Жизнь взаймы

Matn
5
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Жизнь взаймы
Audio
Жизнь взаймы
Audiokitob
O`qimoqda Дина Бобылёва
71 173,87 UZS
Batafsilroq
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– Как здорово увидеть все это.

– Вы есть в «Фейсбуке»? – спросил он. – Я выкладывал фотографии. Добавлю вас в друзья, чтобы открыть доступ.

Я отняла марлевый шарик от шеи Сэма. Кровотечение остановилось. Я наложила на ранку марлю, закрепила ее пластырем и выбросила внутривенный катетер в специальную корзину для биологических отходов. Надо было сказать сестре, что я испачкала кровью пижаму больного.

– Да, я есть в «Фейсбуке», – ответила я. – Всё, катетер удален, пойду скажу медсестре.

Выйдя из палаты, я вздохнула с облегчением. От волнения я даже вспотела, но с чувством выполненного долга заполнила пустой квадратик на листе назначений.

– Все прошло нормально? – спросил мой резидент.

– Конечно, – беспечным тоном ответила я. Удаление катетера нельзя даже назвать процедурой. – Все отлично. Что еще надо сделать?

Когда вечером я вернулась домой и открыла «Фейсбук», меня уже ждал запрос в друзья от Сэма Ньюмена. Поколебавшись, я кликнула «Принять» и перешла на страницу нового друга. Пациент, из центральной вены которого я сегодня днем удалила катетер, был одутловат от жидкости и стероидов, у него был вздутый живот и покрытые синюшными полосами руки и ноги, но с фотографии в соцсети на меня смотрел красивый молодой мужчина, и я сразу вспомнила о баскетболе и пиве. На странице было указано, что он холост, любит «Радиохед»[1] и Тома Клэнси[2]. Из больницы он продолжал писать в «Фейсбук». По этим записям можно было подумать, что он госпитализирован с чем-то вроде растяжения связок, но я знала правду.

На следующий день я не заходила в его палату и не сказала коллегам, что мы подружились в «Фейсбуке». Сначала я хотела об этом рассказать, но передумала. Это смахивало на нарушение субординации. Прошла неделя. На обходах мы обсуждали его лихорадку, которая исчезла, а затем появилась снова. В конечном счете оказалось, что внутривенный катетер был ни при чем. Вскоре цикл моего обучения в отделении кардиологической интенсивной терапии закончился, и я перешла в отделение общей кардиологии – очередное звено длинной цепи ротаций в программе обучения интернов. Дни были заполнены до отказа. Я редко вспоминала свой разговор с Сэмом, но иногда по вечерам просматривала его фотографии и читала публикации в «Фейсбуке», не переставая поражаться его оптимизму. После того, как спровоцированное инфекцией воспаление на ноге потребовало хирургического вмешательства, он написал: «Вернулся из операционной, чувствую себя СУПЕРРРРР!» Из медицинских записей я знала, что его лихорадка продолжалась, а дефибриллятор срабатывал по нескольку раз в день. Сэм до сих пор ждал пересадки сердца, но ее могло и не случиться. Однажды, приблизительно через месяц после нашего разговора, я получила от него сообщение: «Я уже могу перестать мычать?»

Вариант этой истории: я ответила, дружелюбно, но сдержанно, а на следующий день пошла в ОИТ, чтобы навестить пациента. Наверное, на этот раз мне следовало бы сесть рядом, поговорить с ним подольше, поинтересоваться, где еще он побывал во время своих путешествий, какой была его жизнь до болезни и какой, как он надеется, она будет, если ему сделают пересадку сердца. Наверное, если бы я это сделала, он рассказал бы, каково в 28 лет оказаться в полной неопределенности, в постоянном мучительном ожидании – пересадки, новой инфекции, сообщения в социальной сети. Или все могло быть прозаичнее, и я бы просто немного развеяла его скуку перед полуденным осмотром. Но и этого не случилось. Я начала набирать ответ, но остановилась, сама не знаю почему. Наверное, поняла, что переступаю некую невидимую черту. Может быть, я не хотела, чтобы строки из листа назначений стали реальным человеком. Меня точно не беспокоило, что он мог бы увидеть мои фотографии с друзьями, на которых мы дурачились, примеряли нелепую одежду или пили шампанское из бутылки. Не в этом дело. Думаю, меня остановила недопустимая степень вовлеченности в его жизнь через посты и фотографии. Я отписалась от обновлений его страницы и перестала на нее заходить, опасаясь, что он каким-то образом сможет увидеть там мои следы.

Прошло несколько месяцев. Я перестала думать о нем, но однажды весной по какому-то капризу зашла на его страницу в «Фейсбуке». Фотографии и записи, которые я помнила наизусть, сменились десятками соболезнований. Я прочитала их все. Потом я вошла в электронный архив больницы, прекрасно понимая, что там найду. После того, как закончился цикл нашего обучения в ОИТ, сердечный ритм пациента наладился, и его перевели в кардиологическое отделение. Но сердечная недостаточность нарастала. Отказали почки, и Сэму назначили регулярный гемодиализ. В конце концов, когда стало ясно, что по состоянию здоровья он не перенесет операцию по пересадке сердца, а без нее он точно умрет, родители и врачи сказали: «Хватит».

Сэм умер. Однако его сообщение в моих входящих все еще ждет ответа. Я снова просмотрела его профиль, не зная, как долго хранится аккаунт после смерти пользователя, а потом выключила компьютер и пошла спать.

Весна закончилась, пришло лето. Я стала резидентом и отвечала за группу интернов. Я приспособилась к ритму жизни больницы, привыкла смотреть на пациентов как на списки в листах назначений, чему меня так долго и упорно учили. Я объясняла интернам, как правильно укладывать больных во время рентгенологических исследований, как брать кровь из тончайших вен на кисти и стопе. Я учила их дожидаться подтверждения от страховой, прежде чем вводить антибиотик амбулаторным больным (эти минуты на телефоне казались вечностью), и разговаривать с напуганными родственниками наших пациентов. Я казалась себе кем-то вроде авиадиспетчера, образцом эффективности, когда отвечала на телефонные звонки и оценивала данные лабораторных анализов. О главных целях работы я не задумывалась, памятуя, что наша задача – сохранить жизнь больного до его выписки. Прощание обычно было кратким – мы писали краткий эпикриз или, если реанимационные мероприятия оказывались неэффективны, констатировали смерть. Времени на философские размышления у нас не было. Что говорить, времени едва хватало на уборку палаты до поступления нового пациента.

Время от времени я вспоминала о том оставшемся без ответа сообщении в «Фейсбуке» – во время предрассветных занятий на беговой дорожке или в полудреме между сном и явью. Я даже рассказала эту историю нескольким далеким от медицины друзьям – с тем же подтекстом «как странно все устроено в больнице», с каким описывала один из этапов констатации смерти: марлевым шариком прикасаются к роговице, чтобы удостовериться, что человек не моргает. Но что-то в этой дружбе в «Фейсбуке» все еще тревожило меня, не давало покоя. И однажды поздним вечером, после долгого дежурства, я решила написать об этом. Я изменила имя и диагноз пациента, но все остальное описала как есть. История была закончена тем же вечером, и я была очень удивлена и горда, когда ее опубликовали в разделе «Жизнь» газеты «Нью-Йорк Таймс» весной моего второго года в резидентуре. Через несколько дней меня вызвали к руководству больницы.

В тот день я была на дежурстве и, чтобы не тратить время в случае срочного вызова, решила не переодеваться, отправившись на встречу прямо в операционной форме. Я впервые попала на административный этаж и медленно шла по коридору, глядя на обшитые дубовыми панелями стены и удивляясь чистоте и тишине, особенно в сравнении с запахами и постоянным шумом ОИТ всего несколькими этажами выше.

Секретарь с аккуратной прической и в строгом костюме проводила меня в нужный кабинет, где я уселась за большой деревянный стол. До этого я не слишком задумывалась, зачем меня вызвали. Только сидя в этом кабинете, немного замерзнув в своей медицинской одежде и ощущая ее неуместность, я поняла, что сильно нервничаю. Я уже готовилась получить дисциплинарное взыскание за то, что приняла запрос в друзья от пациента. После публикации я получила много негативных отзывов. Люди писали, что я черствый человек, отказавший в ответе смертельно больному человеку, и ужасный врач. Некоторые предлагали мне уйти из медицины или хотя бы сменить специальность, например стать патологоанатомом, так как он меньше общается с больными. Эти выпады меня не обижали, но я беспокоилась, что моя заметка могла расстроить родителей Сэма. Пожалуй, я поступила неправильно, присвоив историю о моменте, который я разделила с их сыном. От этих мыслей у меня заболел живот. На столе стоял контейнер с жевательными конфетами, я повернула ручку, и полдюжины драже высыпалось в мою ладонь. Я посмотрела на часы: интересно, долго еще это продлится?

Через секунду в кабинет вошел заместитель директора, высокий мужчина в стереотипно безупречном костюме. Мы поговорили о моей резидентуре, о прекрасной погоде – еще не наступила изматывающая жара. Я съела пару липких конфеток, таявших в моей руке. Наконец администратор перешел к истории с «Фейсбуком». Теперь руководству больницы придется думать, допустима ли дружба в социальной сети между пациентом и врачом. Причем я не только приняла запрос в друзья, но и заглянула в историю болезни пациента, почерпнув защищенные конфиденциальные сведения, – надо заметить, когда уже не занималась лечением больного. Это было бы объяснимо, если бы я, например, собирала данные для клинического исследования, но даже в этом случае следовало получить соответствующее разрешение. Мной же двигало исключительно любопытство. Это, конечно, не повод для серьезного дисциплинарного взыскания, но само мое действие вызвало некоторое недоумение руководства. В конце разговора он выразил надежду, что когда я соберусь публиковать следующую историю, – а он надеется, я продолжу писать (я кивнула), – то предварительно согласую содержание с администрацией больницы (я продолжала кивать).

 

Его слова были справедливы. Я приняла запрос в друзья и действительно отследила перевод пациента из ОИТ в кардиологию и обратно, пользуясь электронной историей болезни. Я хотела знать, что с ним произошло. Тогда я не задумывалась о своих мотивах, но теперь, сидя в кабинете заместителя директора, чувствовала себя неловко. С моей стороны это было чистое, ничем не прикрытое любопытство, и я пересекла черту. По окончании цикла обучения в ОИТ, когда пациент оказался вне сферы моей ответственности, видимо, должен был исчезнуть и мой интерес к нему.

Еще в университете я прошла курс так называемой нарративной, или повествовательной, медицины. В основе курса лежит убеждение в том, что знание личных историй наших пациентов, понимание смысла опыта болезни и выздоровления в контексте жизни человека и его взаимоотношений с другими людьми поможет нам стать лучше как врачи. Мы ходили на экскурсию в Метрополитен-музей, где смотрели на такие произведения искусства, как картина «Смерть Сократа» и античная мраморная статуя раненого воина, в надежде, что созерцание страданий углубит наше понимание ощущений больного человека. Эта идея мне нравится. До поступления на медицинский факультет я работала репортером, освещающим вопросы здравоохранения. Хороший журналист всегда рассказывает историю со связным сюжетом, и мне казалось вполне естественным вплести историю пациента в мои действия по его лечению. Пока мы бродили по залам музея, я неопределенно – как в импрессионистской живописи – представляла себя сопровождающей пациента на его пути к выздоровлению как проводник и друг. Однако по окончании экскурсии мы не размышляли о страданиях, а отправились в ближайший бар опрокинуть по стопке виски. На следующий день в лекционном зале, слегка помятые и сонные, мы в шутку обвиняли нарративную медицину в своем похмелье.

Но втайне я считала, что в этом что-то есть. Может быть, не требовалось посещать Метрополитен-музей, чтобы поразмышлять об этом, но мне и самой хотелось стать таким врачом, который прежде всего видит в пациенте человека и в своих действиях использует не только разум, но и эмпатию. Я всегда буду задаваться вопросами о страхах и надеждах больных. Я никогда не стану назначать лекарство или выполнять даже самую несущественную процедуру, пока не объясню пациенту смысл моих действий. Я никогда силой не прижму руку пациента к кровати, чтобы взять из его вены кровь. Я не подойду к больному, когда он использует судно по назначению, и не стану – даже извинившись – выслушивать его легкие, если он в туалете. Пообещав больному зайти днем, я никогда не забуду об этом и не приду только на следующий день.

Но в реальной жизни все оказалось иначе. Я делала все это, и не один раз. Казалось, что работа резидента заключалась в том, чтобы как можно быстрее выполнить задачу и не тормозить процесс, задавая слишком много вопросов. Чтобы успешно совмещать работу и получение информации, следовало приспособиться к системе, которая требовала эффективности, часто за счет пропуска личной истории пациентов. Перейдя из студенческой аудитории в больницу, я узнала, что социальный анамнез – выяснение условий жизни больного, его окружения, наличия собаки, пристрастия к наркотикам или особенностей работы – хоть и может быть интересен, но, в общем-то, не необходим. К середине первого года резидентуры я начала копировать социальный анамнез из предыдущих записей в истории болезни, порой даже не вчитываясь в слова, всякий раз, когда торопилась или была слишком усталой, то есть почти всегда. Надоедало задавать одни и те же вопросы снова и снова. Да и насколько значимы для меня могли быть ответы, если моя роль естественным образом заканчивалась, как только больные покидали ОИТ или кабинет амбулаторного приема?

В администрации меня отчитали, во-первых, за нарушение границ, когда я приняла запрос в «Фейсбуке», а во-вторых, за желание узнать, что произошло с пациентом потом. Я извинилась. Мне стало стыдно за мое любопытство, которое в тот момент мне самой показалось недостойным. Я не должна заглядывать в историю болезни пациента, если перестала его лечить и нести за него ответственность. Впрочем, едва ли у меня останется на это время – в ОИТ всегда есть чем заняться. Как раз в этот момент раздался пронзительный сигнал моего пейджера, оторвавший меня от раздумий. «Прошу меня извинить, – я кивнула на пейджер. – Мне надо идти». В ОИТ поступил новый пациент, которым мне предстояло заняться. Я повесила на шею фонендоскоп, взяла папку с историями болезни и вышла из кабинета, не оглядываясь.

2
Десять процентов

Я уже несколько месяцев проходила специализацию по интенсивной терапии, ради чего переехала из Нью-Йорка в Бостон, когда одним субботним днем пришла на подработку в отделении респираторной интенсивной терапии (ОРИТ) в Массачусетской больнице общего профиля. Здесь мне должны были платить $80 в час за работу с пациентами, выписанными из отделения интенсивной терапии, но полностью не восстановившимися. Обычно эти больные не могут дышать самостоятельно, и их приходится держать на аппарате искусственной вентиляции легких (ИВЛ). Такие пациенты подвержены инфекциям, часто бредят, возбужденное состояние сменяется затишьем. Достаточно «стабильные», чтобы не нуждаться в постоянном наблюдении, но слишком больные для перевода в общее отделение или дом инвалидов, эти пациенты оказываются в этом специальном подразделении больницы, где проводят недели или месяцы. Я считаю это место настоящим чистилищем. Но у меня оставались свободными выходные, а получая зарплату резидента, я научилась не слишком привередничать с подработками, особенно если работать можно было днем, а не ночью.

На моем попечении было десять больных. Один из них, 75-летний мужчина по имени Джордж О'Брайен, находился в больнице почти год. В отделение интенсивной терапии он поступил с тяжелой инфекцией, спровоцировавшей падение артериального давления, что в конце концов привело к отказу почек. Повторные пневмонии, вызванные устойчивыми к антибиотикам штаммами бактерий, истощили его легкие настолько, что пациент утратил способность самостоятельно дышать. Согласно истории болезни, за два месяца до этого был единственный день, когда он был близок к выписке. Какие-то незначительные нарушения состояния задержали перевод в отделение реабилитации, где согласились еще сутки подержать для него койку. Но на следующий день ухудшилась функция почек и резко снизился гемоглобин, и пациент остался в своей палате в ОИТ. После этого, как мне представляется теперь, окно возможностей для него захлопнулось навсегда. Прошло более 300 дней, а мистер О'Брайен оставался в больнице без надежды когда-либо ее покинуть.

Я ознакомилась с историей болезни, и почти год жизни человека спрессовался для меня в несколько абзацев и короткий список инфекций и антибиотиков. Я перечитала показатели жизненных функций мистера О'Брайена и направилась в его палату, чтобы начать утренний обход. На двери висело предупреждение «карантин», так как больной страдал диареей, вызванной микроорганизмом Clostridium difficile – особо заразной инфекцией, часто свирепствующей в больницах и домах инвалидов. Я надела желтый противоэпидемический комплект, бахилы, натянула пару фиолетовых перчаток. Теперь я могла войти в палату. Мистер О'Брайен лежал так неподвижно, что сначала я не поняла, жив ли он. Все признаки человека были налицо – руки, ноги, туловище, голова, но все это было лишено чего-то неуловимого, но важного – жизненной силы. Глаза были полузакрыты, а грудь поднималась и опускалась в такт работе аппарата ИВЛ. Ноги отекли, из мелких волдырей на голенях сочилась желтоватая жидкость. В палате пахло тальком, антисептиками и телесными выделениями.

Когда я приложила к его груди холодный фонендоскоп, мистер О'Брайен не шевельнулся. Только склонившись над пациентом, я заметила его жену, тихо сидевшую на стуле в углу палаты. Ну, конечно, она была здесь. Я слышала, что и она живет в больнице последние 300 дней. Это была высокая, худая женщина, чьи одежда и кожа потускнели под стать цвету стен в палате. Она молча следила за тем, как я осматриваю ее мужа.

– Доброе утро, мистер О'Брайен, – громко произнесла я с фальшивой бодростью. Он никак не отреагировал на мое приветствие. – Мистер О'Брайен? – повторила я, потрепав его по плечу. Однако месяцы тяжелой болезни и несколько микроинсультов лишили пациента сознания. Я согнула его руку, и больной поморщился. («Реагирует на боль», – запишу я в истории болезни.)

Я вздрогнула, услышав голос жены.

– Какие у него сегодня показатели крови, доктор? – отрывисто спросила она. Наверное, мне надо было поговорить с ней, спросить, как она жила с мужем до того, как он попал в эту палату, но я работала там первый день, а женщина была явно не настроена разговаривать. Хорошо, что я заранее посмотрела все данные и могла ответить на вопрос.

– Гемоглобин ниже, чем вчера, – сказала женщина, взяла ручку, блокнот, куда она вносила лабораторные данные мужа и записала мой ответ. Что-то неуловимое в этой фразе удивило меня и заставило ощутить неясную вину. Я ненадолго надавила пальцем на голень пациента, чтобы оценить толщину отека. Когда я убрала руку, на этом месте осталось углубление. Жена внимательно смотрела на меня.

– Ему нужно переливание крови, доктор?

Переливание было не нужно; хоть гемоглобин и понизился – может быть, из-за забора крови на анализы, – но не настолько, чтобы переливать кровь.

– Как у него сегодня работают почки, доктор?

Почки работали неважно. Организм еще мог выделять мочу, но недостаточно, чтобы выводить всю лишнюю жидкость. Я до сих пор видела вмятину на коже, оставленную моим пальцем.

– Никаких изменений по сравнению со вчерашним днем, – сказала я.

– Хорошо, – ответила женщина с видимым облегчением. Хорошего в состоянии пациента не было ровным счетом ничего.

Я еще раз посмотрела на пациента, думая, испытывает ли он боль, и надеясь, что нет. Попрощавшись, я выбросила желтый халат и перчатки и тщательно вымыла руки. Теперь надо было зайти к следующей больной, женщине 70 лет с эмфиземой легких, которая так и не начала самостоятельно дышать после операции на открытом сердце. В отличие от мистера О'Брайена, который вообще не реагировал на окружающее, она была в сознании, но тоже прикована к аппарату ИВЛ посредством трубки, вставленной в трахею через отверстие, называемое трахеостомой. В результате она потеряла способность говорить, но, как только я вошла в палату, женщина начала яростно двигать губами, пытаясь что-то произнести.

– Привет, я Даниэла, сегодня я ваш врач, – представилась я, изо всех сил стараясь понять, что пытается сказать больная. – Попробуйте говорить медленно. У вас что-то болит?

Больная изо всех сил отрицательно мотнула головой. Я склонилась к ней, надеясь, что хоть что-то смогу расслышать в ее дыхании.

– Вы хотите, чтобы я позвала сестру?

Больная снова зашевелила губами.

– Простите, но я не понимаю. Попробуйте еще раз.

Больная снова открыла рот. Было такое впечатление, что она кричит, но воздух проходил мимо голосовых связок через расположенную ниже трахеостому, и это лишало пациентку голоса. Если бы у нее были зубные протезы, можно было бы читать по губам, но она больше не могла их носить.

– Вы можете писать? – спросила я.

Пациентка кивнула. «Прекрасно», – подумала я, протягивая листок бумаги, ручку и коробку из-под салфеток, которая могла послужить подставкой. Однако руки пациентки были настолько слабы, что она изобразила лишь неразборчивые каракули. Ручка выскользнула из ее пальцев и упала под кровать. Я подняла ручку и протянула больной, но она отрицательно покачала головой. Кажется, я еще больше ее расстроила. Я никак не могла понять, чего она хочет, и осмотр слишком затягивался. Я снова наклонилась к пациентке. На этот раз я уловила в движении губ что-то знакомое.

– Вы сказали: «Я хочу», – объявила я с торжеством.

Она кивнула. Я внимательно присмотрелась к губам, сложившимся в неслышный звук «в». В слове, которое она пыталась произнести, было два слога.

– Воды? Вы хотите воды?

Она снова кивнула. Да! Она хотела воды. Я просмотрела историю болезни. Разумеется, поить ее было нельзя. Больная была слишком слаба и могла задохнуться от аспирации – попадания воды в легкие. Женщина смотрела мне в глаза. Она получала жидкость в вену и не была обезвожена, но страшно тосковала по ощущению холодной воды во рту. Я собрала в кулак всю свою волю.

 

– Вам нельзя пить, это опасно, – как можно ласковее сказала я. – Я позову сестру, она смочит вам рот.

Нет. Это совсем не то, что она хотела.

– Мне очень жаль, но это невозможно, – произнесла я пустые слова, которые больная наверняка слышала уже десятки раз. На глаза пациентки навернулись слезы, и мне захотелось отвернуться. Я выслушала ее легкие и сердце, ощупала живот и ноги, и все это время женщина молча наблюдала за мной, пока я не вышла из палаты.

Когда в коридоре я мыла руки, мимо проходила одна из медицинских сестер. Это была похожая на заботливую мамашу женщина средних лет в розовых брюках и расписанной цветами форменной рубашке. Утром я слышала, как она разговаривала с больными, даже с теми, кто находился в бредовом состоянии. Сестра, которая могла бы просто молча перевернуть, подмыть и протереть больных, объясняла им, что она делала, – спокойно и уважительно.

– Сегодня с нами вы в этом сумасшедшем доме, детка? – сказала она, улыбнувшись.

– Да, – кивнула я и посмотрела на часы. Прошло уже два часа. Но кто считает? – И буду с вами еще десять часов.

Сестра держала в руках упаковку таблеток и пакет с густой белой жидкостью – такое питание через желудочный зонд вводят пациентам, неспособным есть самостоятельно.

– В комнате отдыха накрыт стол. Пойдите угоститесь и обязательно попробуйте кофейный торт! Это мой секретный рецепт.

Я очень люблю кофейный торт, особенно когда работаю, устаю или расстраиваюсь. Я заглянула в комнату отдыха, каморку в конце коридора, где вкусно пахло сливочным маслом. Сестра не шутила, здесь был маленький пир. Я вдруг ощутила волчий аппетит. Отрезав добрый кусок кофейного торта, я с удовольствием его съела и запила стаканом прохладного апельсинового сока, наслаждаясь этой маленькой паузой, прежде чем продолжить обход.

Время тянулось невообразимо медленно. В выходной день, будучи совместителем, не зная толком больных и их родственников, я должна была сохранять статус-кво. Я даже двигалась тихо и с деликатностью, будто от резкого движения хрупкое равновесие могло нарушиться, и все бы рухнуло, и в семь вечера мне бы не удалось спокойно уйти домой. Эти пациенты были тяжело и безнадежно больны, и это было ужасно. Но большую часть времени им не грозила никакая опасность. Странное чувство, немного сбивающее с толку и наводящее уныние.

Эта двойственность вообще характерна для больных, находящихся в хроническом критическом состоянии. Этот похожий на оксюморон термин появился в 1980 году для обозначения подобных мистеру О'Брайену больных, которые сумели пережить такие острые критические состояния, как сепсис, инсульт или тяжелую травму, но не поправились и фактически не имели реальных шансов на улучшение состояния. В этом аду продолжающегося острого заболевания, перешедшего в хроническую форму, пребывают около 100 000 человек. Хроническое критическое состояние прежде всего характеризуется неспособностью больного самостоятельно дышать, а следовательно, зависимостью от «вентилятора», аппарата ИВЛ. Это, в свою очередь, означает потребность в трахеостоме, которая обеспечивает надежное соединение с аппаратом и позволяет избежать многих осложнений. Но пациенты страдают от множества сопутствующих проблем. У них ослаблен иммунитет, поэтому они уязвимы перед инфекциями, к тому же такие больные очень слабы и часто находятся в полубессознательном или бессознательном состоянии. У них отказывают почки. Нарушается целостность кожных покровов, образуются язвы и пролежни. Практически ни один орган не работает как следует. Половина таких пациентов умирает в течение года. Только один из десяти в конце концов возвращается домой в состоянии, которое допускает какую-то независимость и самостоятельность.

Мы не любим говорить о хронических критических состояниях. Неудивительно. Я решила заниматься реанимацией и интенсивной терапией, потому что современные технологии позволяют спасать много жизней. И мне не хотелось знать, что происходит, когда удается предотвратить смерть, только не с тем исходом, какого мы ожидали. Хроническое критическое состояние – это, как следует из самого названия, длительное, постоянное страдание. Несмотря на то, что за время резидентуры и специализации мне довелось лечить в ОИТ множество больных, которые впоследствии оказывались в таком пограничном состоянии, несмотря на то, что и мои решения в числе прочих факторов порой приводили к такому результату, хронические критические состояния мало занимали меня, когда я решила стать врачом-реаниматологом. На самом деле я даже не знала термина «хроническое критическое состояние», пока не столкнулась с ним во время получения специализации. Я никогда не обсуждала этот возможный вариант в разговорах с родственниками находившихся в ОИТ пациентов.

1Radiohead – британская рок-группа. – Прим. ред.
2Томас Клэнси (1947–2013) – американский писатель, автор книг в жанрах технотриллера и альтернативной истории, а также сценариев к ряду компьютерных игр. – Прим. ред.