Kitobni o'qish: «Призрак Небесного Иерусалима»
© Дезомбре Д., 2014
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
* * *
Маме
«Искание правды, неутолимое русское стремление строить жизнь с Богом и по-Божьи, взыскание Града Божия, Китеж-Града, скрывавшегося от зла, разве пропало в нас? Не вы ли его искатели, этого Града Божия, потерявшие «град родимый», ныне трудящиеся во имя Града?»
И. Шмелев
«Тот, кто борется с чудовищами, должен остерегаться того, чтобы самому не стать чудовищем».
Ф. Ницше
Пролог
5 месяцев назад
Холод, какой же все-таки холод! Катя по прозвищу Постирушка, бомжиха со стажем, зябко поежилась. Она не любила площадей, а эту – в особенности. Чувствовала себя на ней одинокой и маленькой, беззащитной перед возможной опасностью. Себе говорила, что слишком уж много тут шляется ментов, но каким-то животным инстинктом чуяла: опасность таится сверху. Стоишь на выпуклой твердыне рядом с Лобным местом и будто сама предлагаешь себя беспощадным небесам.
Оглядевшись, Катя стала себя корить: и чего приперлась? Иностранцев, с которых можно было бы снять сто рублей, – кот наплакал. Рано еще. Даже работники ГУМа не подтянулись. Только какие-то курсантики на другой стороне догуливают «ночное» – но с этими что разговаривать?
А холод, какой все ж таки холод! И ветер гуляет, и такое чувство одиночества в этих утренних тоскливых сумерках, что Кате захотелось срочно принять на грудь. Однако денег не было и не предвиделось.
Как вдруг… как вдруг показалось Постирушке, что Боженька сверху погрозил ей пальцем и сказал нечто вроде: раба Божия Катерина, прах ты, конечно, и тлен… Но так и быть – вот тебе от меня сувенир!
Недалеко от оградки Покровского собора лежал большой красивый пакет с логотипом ГУМа на белом боку. Катя аж задрожала от нетерпения: в пакете был, точно был, боженькин подарочек! Она повернулась к храму, перекрестилась благодарственно и поспешила к «подарочку». Внутри лежало нечто, обернутое белой бумагой в коричневых пятнах. Катя на пятна внимания решила не обращать и, не снимая продырявленных перчаток, разорвала обертку, высвободив сначала нечто продолговатое, белесое, в черных волосках, а потом и судорожно сведенные пальцы, с синими ногтями, сжимающие небольшую картину. Так, картинку: темная деревня, странное, чересчур отдающее ультрамарином небо, корова с человеческими глазами, глядящими прямо Кате в душу…
Несколько секунд у нее ушло на осмысление, что перед ней. А потом она закричала, на выдохе, как спела, протяжное:
– Ааааа!
И упала ничком на мощеную многовековую кладку Красной площади, успев отметить перед провалом в черное небытие, как к ней спешат двое полицейских…
Маша
Маша проснулась за пару минут до звонка будильника и некоторое время лежала с открытыми глазами, неподвижно уставившись на стену напротив. На стене, занавешенной любимым папиным турецким ковром, застыл квадрат солнечного света, отчего часть ковра казалась цвета еще более яркого, пламенеющего, а часть – густого темного кармина с черным орнаментом и вкраплением голубого.
Над ковром висела полка с детскими книгами, которые Маша отказывалась отдавать, потому что втайне от матери читала иногда по пять-десять страниц, вытащив в любое время наобум какой-нибудь из затертых корешков и открыв на произвольной странице. Иногда это был сэр Конан Дойль, иногда Джейн Остин или одна из сестер Бронте. Прочитать почти заученные наизусть родные страницы было тем же, чем для других – просмотреть с ностальгической улыбкой альбом с детскими фотографиями. А вот альбомы Маша смотреть как раз таки не любила. Тяжкое было занятие. Фотографии до двенадцати лет – потому что на них был папа. Фотографии от двенадцати и старше – потому что папы на них не было.
За стеной послышались шорох и придыхание, и Маша, как всегда, инстинктивно от стенки отодвинулась. Ей казалось отвратительным прикосновение – пусть даже через стенку – с тем действом, которое ее мать, всегда выбиравшая четкие определения для всего и вся, называла с какой-то фальшивой приторностью «избавлением от одиночества». Насколько Маша могла услышать – о эти некапитальные стены! – процесс избавления от одиночества у мамы происходил пару раз в неделю. И в эти моменты Маша чувствовала себя не выпускницей-краснодипломницей, умницей и почти красавицей, а девочкой, забытой на перроне и растерянно смотрящей вслед уходящей электричке.
Это было очень неприятное и унизительное чувство. Глупо было обвинять чужого человека, что мылся у них в ванной и варил по своему, особому рецепту кофе на их кухне, что он – что? Занял место папы? Или что он – просто – не папа. Да, вот так. НЕПАПА. Непапа чувствовал Машин антагонизм и, как медик и человек с высшим психологическим, находил для Маши оправдания перед мамой, в душу не лез и дарил дурацкие подарки: например, этот будильник, проигрывающий каждое утро такты из джазовой композиции Глена Миллера.
Будильник взорвался оптимистичным проигрышем, и Маша мстительно дала ему доиграть до конца. В наступившей тишине в соседней комнате шорохи тоже сошли на нет. Маша усмехнулась и потянулась: Глен Миллер, он – как Непапа. Отличный джазист, но не каждое же утро! Маша забрала с прикроватного столика часы, буднично кивнула фотографии на стене – мужчине с вытянутым, тонким лицом и ироничным прищуром, чья начинающаяся лысина делала лоб еще более высоким.
«Доброе утро, папочка, – сказала Маша. – Почему же ты дал себя убить?»
Андрей
В первую секунду Андрей чуть не заорал благим матом от страха, пока не сфокусировал взгляд и не понял: огромная лохматая вонючая морда – не предмет его страшных снов. Но предмет обуявшей его вчера недостойной жалости.
Он возвращался, как обычно, около одиннадцати с Петровки, уставший сам как собака, и остановился купить хлеба в поселковом круглосуточном ларьке. Пес сидел у ларька и остервенело чесался. Пока Андрей распивал у ларька же честно заслуженную после работы бутылку «Балтики», они с псом побалакали. Вкратце – Андрей обрисовал парню свою аналогичную собачьей жизнь. Свое суровое мужское одиночество и общую брезгливость к «дамочкам» (с псом он выражений не выбирал, пес и сам знал, как называются у них особи женского полу), работу на износ и еду по забегаловкам… Поделился и геройским своим вчерашним выходом в кулинары – он зажарил себе из полуфабрикатов десяток котлет, которые и сегодня можно подогреть в микроволновке…
Вот это и оказалось стратегической ошибкой. Пес был не дурак: по крайней мере, про мужскую судьбу он все выслушал понимающе и с достоинством, но вот котлеты… На котлетах псина сломалась: глаза заблестели в летних сумерках особенно жалостливо, хвост забил по растрескавшемуся асфальту, и подобревший после «Балтики» Андрей сам же его и пригласил – решил пожертвовать бедолаге одну котлету. Мужики должны ж друг другу помогать!
Ну-ну. Пес его планов не разделял, а по-хозяйски потрусил за ним на кухню – темный закуток за верандой – и там смотрел глазами казанской сироты до тех пор, пока не съел пять котлет. Причем, граждане, даже не разжевывая, как приличная собака, а так, с горловым звуком, глотал целиком.
– Надо жевать, – говорил ему Андрей, давая следующую. – У тебя так ничего не усвоится (так говорила Андрею мама, когда еще следила за его питанием).
Но нет – ритм был неизменен: взгляд сироты – бросок ЕДЫ – горловой звук – снова взгляд сироты. Андрею самому пришлось глотать почти целиком оставшиеся котлеты, чтобы не достались хитрой тощей бестии, бьющей на жалость.
– Актеришка недоделанный, – говорил Андрей, попивая чай, когда собака поняла, что мяса больше не осталось, а «Липтон» был явно вне ее компетенции: жалостливый блеск в глазах угас, и она легла рядом со старым, продавленным диваном. – Даже и не думай – спать у себя не оставлю. – И Андрей хотел было вытащить пса за шкирятник. Но тот выскальзывал из пальцев, а когда Андрей попытался вытолкать наглеца ногой, тут на свет божий опять был извлечен взгляд несчастного страдальца, и Андрей сдался, плюнул и со словами «Черт с тобой, Раневская фигова!» прикрыл дверь из веранды в комнату и залег спать.
А наутро «Раневская», очевидно, сумела открыть лапой дверь. Андрей чертыхнулся, вышел на крыльцо, где висел рукомойник, и умылся. Автоматически снял с гвоздика рядом вафельное полотенце и тут же повесил обратно. Полотенце приобрело уже столь откровенный серо-черный оттенок, что использовать его не представлялось возможным. Андрей строго сказал себе, что надо, надо уже постирать накопившееся белье, и сел на веранде, включив чайник. Пока чайник закипал, он взял вчерашнюю кружку из-под чая, засыпал туда молотого кофе, положил пару кусков сахара, порезал хлеб… и наткнулся на собачий взгляд. «Бедновато живете!» – говорил этот взгляд.
– Не нравится – можешь чесать отсюда, Раневская! – рявкнул Андрей. С утра настроение было неважнецким, а тут он еще вспомнил, что забыл вчера за разговорами с псом купить сыру к завтраку.
Раздался звонок мобильника. Андрей выслушал и тихо выругался. С утра, как уже отмечалось, настроение было неважным. И надо сказать, вырисовывающийся день не сильно способствовал его улучшению.
Маша
– Урсоловича нет! – так сказала Маше раздраженная секретарь в деканате. – Звонить надо было.
– Так ведь расписание… – Маша растерянно топталась рядом с секретаршей, уже поняв, что зря ехала через весь город.
Спускаясь по лестнице, она ругала себя на чем свет стоит. Урсолович подчинялся лишь расписанию лекций. Все, что фигурировало как «работа со студентами», в расчет не бралось. У Урсоловича и кроме дипломников было чем заняться. Маша поначалу очень гордилась тем, что он согласился быть ее научным руководителем, но летели недели, месяцы, и появилась крамольная мысль, что чуть менее именитый преподаватель, чуть менее занятый написанием учебников, статей и конференциями в Принстоне, подошел бы ей много больше. Поскольку диплом она писала вовсе не для преподавателя, не для оценки, не для…
Маша резко затормозила: открытая дверь университетского буфета давала возможность увидеть окромя скучающей буфетчицы сгорбленную спину Урсоловича за дальним столиком у окна. Маша решительно завернула в буфет и направилась прямо к профессору.
– Извините, – сказала она, подойдя к столу. – Нигде не могла вас найти.
Урсолович повернулся к ней оттянутой бутербродом щекой. Сказал: «Озьми себе чау» – и отвернулся.
Маша послушно взяла чай и булочку и пришла обратно, с тоской думая, что за нарушение трапезы Урсолович сейчас «приговорит» ее, как еще одного студента, взятого в «дипломники». Студент тогда вышел из кабинета весь белый, с трясущимися руками и, роняя листки, все исчирканные красным, почти бегом удалился по коридору.
– Не могу есть, когда рядом кто-то просто сидит и смотрит, – сказал ей Урсолович, когда она приземлилась на соседний стул.
Залез в потертый портфель, достал знакомую до боли Машину папку с текстом диплома. И, кое-как вытерев руку бумажной салфеткой, стал листать страницы. Маша обхватила побелевшими пальцами чашку с чаем, как будто ей срочно потребовалось отогреться. Поля были девственно чисты.
– Хорошая работа, Каравай, – сказал он наконец, подняв на Машу близорукие глаза почти без ресниц. – Тянет, при нужной обработке, на кандидатскую. Но ведь в науку ты идти не собираешься, так?
Маша, не отпуская чашки, отрицательно помотала головой.
– Но, видишь ли… – Урсолович откинулся на стуле. – Тема весьма нетривиальная, я бы сказал, специфическая.
Урсолович все так же не спускал с Маши внимательных глаз, и Маше внезапно стало не по себе, а он продолжил:
– Ты знаешь о… кхм, предмете исследования больше, чем знаю о нем я. Да что там: больше, чем кто-либо, думаю, в этом заведении. Такие знания, – и он постучал по папке, – нельзя добыть за год подготовки. И за два нельзя. Можно, если заниматься этим минимум лет пять. Я повторяю – минимум. Это значит, что тема уже была в твоей головке при поступлении на юридический. А теперь скажи мне, дева моя, что в ней такого привлекательного для юной особы двадцати трех лет?
Маша почувствовала, как жаром обдало щеки. А Урсолович вдруг перегнулся через стол и тихо сказал:
– Не поверила, значит?
Маша впервые подняла на Урсоловича глаза, и тот внезапно вспомнил, какого цвета они были у Федора: вот такого же, светло-светло-зеленого, редкого и очень холодного. Она вообще была ужасно на него похожа: те же высокие скулы, крупный, красиво очерченный рот. И взгляд, тоже – «караваевский»: будто глядящий вовнутрь, а не вовне, отслеживающий беспрестанную работу ума.
– Послушай, – зашептал он, хотя рядом никого не было. – Кто бы это ни был, отойди! Не трать свою жизнь на то, чтобы понять! Это знание ничего тебе не даст, а главное – Федора не вернет!
Маша вздрогнула, а Урсолович как оборвал связку взглядами, закрыл папку и сказал совсем другим тоном:
– Остался у меня по работе ряд вопросов и претензий, скорее по структуре. Найдешь их на листке, прикрепленном к библиографии. Все, можешь идти.
Маша кивнула, пролепетала что-то невнятное, вроде «спасибо», забрала со стола папку и сунула в сумку. Урсолович уже не смотрел на нее, и Маша почти бегом направилась к выходу.
– Где у тебя практика? – нагнал ее голос Урсоловича уже в дверном проеме.
Маша затормозила, замерла спиной.
– Петровка, – негромко сказала она.
Урсолович что-то хмыкнул и отвернулся. «Все бесполезно, – подумал он. – Она не отступится – отцовский характер! И кто мог бы себе представить, что за этим невинным взглядом, за этим гладким лбом, русой прядью, по-ученически заправленной за розовое ушко, скрываются чудовища навроде гойевских капричос?»
* * *
Маша шла по коридору, глядя прямо перед собой, упрямо выставив подбородок, всеми силами пытаясь не допустить «лишней влаги» – как называл это отец. Влага готова была излиться из чувства беспомощности и детской злости. Злости на себя саму: ну как, как можно было так глупо себя «рассекретить»? Как тайна, которую она не доверяла ни подругам, ни девичьему дневнику, ни, само собой, матери, могла открыться вот так, против ее воли, почти первому встречному? Почему, почему она не написала диплом по любой другой, более невинной теме? Например, по… И тут Маша на секунду сбилась с шага, потому что придумать другую тему так, с наскока, было невозможно. Тема у нее была одна.
Пять лет минимум, сказал Урсолович. Пять? А десять не хотите ли? Тема оформилась в ее сознании к двенадцати годам, когда девочки окончательно забрасывают кукол. Забрасывают кукол, чтобы заняться…
Андрей
Если бы Андрею сказали, что он страдает типичными комплексами провинциала, более того, бедного провинциала, он бы плюнул тому в лицо. Во-первых, в Москве считать себя провинциалом смешно – к этой категории принадлежит девяносто процентов населения. А те десять, которые твердят о своей старомосковской родословной, – присмотритесь-ка к ним поближе и нароете ту же тетку в Саранске и дядьку в Приуралье. А Москву – Москву он считал своей, потому как знал ее как свои пять пальцев, и это знание многого стоило.
Первые месяцы «пристоличной» жизни он все выходные колымажил на своем стареньком «Форде» с целью подзаработать и хорошенько узнать город. Андрей привык жить без выходных и не очень знал, что делать со свободным временем: читал он редко, «ящик» презирал, в филармонии ходить был не приучен. Так что свободные часы для него – сплошная маета. Андрей был человеком «прикладным» и в образовавшееся «окно» в работе начинал убирать снятую дачку, рубил дрова для печки или устраивал стирку. Данные занятия его несильно прельщали, потому он и радовался, когда работы было невпроворот.
Андрей смутно понимал, что ему очень повезло принадлежать к тому небольшому проценту населения земного шара, что получает удовольствие от ежедневного труда, оплачиваемого в конце каждого месяца. Удовольствие такое же сильное, какое его отец получал от выпивки по выходным, например. А мать – от выяснения отношений с отцом и от многочасовых телефонных разговоров. Потому для Андрея дорога от дачки на Петровку была тайной радостью.
А комплексы? Ну вот только что он «подрезал» спортивную «БМВ», в которой сидела соплячка лет двадцати. И на кой таким спортивный двигатель? А в Андреевой машине он был совсем нелишним, и отдельный кайф он получал от вытянувшихся от удивления рож владельцев дорогих тачек, которых с независимым лицом «делал» на перекрестках. «Папа и машинку купил, и права купил, а мозги забыл? – почти с нежностью спросил он мысленно у девочки из «бээмвухи», оставшейся позади. – Ай-ай-ай! Как же так!» – пожурил он неизвестного папу, выглядевшего в его воображении как мистер Твистер, бывший министр – миллионер.
Ловко развернувшись, Андрей въехал на свое обычное место на парковке. В кармане запищал телефон, и бас непосредственного Андреева начальника, полковника Анютина, кратко приказал: явиться. В его кабинет. Через пять минут. Андрей чертыхнулся – он был еще не готов докладывать, но жесткий приказ обжалованию, как водится, не подлежал, и Андрей толкнул дверь начальницкого кабинета ровнехонько через пять минут.
Однако докладывать не потребовалось – потому как в кабинете сидела посторонняя девица. Из тех, что он давеча подрезал в спортивном «БМВ».
– Каравай, Мария, – представил неприятную девицу полковник, краснощекий и жизнерадостный как никогда. – Выпускница юрфака МГУ.
«Ну, конечно, – подумал с растущим раздражением Андрей, – чай, не ПТУ в Мухосранске».
Девица встала и протянула узкую ладонь. Андрей ладонь проигнорировал и только склонил голову:
– Андрей Яковлев.
– Андрей – прекрасный сыщик, – расщедрился на комплимент Анютин медовым тоном.
«А не съесть ли вам лимону, гражданин начальник?» – задал начальнику вопрос Андрей. Не вслух, конечно. С ним-то полковник разговаривал завсегда рубленой солдатской прозой, и обычно – с целью «секир-башки».
– Я дам вас ему в тандем, – продолжал разливаться соловьем Анютин. – Он многому сможет вас научить.
«Да кто ж она такая?» – зло подумал Андрей.
А Анютин повернулся к Андрею:
– Мария идет на красный диплом…
«Очевидно, папа купил», – закончил про себя Андрей.
– По интереснейшей тематике, – продолжил Анютин. – Серийные убийства, выдаваемые за несчастные случаи. Будет вам отличной помощницей!
Андрей заставил себя снова посмотреть на девицу: пишет диплом по «серийникам»? Да она просто больна на голову. Последняя мысль столь явственно отразилась на Андреевой физиономии, что Анютин вежливо попросил девицу выйти, и она, сжимая какую-то папку (не иначе как со своим бессмертным творением), кивнула и вышла.
Как только дверь за ней затворилась, Анютин резко повернулся к Андрею, мгновенно сменив отеческое «выраженье на лице» на начальническое…
Маша
Маша стояла, подперев стенку в коридоре за дверью, и прислушивалась к анютинскому раздраженному басу, без труда представляя себе, что происходит сейчас внутри кабинета. Полковник объясняет на пальцах этому неприятному мужику в дешевых турецких джинсах, что она – блатная (как будто тот этого еще не понял!) и поэтому пусть блатная «попомогает». А неприятный тип – понаставляет ее, как может. Шансов на нормальную работу после такого «силового» вживления Маши в коллектив – ноль.
Хуже всего, что она и правда была блатной и могла предугадать, что получится из ее желания стажироваться на Петровке. Но без блата ей было сюда не попасть, а попасть хотелось – только сюда. И теперь, думала Маша с тоской, джинсовый тип будет ее тихо ненавидеть, расскажет о ней своим коллегам – мужественным сыщикам, и Маша станет белой вороной, которой никто не доверит ничего дельного. А все будут смотреть на нее с холодной иронией и ждать, пока она наконец освободит их от своего тягостного присутствия…
«Лучше бы пошла, как все, на практику в суд, делать копии и варить кофе начальству». На этой мрачной мысли дверь распахнулась, и из нее вылетел Андрей с лицом еще более перекошенным, чем ожидалось.
– Идите за мной, – сказал он. И повел длинными коридорами к дверям другого кабинета, за которыми имелось окно с почившим в бозе кактусом, несколько столов, заваленных папками с документами, и человек десять народу, не обративших на Машу никакого внимания.
Маша обрадовалась: она уже представляла себя тет-а-тет с неприятным следователем, в ледяном молчании сидящим на противоположном конце стола. Присутствие третьих лиц давало призрачную надежду, что раздражение типа рассеется, а она, Маша, вольется в команду, которая, бог даст, будет к ней более снисходительна, чем этот бука.
Андрей тем временем сдвинул папки и бумаги в сторону и указал рукой на освободившуюся часть стола.
– Ваше рабочее место, – сказал он сухо, сделав ударение на «рабочее» и давая понять, что всем и так ясно: работать она тут будет в последнюю очередь.
Так, блатные штаны просиживать.