Кыш! – воскликнули пенсионеры.
– Брысь! – вскричали злые старухи.
Что такое – шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! —
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все – ничего не случилось,
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
Между второй пол. 1957 и 1959
47 481,83 s`om
Janrlar va teglar
Yosh cheklamasi:
16+Litresda chiqarilgan sana:
07 dekabr 2024Yozilgan sana:
2024Hajm:
120 Sahifa 1 tasvirISBN:
978-5-389-26757-2Mualliflik huquqi egasi:
Азбука-Аттикусseriyasiga kiradi "Азбука-поэзия"