Kitobni o'qish: «Асуня»
Дверь
Асуня смотрел на дверь. Уже почти неделя, как он бросил пить. Даже не бросил! Это «пить» само бросило его! Уж кто бы подумал, что на солнышке так припечёт, что с тех пор ни капли в рот, ни пальца закуси в брюхо.
– Чаво страдаишь-то? – подала голос Асунина бабка Идалья. – Толку с тебя того, шо нету ничего! Так хотя б у город сходил, што ли, штоб работы сыскать-то? Как сидел пень-пнём, так и сидишь! Тьху!
Асуня потупился и вперился взглядом в сцепленные замком руки на чуть грязноватой льняной рубахе.
– Так этыть… – неуверенно начал он, – баб Ид, как мне им на глаза-то показаться? Они ж меня с тех пор метелють, как я на танцах, этоготь… Ну, того самого!
– Та пущай хоть посмотрють на тебя! Хоть на народича похож стал, а так скотина скотиной был!
Бабка подошла к парню и с улыбкой провела большими пальцами по пухловатым скулам:
– Щёчки-то какие таперь, глянь-ка! Глазки светлыя, румянец здоровый-то! Как есть – жаних!
– Та какой жених! – выкрутился Асуня и пересел на другую сторону лавки подальше от собеседницы. – Меня ж вся деревня на смех подняла, когда меня рвать-то с пива начало! Та даже не с самогону-то, а с пива простого! Шагу теперь не ступишь без их «гы-гы»! Што ж я за мужик-то, коли даже пива выпить не могу?!
– Красавец! – уверенно заявила бабка Идалья. – Да за тебя такого люба девка таперь пойдёт! Ну чаво? Рукастай, сильнай, красивый – в деда весь! И щёчки, и плечи, и брюшко даже как у него – покатое, не как энти все отощавшие, смотреть тошно! А таперича ещё и не пьёшь! В нашей-то деревне непьющих, разве что, дед Гляв! Так тот уж помирать скоро собрался – силушек поднять стакан-то нету уж.
– Ну дык про то ж я и толкую! – упрямо заявил Асуня, уворачиваясь от бабки, которая прилаживала к нему шнурок, снимая мерки на новую рубаху. – Все пьют, а я один таперича как энтот…
– Хто?
– Да хворый какой-то! Мне Жорвель ещё в двенадцать годков говорил, что мужику…
– Та плюнь ты на того Жорвеля! – осерчала бабка. – Он сам ужо дальше кружки и не видит-то! А ты таперича у нас нарасхват будешь! Ах, жаних-то какой! Бабы-то ой как не любять, когда муж пьяный под стогом валяется, а ты…
Но Асуня уже не слушал. Махнул рукой и вновь вперился в сцепленные на коленях пальцы.
За окном полдень уже часа два как миновал и начал катить солнце к западу. Скоро, как сумерки упадут, к бабке явятся ученицы, что прясть с ней каждую пятницу устраивались. Притащат хлеб, соленья, пироги да каши. Идалья-то и радуется, горя не знает, а ему – Асуне – опять сидеть в углу и смотреть, как Улька пальчиками ловко пряжу ведёт. Да только раньше-то он самогону «хлоп» – и улыбался ей, даже бороды редкой не стеснялся, усы подкручивал. И пусть, что отворачивалась – робкая девка-то. А теперь ему духу не хватит даже ухо в её сторону повернуть, чтобы как поёт, послушать.
Асуня смотрел на дверь. Быть этой пятнице самой ужасной за всю его жизнь. Ведь коли выйдет – не миновать насмешек дружков бывших, которые давеча братались с ним, покуда хмель не сваливал под лавку, а теперь потешаются, бабой зовут, в брюхо пальцами тычут да дразнят, что на сносях уж, раз дурнеет ему со всего мужского. Но ежели остаться – гореть ему со стыда перед Улькой. Хоть садись да пряжу с ними тяни!
Нет, нельзя оставаться! Уж предательство он переживёт как-то, а вот взгляд девичий жалостливый да укоризненный не вынесет. Может, и к лучшему… А если драка будет, так, может, хоть убьют его, да и дело с концом? Бабке Идалье меньше мороки – рубахи ему шить, кашеварить на двоих… Права она, нет от него толку.
– Што, собрался-таки? – в уголках глаз бабки побежали гусиными лапками лучики морщин.
– Собрался, – понуро кивнул он, вставая.
– К ужину-то ждать? Али завтра ужо?
Асуня вздохнул, сжал ручку пальцами и, прежде чем решительно отворить дверь, ответил:
– Не жди.
Дед
Дурацкое солнце так и не село за пригорок. Асуня вскинул руку и поморщился. После сумрака избы снаружи всё сияло особенно отвратительно. И простирающиеся докуда хватает глазу покрытые житом поля, и рощица справа, и обвешенный плодами яблоневый сад слева. Две соседние хаты, что также на отшибе вковырялись в жирную землю, будто дразнили зрение соломенными крышами, делая солнечные лучи ещё ярче.
Асуня поморщился и переступил через развалившегося на пороге кота. Бабка ещё что-то говорила за спиной, да он не слушал. Огляделся, радуясь, что остальные народичи пока в полях, и заспешил прочь через двор к раскорчёванной колёсами телег дороге. У самого плетня по привычке дёрнулся, уже набрал в грудь воздуха побольше, чтобы рявкнуть, но с разочарованием замер, видя, что шавка вылезла из будки и остервенело лупит себя хвостом по бокам, заглядывая хозяину в лицо и приподнимая нос, чтобы были видны передние меленькие зубки.
– У-у-у-у-у, ты! Гадина! – с отчаянием бессильно опустил руку Асуня. Потом развернулся к собаке всем корпусом, чуть наклонился и сипловато, но громко гавкнул.
Сука опешила, но и теперь лаять не стала и аж задницей завиляла – так хвостом размахивала.
– И ты меня теперь не боишься? – сник Асуня. Плечи опустились, руки повисли вдоль тела, нижняя губа сама собой жалостливо оттопырилась. Даже покатое брюхо, казалось, утратило всю приятную упругость и превратилось в бабьи рыхлые послеродовые бока.
Он ещё раз с отчаянием всплеснул рукой, отмахнулся от псины и вышел за калитку, чтобы направиться в центр села на сборный двор, где обычно можно было найти сидевшего в теньке Ухлуя, приторговывающего самогонкой. И уже видя крону дуба, что рос аккурат за домом старосты, вспомнил, что туда ему путь заказан теперь.
– Ах ты ж солнце проклятое! – выругался Асуня, вцепился пальцами в волосы и притопнул ногой со злости.
Протёртый ботинок треснул и показался грязноватый большой палец. Выглянул ногтем сквозь дыру в старом чепраке и стыдливо спрятался.
– Ах ты ж ботинок проклятый! Да ты полдень проклятый! Да солома клятая, да самогон! Да пиво ваше всё клятое! У-у-у-ух!
И парень сел прямо посреди дороги и банально заплакал. Дразнят бабою, вот и будет теперь и рыдать как баба, раз проклятое пиво даже ему не даётся.
– Чаво плачишь-то? – раздался старческий голос рядышком.
Асуня резко вскинулся и заозирался:
– Хто здесь?!
– Та дурень! За плечо себе погляди!
В трёх шагах за плетнём стоял дед Гляв. Сухонькие скрюченные руки цепко держали ивовые прутья, и не понять было, кто на ком виснет: дед на плетне или плетень на деде, так его раскачивало.
Асуня поднялся, отряхнул колени и стыдливо скосил взгляд на Глява. Тот усмехнулся и изрёк:
– Слышол я, как тебя дружки твои этоготь, потешалися. Ты чавой-то, перегрелси?
– Да хто ж его знает, дед?! – удручённо всплеснул руками Асуня. – Уснул под стогом, как обычно, а потом чудь какая-то приснилась, с тех пор даже нюх отбило! Подносят чарку, а мне дурнеет, будто проклял кто!
– Так, может, этыть? И впрямь кто проклял-то? Здоровый мужик, да не пьёт – стыдоба-то какая!
Асуня похолодел. Солнечные лучи прилепили ворот рубахи к взмокшей от ужаса спине.
– Да как есть проклял! – поднял парень руки к лицу, ощупывая редкую бороду. – Дед Гляв, да ты и впрямь истину-то почуял! Точно проклял кто-то! А я-то на зной всё сваливал, а оно вон оно как!
Они оба постояли в молчании. Дед чего-то жевал беззубым ртом, Асуня чесал макушку, мимо шествовал выводок гусей, по дуге обходя молчаливых народичей.
– Так этыть? – поднял вопросительный взгляд Асуня на деда. – Чаво делать-то таперича?
– С проклятьем-то?
– Ну дык а с чем ещё-то?
– Снимать надо.
– Так то и без тебя ясно, дед! – остервенело махнул рукой парень. – Как снимать-то?
– Это к магу надо тебе, – важно заявил Гляв и даже отцепил одну руку от плетня, чтобы палец поднять.
– Та где ж я его сыщу-то? К нам вольных раз в год заглядывает пара, да и всё!
– Так в город иди, – резонно пожал плечами дед, вновь ухватившись за плетень. – Тама их хоть ложкой кушай, в Приюте-то Баталонском.
– Это аж до Баталона шагать?! – совсем растерялся Асуня. – Мне ж до него дня два шагать, не меньше!
– Та ты иди, а там, глядишь, и на тракте вольного какова встретишь. Хтож его знаить? Боги всяко пошутить могут.
Асуня вновь почесал макушку, поглядел на дыру в ботинке, на уже поношенную рубаху, на еле сходящиеся на пузе штаны с матерчатым поясом. Да и плюнул:
– Пойду, дед. Коли будет воля богов, так и сниму проклятье-то, а коли нет – не поминай лихом. Бабке только моей передай, чтоб не грустила сильно, коли не вернусь. Пущай думает, что работы сыскал, да?
Но, когда он поднял взгляд на Глява, увидел, что тот уснул положив голову на скрещенные руки.
– Не свались хоть… – буркнул парень и зашагал дальше в сторону дороги на тракт.