– А у тебя ружье совсем пусто?
Иван-царевич усмехается, и усмешка у него волчья, а не человеческая. Куке страшно, она пятится к двери, но, дойдя до порога, останавливается.
– Нет, Кука, у меня ружье не пустое, сидит в нем сиротинушка пуля свинцовая, как лихой человек восхочет сиротинушку изобидеть, она – глядь! и выскочила.
Кука улыбается:
– Бери же, бери пороху да дроби, больше насыпай, у деда и пули есть, на волка готовлены. Постой, я тебе их дам…
Она снова лезет под кровать и подает Ивану-царевичу пули, завернутые в тряпицу.
– На, родной.
Иван-царевич пересыпает Кукины подарки в какие-то жестяночки, а она стоит и любуется им. И черные брови, и скорбные очи, и исхудалое лицо и весь он – с ног до головы – такой задумчивый, тихий и ласковый, что от радости и от радостной печали Куке хочется заплакать навзрыд. Экий желанный! Упал белым кречетом с синих небес – как упал, обернулся царевичем.
Кука алеет, что маков цвет. Что бы сделать отрадное для царевича…
– Подожди, я тебе молочка принесу.
Она уходит из избы в погреб, где стоит молоко. В погребе сыро, темно и холодно, но она не торопится из него выйти, долгое время она сидит на ступеньке ослизлой лестницы, о чем-то тревожно думая, и только когда вспоминает, что без нее может прийти в избу дед, торопливо схватывает кринку и несет Ивану-царевичу.
– Испей, родной, молочко утрешнее, со сливками.
– Ишь ты! – говорит Иван-царевич, – у вас и корова есть?
– Белочка есть, беленькая вся…
– Ладно живете вы. Ну, спасибо тебе, Кука, пойду дальше. Ежели придут люди и станут обо мне спрашивать, говори: – и не проходил, и не видывала.
– Прощай же! – говорит Иван-царевич, крепко пожимая ее маленькую руку.
– Прощай! – печально отвечает ему Кука.
Он вскидывает ружье за плечо и выходит из избы. Кука слышит, как гремят его сапоги по тропинке. Маленькая душа изнывает и мучается, словно жжет ее лютый огонь, – душно в избе, нелюдимо – очень несчастна одинокая Кука.
… Она схватывает со стола каравай, бежит из избы на тропинку, догоняет Ивана-царевича. Тот останавливается, молча, принимает от нее каравай. Он даже не говорит ей: «спасибо!» да она все равно и не услышала бы, так как несется обратно к избе, словно стыдясь своей выходки.
Иван-царевич исчезает в лесу. Тихим шепотом встречает вечерний лес странника. Поют птицы средь зеленой листвы, папоротник раскинул у темных елей свои зеленые звезды. При пении незримых птиц, при ласковом шорохе дремлющей листвы проходит Иван-царевич, наступая на зеленые звезды.
А раскаленное солнце уже до половины окунулось в спокойное озеро, – и челнок деда, и сам дед и дедовы снасти залиты золотом!
Кука смотрит из окна на закатывающееся солнце. По его полукругу – снизу вверх и сверху вниз безостановочно всходят и нисходят какие-то светлые бестелесные существа. Снизу – вверх, сверху – вниз, снизу – вверх, сверху – вниз. Так всегда бывает при безоблачном закате.
Кука схватывает Дочу Манечку с лавки и закидывает на печку. – Ну ее! – противная рожа с бессмысленными глазами и нераскрывающимся ртом. Когда-нибудь Кука отнесет ее в лес и положит на вершину муравейника – пускай ее заедят муравьи: Доча Манечка даже плакать не умеет.
Куке тоскливо. Она садится на тот табурет, на котором сидел Иван-царевич, она хлебает уху, хотя ей вовсе не хочется есть, хлебает тою рисунчатою ложкой, которая была у Ивана-царевича. Она думает о Иване-царевиче. Где он? Бредет какими тропами? Или он, скрывшись из виду, ударился оземь и снова обернулся белым кречетом и воспарил в сини небес? Но что же он сделал тогда с караваем черного хлеба? Неужели оставил его под какою-нибудь елью?
В избу входит вернувшийся с рыболовства дед.
– Давай, Кука, ужинать, а то есть охота.
Кука подает деду его ложку.
– Давай, только хлеба нету.
Дед удивлен:
– От-так раз, да неужто ж ты, Кука, все поела?
Кука молчит.
– А?
Кука молчит.
– А ты что же, Кука, словно бы не в себе? Словно бы и без языка вовсе…
– Отстань, дедо, али забыл, как поутру хлеб доели.
– От-так раз! – «поутру доели»! – да там целешенький каравай был. Едино утро – и каравай… Ты чего-то врешь, Кука.
Кука негодует:
– Ой, дедо, я ж тебе говорю правду. Сам догрыз последнюю горбушечку. Что ты, родной, памяти в тебе нету.
Дед недоверчиво ворчит:
– Може, и взаправду говоришь…
Он доедает уху, раздевается и, раздетый, долго на коленях молится темной иконе, висящей в углу избы. Вздыхает, нараспев читает молитвы, кладет земные поклоны и кряхтит, Кука смотрит на озеро. Оно потемнело, так как солнце скрылось, а в открытое оконце вползает вечерняя сырость, кое-где на берегу коростели уже подняли свою скучную и скорбную трескотню.
– Кабы завтра улов был хорош! – говорит дед, залезая на кровать, под лоскутное одеяло.
Кука его обнадеживает:
– Будет, дедо, хорош… Увидишь. А расскажи-ка ты, дедо, об Иване-царевиче. Где он теперя, не умер ли?
– Умер! – отвечает дед, – не иначе, а то, чай, его и совсем не было, потому – сказка, выдумка.
Кука усмехается. Какой глупый этот дедко, говорит, что Ивана-царевича нету, что умер он, а она с ним совсем недавно речь вела и каравай на дорогу ему подарила.
Bu va yana 2 ta kitob 399 UZS