Kitobni o'qish: «Сплетня», sahifa 4

Shrift:

Оглушённая Сарие только моргала, не в силах понять, о чем он говорит. Потому вопрос получился только один: откуда?

– Мой дальний кузен у них в охранниках… он слышал, они давно планировали – проболтался мне случайно, хвалился доверием к нему… Тебе бежать надо, Сарие.

– Но куда? И как?

– Я всё придумал, Сарие. Я тебя украду. Прямо сейчас. У меня кони там, у пустыря – для тебя сильная вороная кобыла, она смирная, справишься – и рванём к моей тётке, она в горах живет, она нас примет.

– К тётке? – совсем растерялась Сарие. – Но… Батал, тебе-то это – зачем?

– Я без тебя – не смогу, – просто пожал плечами Батал.

* * *

– Обара, Асик, это, никак, ты? – Занда с удивлением вглядывалась в сумеречную тень под яблоней. – Ты что там прячешься?

– Ооох, – Асида с трудом оторвалась от шершавого ствола, к которому, задумавшись, привалилась так сильно, что на коже отпечатались следы. – Тебя ждать – состариться можно, – она попыталась растереть отпечатки, размассировать затёкшие кисти. Да уж, тут никак не скажешь, что случайно шла мимо и заглянула.

– Ты заходи, заходи, – тараторила Занда, зажигая свет на веранде и отпирая замок. Нырнула в дом, голос зазвучал глуше: – А я (представляешь?) решила всё-таки пойти на курсы стенографисток (ну, помнишь, в профкоме на доске объявления про них висели?), ну и пошла, и сегодня первое занятие – но ха-ха! – это оно должно было быть, но Зурик, преподаватель наш, поехал (представляешь?!) на свадьбу к какому-то родственнику, и велел вместо себя провести первое занятие – кому бы ты думала? – Дато, лучше никого не нашёл, представляешь, да?

Занда залилась хохотом, свидетельствующим, что ставки бедняги Дато как преподавателя-чего-бы-то-ни-было в её глазах были ничтожно малы. Асида, по-прежнему разминая и растирая затёкшие части тела, приковыляла в комнату и с удовольствием плюхнулась на стул.

– Да, я буду кофе, – ответила она на так и не заданный вопрос, но такова была Занда – бесконечно шумная и бесконечно хлопотливая, но совершенно упускающая из виду всевозможные тонкости этикета.

– А! Да! Две ложечки сахара, корица и гвоздика! Момент! – с грохотом распахнув дверцы шкафчика, Занда выудила с полок все необходимое и затеяла приготовление кофе.

– Дато вам рассказывал о повышенной всхожести нового сорта семян крапивы? – Асида терпеть не могла зануду секретаря профкома, который вечно вызывался на все общественно-полезные работы и никогда не работал руками, полностью заменяя практическую деятельность многочасовыми лекциями о текущей политической ситуации в мире и способах повысить качество народного хозяйствования.

– Ну, почти, – Зандины руки ловко отмеряли всё нужное в необходимом количестве – и это тоже была её особенность: абсолютно всё в своей жизни делать ловко, споро, не задумываясь и не ошибаясь. «Хотела бы я так никогда не ошибаться», – часто думала Асида, вытирая опять сбежавшее молоко или пытаясь заменить чем-нибудь оторвавшуюся на самом видном месте пуговицу. – Он нам рассказывал о том, какие перспективы откроются перед каждой из нас, когда мы освоим стенографию и станем настоящими профессионалами! Нет: профессионалками! О ла-ла, звучит, как «коммуналками».

– Или «нахалками», – не смогла не съязвить Асида.

– О нет. Ты просто завидуешь. Ты-то не записалась, ты – не освоишь великую и могучую стенографию, тебя не позовут конспектировать лекцию выдающегося спелеолога, научные дебаты физиков-ядерщиков. Ну или заседание профсоюза.

– Ужас, – легко согласилась Асида, подтягивая к себе чашечку, из которой шёл ароматный тонкий пар.

– Ты не сохранишь для человечества мудрые мысли лучших его представителей! – пригрозила раскрасневшаяся от близости газовой горелки Занда.

– Нет, но я с удовольствием посмотрю, как они выглядят. Мысли. В твоём стенографическом исполнении.

– Ты никогда не узнаешь на практике, что именно краткость – сестра таланта, – патетически провозгласила Занда, принимая эффектную позу прямо посреди кухни. – Потому что если она, сестра, его не признает, то ведь и таланту может прийтись весьма несладко. Кто его запишет, спрашивается – мысли свои умные кому он доверит, а?! Вот видишь получается, что всё на нас, на стенографистках держится: от науки до…

– «На нас, на стенографистках»? – Асида захохотала. – Вот это, я понимаю, результат при полном отсутствии педагога!

– Ну не век же мне в кассиршах сидеть, право-слово, – Занда отбросила назад тяжелую косу и захлопотала над ужином. Косу эту очень любила расчесывать её бабка, Сарие, сама дочек так и не вырастившая, только парней. Старший из них и унаследовал этот домик, перешедший теперь к его заполошной дочери.

– Послушай, я пока ждала тебя, цветник разглядывала, – Асида решила сменить тему и задумчиво помешала ложечкой кофе. – Ты не хотела бы его восстановить? Жалко, красивый был…

– Ничего не жалко, – пожала плечами Занда, – цветы – это та же трава: захотят – сами вырастут. Вот ещё, время на них тратить. Бабушка вон сколько над ним крыльями хлопала да согнувшись в три погибели стояла – ну и что? Всё прошло, как с белых яблонь дым. Зачем оно тогда?

– Ну… традиция места. Тут, говорят, раньше садовник жил. Не знаешь, кстати, как его звали?

– Понятия не имею, – Занда оглядела накрытый к ужину стол – сыр, хлеб, салат, холодная отварная курица – и с видимым удовольствием хрумкнула крепким, сочным огурцом. – Вот если бы он не цветочки выращивал, а, скажем, книгу по ботанике надиктовывал – тогда бы его застенографировали, потом расшифровали, потом издали бы – и все бы, заметь, помнили, как его зовут. Что ещё раз говорит о том, что стенография – важнейшая часть строительства светлого будущего.

* * *

Ни светлого, ни тёмного будущего Батал без Сарие не представлял. Он и сам бы не смог объяснить, когда и почему начал думать так: просто в какой-то момент это стало ему совершенно ясно, причем уже тогда было очевидно, что тянется это довольно давно.

Не сказать, чтобы таких девушек в округе не было. Было. Много и разных. Но дышать мешала только одна. И она вечно пропадала у двора этого странного садовника, полнейшего пережитка прежних времен.

Мало того, все вокруг давно подозревали, что в смысле ворожбы он был явно на руку нечист. Иначе почему бы к нему так прикипела молоденькая и абсолютно наша, советская Сарие? Не «нашей» она быть просто не могла, поскольку происходила из самой наибеднейшей бедноты – такого чистокровного крестьянства в роду, как у её отца, было ещё поискать, и революцию в своё время он принял сразу и на «ура».

Батал и сам что-то подозревал, но тут случайно, чистя колхозных коней, услышал разговор двух пастухов. То ли они его не заметили, то ли не сочли нужным понижать голоса, а только Батал услышал гораздо больше, чем хотел бы.

Кровь в жилах кипела – хоть вены отворяй. В общем и целом, суть беседы сводилась к тому, что Сарие – яблочко хоть и сочное, да уж больно похоже, что надкушенное. Да кем – стариком… То ли братья ничего не замечают – хотя ну как уж не заметить – то ли отец им воли не даёт, а только кабы моя сестра так себя вела, пристрелил бы уже, честное слово, в овраге, чтобы род не позорила.

В принципе, Батал и сам был недалёк от того, чтобы выскочить и самолично пристрелить кого-нибудь из болтунов, а лучше обоих, да на их и его счастье, ни ружья, ни даже палки под рукой не оказалось.

Стиснув до хруста кулаки, смолчал, но заметался: что делать-то? Как уберечь? Если разговоры пошли – сожрут её, запачкают, погубят ни за что, ни про что… Собственные братья – вот уж правда – со свету сживут, и разбираться не станут. Доброе имя дороже, чем жизнь всего лишь одной из сестёр.

Выход был ясен. Но почти невозможен. Увезти её, красавицу свою, подальше от чёрных языков, от зависти и подлости человеческой. Только бы согласилась. Она же в его сторону и не глядит. Всё Марат да Марат. Словно нет ей другого света. Только бы согласилась… Только бы…

Всё случилось даже быстрее, чем Батал мог ожидать. Облавы накрыли сетью все дворы – не было невиновных: по ночам никто, кажется, не спал. Ждали скрипа калитки. Придут. Не сегодня – так завтра. Что Марат будет из первых, Батал не сомневался, и справки через дальнего родича аккуратно навел почти сразу. Услышав его пьяную похвальбу, увидев скабрезно вздутые губы, больше уже не медлил.

* * *

Тётка Аша, глубокая старуха, увидев на пороге Батала с бледной, отрешённой и словно не очень понимающей, что происходит, молоденькой девушкой, только руками всплеснула.

– Ора… Не вернуть ведь уже, Батал, что ты наделал?..

– Я не верну. Скорее умру, – стиснул зубы Батал. – Никому не отдам. Пока жив.

– Ну, значит… значит, так, – Аша сморгнула непрошенную слезу. Хоть село её и высоко в горах, а тень чёрная – выше гор. Все склоны накрыла, ничего не оставила. – Что суждено, то случится. Крышу вам дам. А защитить не смогу… Нет на то моей силы.

* * *

Так они поженились – оторванные от своих, от земли, от прошлого. Батал сразу вступил в поредевший местный колхоз, работы навалилось – успевай поворачиваться. Уже через год он стал незаменим. Облавы пошли на спад. Очнулась от морока и Сарие, оценила мягкую, тёплую преданность молодого мужа.

И тут началась война.

* * *

У неё уже было на руках двое малышей – да разменявшая девятый десяток тётка Аша, которую внезапно хватил удар.

Почему мать дала ей такое имя – «Горькая» – Аша догадывалась: на землю их тогда уже легло проклятие, имя которому – «махаджирство». Многих и многих сынов и дочерей уже не досчитались – и новорожденной девочке света и радости в жизни предстояло немного. И хотя великое переселение – которое гораздо точнее было бы назвать «великим вы-селением» – однажды всё же закончилось, горя своего Аша испила сполна. Когда тиф унес обоих родителей, она осталась старшей при семерых братьях, младшему из которых, будущему отцу Батала, едва исполнилось три. Так она никогда замуж и не вышла, выпуская в большой мир своих птенцов – одного за другим. Теряя их в войнах и революциях – одного за другим. В июне сорок первого терять ей уже было некого. Кроме Батала и его бледной, темноглазой жены, внезапно озаривших её дом.

Когда Молотов, запинаясь и глотая слова, а затем Левитан, отливая из свинца каждый звук, зачитали новость о нападении Германии – снова Германии – Аша тяжело опустилась на ступени крыльца, костенея и понимая, что и последнее судьба заберёт. Но это была ещё не смерть: видимо, не всю свою горечь она испила до дна – оставила в приданое любимой невестке, Сарие.

Всю войну Сарие ждала мужа и выхаживала неподвижную тётку, которая так с того крыльца больше и не встала – еле переволокли на перину. Каждый день Сарие боялась утром не уловить её дыхания, а днём – получить похоронку на мужа. Работала на износ, поднимала сыновей и ждала.

Она вымолит себе их обоих. Аша, потихоньку научившаяся сидеть в кресле, переживёт даже Сталина. Но прежде, в сорок шестом, долго и путанно добиравшийся домой Батал, чуть помедлив в калитке, шагнёт на широкий зелёный двор. Она тогда не заплакала – не было у неё ни сил, ни слёз, ни подлинного осознания, что эта грудь, вся в орденах и медалях, действительно – тёплая, живая, а не привычный мучительный сон, который все эти годы её преследовал. Кошмаром было пробуждение – те несколько секунд, когда не до конца проснувшийся мозг ещё уверен, что правда, настоящая жизнь – по ту, а не по эту сторону. Сарие просто прислонилась к мужниной груди – прямо посреди двора – сегодня можно – и просто стояла, закрыв глаза и чувствуя, как трудно и томительно, болезненно и почти нехотя оттаивает заледеневшее посреди черноморской жары сердце.

* * *

Другая, совсем другая уже была жизнь, когда Батал и Сарие спустились с гор, вернулись к родным улицам. Он уже был из тех, о ком снимают кино, про кого пишут газеты. Что бы Батал ни затевал, всё спорилось, ширилось, приносило плоды и результаты. Он был герой войны, передовик и стахановец. Тогда-то они и сделали это фото: поджарый, усатый Батал в папахе, мягкая, словно сияющая Сарие, трое мальчишек. Двое глядят в камеру исподлобья, а третий, дитя мира и сбывшихся молитв – улыбается во весь щербатый рот. Это фото Сарие повесит на видном месте, как только они въедут в свой новый не-новый дом, выделенный Баталу родным колхозом в счёт особых трудовых заслуг.

Прежде, чем хоть что-то менять, прежде, чем заселяться, Сарие молча, взглядом, попросила мужа пустить её туда одну. Она шла всё той же пыльной улицей – той же, что вечно, откуда ни иди, приводила её к калитке Марата. Не было больше ни косичек, ни кос – короткая стрижка, убранные ободом волосы. Не было ни наивности, ни света – женщина, пережившая террор и войну. Не было и ответа на вопрос: за что. За что его так… Не было цветов на его кустах, занавесок на его окнах – но дверь… дверь была. Кто-то вставил её, выбитую той страшной ночью, обратно. Кто-то прятался здесь – от войны, от бед похуже, от всего, что приносили горькие, как имя Аши, волны времени.

Сарие шагнула внутрь. И снова тело её словно отделилось от разума и двинулось вдоль стены – ощупывая, отыскивая следы того, прежнего дома, хранившего душу и память своего прежнего жильца. Нет хозяина. Осторожно, легко и нежно, как тогда, пальцы Сарие касались всего, что попадалось на пути: да, это те же, хоть местами и содранные, шершавые обои, те же – удивительно – полированные доски стола, на спинке кровати больше нет холодного стального шарика – зачем его сняли, зачем. Слёзы текли, капали, лились, но она их не вытирала, она договаривалась с домом, что теперь он – её. И четверых её любимых мужчин. Нет – пятерых. Навсегда.

* * *

Асида эту фотографию любила с детства: молодая (не большое тридцати, да?) и очень красивая Зандина бабка, бравый, с торчащими усами, дед, хмурые, шкодные, словно за ухо в кадр приведенные старшие и хохочущий, будто его щекочут, пухлый малыш, в котором просто невозможно узнать нынешнего дядю Эфрема, известного на полстраны агронома. Фото никогда не пряталось в альбоме – наоборот, висело на самом видном месте, над столом. Казалось, что в любой беседе в этом доме участвовало никогда не двое и даже не трое – минимум семеро. Так что Занда одна никогда не бывала.

Кофе был допит, тема стенографии исчерпана, а на главный вопрос Занда, всплеснув руками, воскликнула:

– Я так и знала, что это до тебя дойдёт! Ты только не волнуйся, тебе же нельзя! Ну мало ли, что болтают? Пусть их. А всё она, стерва белёсая, век бы в глаза не видать!

* * *

– Ты знаешь, – негромко сказала Асида, прижимаясь затылком к плечу мужа и глядя в расчерченный полосами фонарей ночной потолок, – я всё поняла. Но только всё это перестало иметь значение.

– О чём ты? – насторожился Астамур, сразу подбираясь, как для броска. Он очень не любил такие внезапные прозрения своей жены: обычно это хорошо не заканчивалось.

– Это блондинка. Ну, помнишь, Шаликова шалава. Она воду мутит.

– Ах вот оно что, – Астамур прищурился и попытался вспомнить, как эта самая блондинка выглядит. – Она хоть красивая, а?

Асида хохотала до слёз, хохотала и била Астамурову спину подушкой – и думала: господи, какая же я счастливая, какое же тебе спасибо, Бог мой Господь, которого не встретили советские космонавты в открытом космосе, но только потому, что им пока гулять от корабля далеко не позволяют – а если ты просто сейчас не дома, как Занда, это же не повод считать, что тебя и вовсе нет, правда? Какая же я счастливая, что восемь лет назад приехала, не испугавшись, к тётке Наргиз – нет, что даже перепуганная насмерть, все равно приехала к тётке Наргиз и затем в дом Гумалы и её сыновей. Ничего, что у Даура с Мадиной получилось раньше – мы всё наверстаем, у нас будет трое, пятеро… ты только, доченька, родись, а дальше мы со всем будем справляться уже вместе – ты, я и твой папа.

– Аста, – Асида вдруг резко выпрямилась, села на кровати, прямая и странная, как жердь с привязанным пузырем, нашарила в темноте руку мужа. – Аста, ты только не обижайся! Я теперь точно знаю: у нас с тобой будет – дочь. Я назову её Радой. Рада… Радостная.

Часть вторая

Астамур легонько толкнул полотно калитки. Она распахнулась мягко – молодец, Хасик, смазку вовремя проверяет. Только вот покрасить бы не мешало. Чего он тянет? Может, ему краску купить?

Астамур усмехнулся: брат, небось, цвет до сих пор выбирает. Они с Дауром в подобных вопросах всегда были абсолютно неприхотливы, их бы устроила хоть серая, хоть красная, хоть голубая – но Хасик вечно разводил какие-то фундаментальные теории насчет несуществующих оттенков. Астамур никогда не понимал: зачем теоретизировать, усложнять, выстраивать какие-то мудрёные аргументации? Облупилось – покрась. Сломалось – почини. Безнадежно – выкинь и иди дальше.

Я же вот уехал в город из родного села – и никогда не жалел. И жизнь – наладилась. А теперь представь себе, Хасик, кабы я бродил вокруг да около, да размышлял бы: перспективнее ли остаться или уехать – и если уехать, то куда… Вариантов-то было море!

Хотя нет. Моря не было. Надо было – на заработок, чтобы братьев в люди выводить. Хотелось – на волю от колхоза, пока отпускали. Но и не слишком далеко – чтобы маму часто навещать. Никакого «сел на поезд» в поисках чего-то там. Нет. Максимум – полчаса на автобусе (теперь уже на старенькой «Волге») – и снова тут. Где все горы по-прежнему на своих местах, а солнце всегда движется единственно правильным путем.

Дома.

* * *

Гумала, чуть склонив голову, смотрела, как её сын идет по двору. Неторопливой, почти безучастной походочкой, с некоторой ленцой и даже слегка насвистывая – но цепкий хозяйский глаз, небось, уже всё подметил: и что кур в птичнике поубавилось, и что хурма обрезана коротко и красиво, и что она сама смотрит на него с веранды. Ждёт.

* * *

Сколько ей, бишь, было, когда она в последний раз вот так же смотрела во двор, ожидая – мужчину? Не сына, не друга, не соседа, не товарища – мужчину. Мужа. Погоди… в тот год Хасику должно было сравняться четыре. Значит ей… немного за тридцать, да? Ей вообще тогда календари были не нужны – некогда за ними следить. Работа, работа, сын, другой, третий, трагедия, четвертый, снова трагедия, теперь уже катастрофа, и дальше впряглась и волоки всё одна. А работа – она всегда. Сыновья у тебя или трагедии, слёзы или беспамятство – чай не ждёт, его нежные верхние листочки распускаются в свой срок, и надо идти, идти нескончаемым рядом, обирать, собирать, ощипывать, ссыпать… От пекущего солнца – платок на смоляной голове, а от палящего горя – ничего, только работа, работа и они – сыновья. Первый, второй… четвёртый… И в каком году что – поди упомни. Она и на камне могильном не стала даты выбивать, потому что нет у него ни начала, ни конца, есть только факт: это – мой человек, для меня, и он есть, пока и я есть, а придет срок – и я рядом лягу, там и место приготовлено, и он ждёт, я знаю, только торопиться не велел – ради них, сыновей.

* * *

Он вообще всегда делал всё не как принято, наперекор, но через какое-то время неизменно оказывался прав. Он шёл своим, только своим, путём и неизбежно совершал правильный выбор, даже если на первый взгляд это выглядело и не выбором вовсе, а чистым безумием.

Единственный брат трёх сестёр, он рано унаследовал большое и крепкое хозяйство своего отца – ну не кулак, нет, но зажиточный, весьма зажиточный крестьянин, который к каждой виноградинке, к каждой капле молока своих коров приложил и руку, и душу. А кроме сестёр – никого. Родителей смело бурями начала века. Мало ли там было возможностей сгинуть без следа: война, бунты, эпидемии… А дедов с бабками у него, как и у многих в его поколении, отродясь не было. Тоже сгинули, но – за морем. Так решили две империи.

Совсем молодой сирота, он уверенно вёл крепкой, хотя и тонкой ещё, юношеской рукой свой семейный корабль: Наргиза, да Ксеня, да Феня, да он сам, Темыр Мамсыр-ипа.

Усадьба была немаленькой даже для опытного хозяина, но Темыр словно обладал каким-то тайным талантом: он слышал зерно (погоди, не дозрело ещё, ещё денёк – вот завтра прямо с утра, запрягай), понимал ароматы земли (нет, сегодня сеять нельзя, и завтра нет – шуршит ещё, погоди, не напиталась, ещё неделька – не бойся, не опоздаем, наоборот), по-звериному чуял своих коров, баранов, коз (эта рыжая с пятном – гордая, телиться в лес уйдёт, готовь тележку приплод домой везти). Он был душой, и мотором, и руками, он успевал везде и преуспевал, как немногие в его годы.

Но самой большой его любовью был – виноград. В нём Темыр видел особое колдовство, особое обаяние жизни: не дал Бог лозе сил самой взметнуться к небу, зато дал хитрость, вкрадчивость, ласку и необоримое стремление ввысь, к солнцу. Виноград всегда найдёт, с кем договориться, на что опереться, за что зацепиться, чтобы поднять над землёй свои гибкие плети. Ещё… и ещё… и ещё немного… Глядишь – а уж он раскинулся пышной кроной, прочно держащейся сотнями пальцев за тех, кто, казалось бы, и прочнее, и сильнее… а только нет у них главного: наливных, тугих, янтарно-прохладных градин, полных будущим вином.

Если бы Темыр задумался, он и сам удивился бы, как похож его характер на повадки лозы. Нет, он не хитрил и ни из кого соков не тянул – всю свою работу всегда выполнял сам – но плечо ему подставлял каждый, с кем его сводила судьба. Помочь, поддержать, подсобить – в этом никогда у него не было недостатка. Не потому, что рос сиротой, не потому, что вызывал жалость – нет. Сам он никогда ни добреньким, ни сентиментальным не был (крестьянин же, точно знал цену и своему, и чужому труду), но зато был абсолютно справедлив – на уровне генетически врождённого, родового чутья – и столь же абсолютно отзывчив. Потому он всегда первым шёл на помощь, будь то в беде или в работе, но только тем, кто в этом действительно, по-настоящему нуждался. Помогал, не считая: много и часто. И справедливо. Вот и в ответ получал сторицей. Соседи были за него горой.

* * *

Сёстры росли красавицами, каждая – на свой лад.

Феня, старшая в семье – крепко сбитая, ладная, сильная – успевала повсюду. Руки её, умелые и неутомимые, как у брата, ничего не боялись: всё спорилось, всё крутилось и расцветало вокруг неё. Одна беда: на язык остра – сил никаких нет. Спуску никому не давала, кроме брата, конечно. При нём замолкала и только поглядывала прищуренными чёрными глазами, губки полные поджимала: думать-то никто не запретит.

Ксеня – нежная, задумчивая, застенчивая, глаз лишний раз от земли не оторвет, но уж как взглянет – сердце падает: до чего прозрачные глаза, колдовской голубизны (и сразу долу, долу, молний синих не пускай). Мимо не пройти – кто не заглядывался, тот просто любовался.

Младшая, Наргиза – вся страсть и огонь. Шелковистая копна мелким бесом – как ни убирай, упрямые пружинки все равно выскакивают. Кость тонкая, талия гибкая, голова гордая, взгляд насмешливый, а сама – щедрая. На всё. На радость и на ругань (ох не попади под горячую руку!), на хохот и на слёзы (соседи вздрагивали), на помощь и на презрение (несправедливость не терпела – жуть!). И что ни делала – всё по-настоящему, наотмашь, до дна. Старики косились: в бабку пошла двоюродную, как же, помним… плохо кончается такая красота, счастья никому не приносит. Наргиза смеялась: то-то в зависти много счастья! Много позднее, уже овдовев, Гумала терпеть её не могла, почти ревновала, потому что сыновья свою тётку просто обожали, да и Темыр всегда любил её больше других, хотя в хозяйстве от старших сестер помощи было гораздо больше. Но Наргиза была для другого – она была женщина-лоза, и кровь бродила в ней, как в тонком, выдержанном вине. И любые мужчины, любого возраста, чувствовали это сразу.

Только её он к своему винограду и допускал. Это потом, десятилетия спустя, Хасик выстроит на своём (то есть отцовом) дворе длинные шпалеры из чудом раздобытых сварных труб – цивилизованный, комфортабельный, немного унифицированный отель для разрастающихся лоз; это потом они будут укрывать от палящего зноя шелестящим шатром копошащуюся на траве малышню. А пока всё было, как надо, как деды завещали и прадеды: виноград струился ввысь по стволам высоченных деревьев – грецкий орех, ольха, ясень – и, опираясь на их надёжные ветви, добирался прямо до неба. Прямо к тем горним высотам, где и птицы поют по-другому, и звуков земли почти не слышно, и солнечные лучи – другие. Мощные, объёмные, сильные, ещё не разбившиеся о сотни встречных предметов. Округлые виноградины, дружелюбные и упругие, встречали их первыми – и нежились в этом первозданном тепле, купались в обнимающих их потоках света, глотали вдоволь этой ласки и провожали дальше, вниз – туда, где отнюдь не всё столь же округлое и дружелюбное. Темыру всегда казалось, что там, где виноград, солнце греет как-то иначе – ласковее, что ли. Осмысленнее. Потому что лучам тоже нравилось впитываться в тугие бочка винных ягод и превращаться в густой, сахарный сок.

Он и собирал только эти ягоды: верхние, напитанные первым светом летящих с неба лучей. Проблема была только одна: высоко. Да и не проблема вовсе, если ты с детства карабкаешься по деревьям, как белка – если это и есть твоя жизнь, отныне, и присно, и вовеки веков. Только охала мама – ох, Темырчик, высоко тебе, высоко, даже отец так высоко не ходит, спускайся, сычкун8, не пугай меня, сынок. Но мама теперь далеко, да и была ли она вообще… как давно он всё сам – сам да один. И только Наргиза, способная не визжать от ужаса, теряя его из виду в густой поднебесной листве, только она и стояла под деревом, готовая принять драгоценные, полные сокровищ конусы плетёных корзин.

* * *

Первой вышла замуж Ксеня. Жених, серьёзный, основательный и безумно влюблённый, красть её не стал (да и не бросила бы брата тайно), пришёл к Темыру с беседой, с поклоном. Свадьбу сыграли знатную – невеста, как и положено, стояла весь праздник в главному углу, укрытая плотной фатой, и гость за гостем подходили, заглядывали, цокали языком – вот повезло Касею, ай, красавица, что за ресницы – а глаза, поди, ещё лучше! Ксеня терпела – так надо, обычай – глаз ни на кого не поднимала, терпеливо ждала, мысленно прощаясь с родным домом, со знакомым до последней травинки двором – вон свежий кол в заборе, покосился намедни, Темыр строгал замену, вколачивал – вон уголок зловредный, как ни выпалывай, всё равно крапива растёт… Мысленно шла она вдоль всей родительской усадьбы, так любовно ухоженной Темыром и ими всеми тремя – заглядывала в каждый уголок, прощалась с каждым деревом в большом фруктовом саду – знала, что больше не вернется, больше не хозяйкой, разве что гостьей, раз в году…

Касей увез её в своё село, на другой двор, и ей пришлось – как и всем хозяйкам – начинать жизнь с нуля: новые стены, новые привычки, новые старейшины, да ещё свекровь, которая требовала называть её мамой, а разве ж назовёшь, если мамины руки с коричневыми крапинками на кистях до сих пор снятся.

Потому Ксеня, как только родится первенец, всю свою тоску и нежность обрушит на него, растворившись в сыне без остатка – настолько, что ещё двоим, рожденным следом, её сердца почти не достанется. Так они и проживут жизнь – Касей и Ксеня, Ксеня и Касей – и Гумале мало дела до их счастья или несчастья – кто их разберет, в далёком селе живут, у них свои заботы. А только Ксенины прозрачные глаза головокружительной голубизны всем Гумалиным детям и внукам достанутся.

* * *

Кто Феню такую возьмёт? – иногда всерьёз задумывался Темыр, слушая её бойкую перебранку с соседками и их коровами. Эх, матери нету, не доучила: глаза держи долу, а язык – за зубами. Но Феня, помимо прочего, обладала счастливой способностью не завидовать и искренне радовалась за каждую новую семью в селе, за каждую из вышедших замуж подруг и товарок (если, конечно, на самом деле считала, что и впрямь повезло). Хлопотала и помогала на многолюдных шумных свадьбах, совершенно, казалось, не примеряя такую судьбу на себя. Трудно сказать, мечтала она о ком-то или нет, виделась ли себе дурнушкой или «вполне себе ничего» – хотя, конечно, при таких-то сёстрах было от чего впасть либо в злобу, либо в печаль по поводу собственных несовершенств. Но нет, Феня ловко и споро, как и всё, что она делала, неслась по жизни, попутно успевая подхватывать десятки вопросов и проблем, своих и чужих, залатывая дыры в чужих отношениях и нередко углубляя прорехи в собственных. Просто потому, что фамильное стремление к справедливости в её случае обретало по-настоящему воинственные черты.

Рустем её приметил давно. Шансов у него, строго говоря, не было вовсе: во-первых, для неё почти старик, а во-вторых, голытьба, перекати-поле перемётное. Да ещё и фатально невезучий. Даже криворукий какой-то. Что бы он ни начинал, за что бы ни брался – все разваливалось, рушилось, не имело ни малейшей надежды на успех. Кувшин в руки возьмёт – и тот ровно не удержит, расплещет, а то и вовсе уронит, в черепки разобьёт. Сеять возьмётся – вороны налетят, половину зерна похитят, выклюют, умыкнут. Собственное его хозяйство, понятное дело, и хозяйством-то особо не назовешь, а в батраки никто не брал, потому что – кому он такой нужен. Ещё заразит своей невезучестью.

Единственной надеждой Рустема была германская война: ему всё казалось, что уж там-то он задаст жару кайзеру и его рыжеусым поганцам, причём непременно лично до Вильгельма доберется, после чего, разумеется, станет героем и уважаемым жителем села. Что там полагается героям, собственноручно вразумившим германского императора? Ну уж как минимум пять… нет, семь дойных коров, баранов с десяток, козы, опять же, ну и земли надел, чтобы распахать на своём быке под свою кукурузу. Дело за малым: дождаться призыва, чтобы в армию взяли, а уж там он…

Наверное, продержись Рустем в армии подольше, история бы узнала удивительные эпизоды развала воинского быта вроде массового исчезновения всех ремней в полку или тотального проржавения всех походных котелков роты. Но, с одной стороны, в российской императорской армии и своего хаоса вполне хватало, чтобы растворить в себе ещё и Рустемову чёрную карму, а с другой, на третий же день прибытия новобранца в действующую часть полковой тяжеловоз по кличке Святогор, давно уж привыкший к постоянной канонаде, вдруг решил испугаться залпа и, попятившись, задел внушительным крупом пирамиду ящиков с амуницией, обрушив её на прикорнувшего по ту сторону солдатика. Рустем отделался переломом рёбер, но пока он валялся в лазаретном бараке, удивительным образом избегая заражения брюшным тифом или чем-нибудь ещё, случилась революция, солдаты развернулись на полный оборот и ушли с фронта – кто куда. Кто новую власть строить и защищать, а кто и анархию наводить, свободу на вкус самостоятельно пробовать. Поскольку сложившаяся ситуация чрезвычайно снижала шансы на сведение личных счетов с кайзером, Рустем на войну не вернулся. Какое-то время он пытался разобраться в новых жизненных порядках, пробовал примкнуть то к одним, то к другим, победил вместе с большевиками, повидал большие города и даже оказался в Колонном зале в толпе у гроба Ленина, но везения своего так нигде и не нашёл и в итоге счёл за лучшее вернуться в родное село. С флёром и славой героя войны, лично пострадавшего, вместе с красными белых прогнавшего, но (что удивляло всех, кто его знал, то есть всех односельчан и ещё добрую половину обитателей сёл соседних) живого и даже с набором целых конечностей.

8.Сынок
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
02 avgust 2021
Yozilgan sana:
2021
Hajm:
200 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi