Kitobni o'qish: «Прямая речь. Избранные стихи»

Shrift:

От составителя

Великие стихи сотворены предвечно. Мы не знакомимся с ними, мы словно находим их в себе, узнаем по безошибочному ощущению выхода из плена времени, по взлёту души, игнорирующей «ризы кожаные», по слезам восторга и согласия, которые сглатываешь, «испытывая вдохновенье, почти сводящее с ума».

Лучшие стихотворения этого сборника я отношу к великой поэзии. В моей антологии русской поэзии «И только без этого жить невозможно» (1999 г.) стихи Бориса Левита‐Броуна легко и естественно встали в ряд с избранными стихотворениями Георгия Иванова, Владимира Набокова, Федора Тютчева и Марины Цветаевой. Я прожила с этими стихами полжизни. У меня было достаточно времени, чтобы полюбить их и оценить, проверив на поэтическую прочность. Они возвращали мне утерянные смыслы, спасали от повседневности, лечили от ностальгии и болезней, дарили красоту. Многие из них стали моей молитвой, надеждой на спасение, открытием вечности.

Ирина Соловей
 
Мне вас лелеять и беречь,
душой царапаясь о будни,
и вам в угоду всё подспудней
произносить прямую речь.
 

Раздел 1
Из книги стихов
«Пожизненный дневник»
1993 год

«Бог знает, сколько лет и сколько строк…»

 
Бог знает, сколько лет и сколько строк
кружить вокруг да около признанья,
что жизнь – наш приговор, душа – зарок,
что одинокость – наше наказанье.
 
 
Хоть каждый отчуждение несёт,
как добровольный крест,
                                        он втайне знает:
не мы его, оно нас выбирает
и как конвойный по миру ведёт.
 

«Нельзя связать любовь и жизнь…»

 
Нельзя связать любовь и жизнь…
рука дрожит,
признание страшит,
строка заблудится…
Забудется – не сбудется, авось!
Всё врозь, покоя ради —
жизнь и любовь!
И вновь,
в какой-то неисписанной тетради,
другая юность буквы-мотыльки
неистовой наивностью руки
нанижет на иголку строчки,
отсрочку верою у «истины» возьмёт
и полетит, и понесёт
без подозрения и меры
пушистый одуванчик веры
навстречу осени прозрений,
где правдою задует вновь,
затреплет стынущую кровь…
строка заблудится,
забудется, —
не сбудется, авось!
всё врозь —
жизнь и любовь.
 

«Я выковырял небо…»

 
Я выковырял небо
из невода ветвей
наскучив звоном чаш
чешуйчатого моря
прощения у лета
просил но увядая
язвительно шутил
расшатывал ветра
и тратил без причуд ч
удачества и бреды
не брезговал и брал
бросая и браня
тревогой без причин
причёсан против воли
вливал тоску в свой сан
вылавливал из сна
беспутный голый факт
и трезвость непрощенья
и звоном панихид
озвученный ноябрь
 

«Переступи порог балкона…»

 
Переступи порог балкона
не размыкай сгоревшие уста
пусть даже твоего поклона
и не заметит темнота
 
 
качанью тополя ты не ищи названья
вглядись в эту распластанную ночь
пусть медленно до твоего сознанья
дойдёт
             что некому тебе помочь
 

Завет

 
Процвести одиноко
прожить незаметно
и умереть
 
 
разбудить чью-то душу
сложить свою песню
и не допеть
 
 
с кем-то в мире сродниться
а на взаимность
не уповать
 
 
жить и помнить
загадку твою им
не разгадать
 

«Не виноваты в том, что суетитесь…»

 
Не виноваты в том, что суетитесь,
не виноваты!
                       В розовом чаду:
«Держи!», «Возьми!», «Подвиньтесь!»,
«Расплатитесь!» —
                                     с ума сойду!
 
 
И жизнь как будто тянет в неудачу,
как будто бы все выходы уже
затарены. На зыбком рубеже
не дрогну, не решусь и не заплачу.
 
 
Никто не виноват! Я виноват!
В распахнутую дверь задуло зиму.
А город и метель несутся мимо:
такси, размокший снег и «ВЕЩИ НАПРОКАТ».
 

«Отражение в стекле…»

 
Отражение в стекле
смутно и поэтому
красиво,
ночь вплотную…
 

«Вечер, вечер, – сизая моль…»

 
Вечер, вечер, – сизая моль,
упрости мои перекрёстки,
одиноки, как память и боль,
оба мы с тобой переростки.
 
 
Шаг – и зонтик царапнул асфальт,
шаг – и словно не было света,
а запотевшая сизая даль
сама по себе не даёт ответа.
 

Вор

 
Всё к одному, – не мои фонари,
не мой асфальт и сбежавший ветер.
Вечер необычайно светел,
немой снаружи и изнутри.
 
 
В лицо парапета втиснув ладонь,
сижу обломанный, недопетый
и, кажется, всем на свете задетый,
Боже… за что ж ты меня? Не тронь!
 
 
Не пролезаю в житейский створ
со своей несуразной мерою,
верую в завтра как беглый вор.
Даже и зарезанный, верую!
 

«За каждым киоском каштановый взрыв…»

 
За каждым киоском каштановый взрыв,
и чуть не навзрыд тормозят… педерасты!
Конфликты, контрасты, усмешкою взмыв,
уходит терпенье. Баллисты, балласты…
 
 
И точно я знаю, чего я хочу,
когда ничего не хочу под Луной,
а облако тает навстречу лучу,
дождём попрощавшись со мной.
 

Рядом

 
В пяти саженях от земли
совсем другой у жизни счёт:
рассыпан свет в листвах шумящих,
лениво небу предстоящих —
в пяти саженях от земли.
 
 
В пяти саженях от земли
мне всё светло наперечёт:
в распахе воли голубиной,
в дрожанье влажной паутины —
в пяти саженях от земли.
 
 
В пяти саженях от земли
напрасен весь земной почёт,
фаянсовый, ненастоящий…
Не потревожу вас,
                               летящий
в пяти саженях от земли.
 

«Мне одиночество дано…»

 
Мне одиночество дано,
не разменять и не растратить,
и если даже крикнуть – хватит! —
в заплёванное тьмой окно,
то всё равно – ни «да» ни «нет»!
Вокруг болото спит без чувства.
 
 
Смирись разбойник от искусства
и от любви анахорет.
 

Неудачные стихи
(поэма)

Натуры, не приспособленные к преодолению нелепостей жизни, суть натуры слабые.

Георг Вильгельм Фридрих Гегель

 
Когда сквозь строи смятых строк
к началу снова возвращаюсь,
и сердца смазанный курок
ищу,
я словно забавляюсь
стволом холодным у виска,
в котором пулею – тоска.
Ствол сердца наведён на жизнь,
я вижу всё, мне ясен смысл
реченья немца-моралиста:
«Тропа твоя узка и мглиста,
когда не сможешь жизни бред
ты проглотить с похлёбкой лет».
 
 
Нет, я – не подлинный, я сделан из бумаги,
и треплет мой беспомощный скелет
тот самый свежий ветер, что другим —
в надутый парус.
Слуха моего
не достигают птичьи трели будня,
и кососкулости на блюде студня не вижу…
студень, – больше ничего.
Как кот ступаю, тихо, осторожно
по краю блюда.
Скользкие края!
Оступишься, и в студень голомя
провалишься.
А выбраться так сложно,
так невозможно оторвать себя
от липкого желе.
Страшусь упасть
в бесформенную, «ласковую» пасть,
засасывающую как утроба,
перед которой даже двери гроба
не власть – Сезам… бальзам отдохновенья!
Мне проповедуют терпенье
и отовсюду шикают: «Опасен
твой путь, беспомощен протест!
Всем – крест один!»
А я не взнуздан! Не согласен!
Мне ворожат: «Не миновать беды!»,
воркуют про скупой стакан воды,
что не подаст мне в старости наследник.
Жизнь-исповедник
ужасной карою грозит,
а быт шипит: «Ты – паразит!»
Суровая цена – непониманье,
за тихое моё непослушанье:
за дни, облитые глазурью
тоски,
за всё, что пахнет дурью
с позиций положительной судьбы,
где пот, и труд, и рупь взаймы,
где крик детей и коммунальный грохот,
где женщины поют сквозь пьяный хохот
надравшихся мужей,
которым лишь одна понятна доля, —
тем больше алкоголя, чем хужей.
А им хужей, им скучно и темно,
и свет отцовства – мутное окно.
Там всё не радует, там всё не так…
там все любови, списанные в брак,
агонизируют и гаснут без надежды
в одежде кислого желе.
Её не снять!
И судороги счастия не взять
взаймы,
не одолжить, как соли,
той боли сладкой и заветной,
что манит душу безответным:
неведомою лаской, чёрным небом,
рассыпавшимся, как сухая корка хлеба,
на крошки бледные светил,
летящих среди вечных сил
и равнодушных созиданью
и разрушению.
(Лишь вечное блужданье
материи в материи.)
 
 
О, нет!
Ненастоящий я. Я сделан из бумаги!
И прогибается мой клееный скелет
под нерушимостью слепой отваги,
влекущей молодость в объятья быта,
в теплицы ежедневных сорняков,
в тенета нерасчётливых обетов,
в заветов отчих битые корыта,
которые, приняв за корабли,
она ведёт навстречу долгой смерти,
ведёт так медленно, так повседневно,
что жизнью кажется задухи коловерть.
А смерть смыкается за спинами, как шлюзы,
карнает век и налагает узы
на совесть,
на руку,
на шею,
на любовь…
Мы умираем долго, вновь и вновь
перед оскалом каждой новой смерти
оказываемся полуживыми,
стучимся в завтра душами пустыми,
но стойко мрём, придерживаясь тверди
заученных измлада заклинаний, —
наследий звонких и пустых,
– что надо жить,
что жизнь не терпит холостых,
что вовсе не души твоей погода,
а продолженье рода
суть цель твоя и суть,
что благ тяжёлый путь,
что как-нибудь состроишь счастье ты,
не допускай лишь пустоты, —
бездельности,
бездетности,
безлюдства
и прочего душевного беспутства!
Неотягчённости страшись
и помни, – только то есь жись,
что – в бремя,
в тяготу,
в заботу!
Сопротивляйся, жди субботы
и воскресения за ней,
чтобы замучивших цепей
чуть приослабить натяженье,
чтоб напряженье снять:
на час, на день
вкусить безделие, и лень,
и ланей, – символы желанья, —
узреть как некий сатана…
Увы, хоть пауза дана, —
не впрок тебе очарованье!
Назавтра – каторга опять.
Ты начинаешь размышлять
и понимаешь, – всё напрасно,
а праздность вольная опасна
твоим трудам, твоей семье
и прочей тусклой кутерьме,
которую зовут судьбою,
а надо бы тюрьмой назвать.
Там можно, разве что, зевать!
Наедине с самим собою
в неё давно не веришь ты.
Она лишь рупор пустоты,
калика с тощею сумою.
 
 
И как запуганный Нептун
заныриваешь под корягу,
и по морщинам фазы лун
считаешь, кутаясь в отвагу,
не сознаваясь сам себе,
что прозябаешь в пустоте,
что жалок ты, что почернели
твоей невинности цветы,
что среди нудной маеты
расстроились и поглупели
«рассветов бледные свирели»,
что весь твой юношеский вздор —
на дне души осевший сор.
 
 
Таков ты, бледный и немой,
и настоящий рыцарь быта,
в котором всё поперебито.
О чём же говорить с тобой?
О празднике?
О спазме счастья?
О благотворности ненастья
для оторвавшейся души?
О том, что суета – гроши?
О чём?
О творчестве? О боли?
А может, о посконной доле
карабкающихся на шест,
у жизни вырвавших борьбою
лишь право грустное на крест?
 
 
О чём заговорить с тобою?
И что с собою делать мне,
не приспособленному к тьме?
 
 
С добропорядком не в ладу,
среди людей я как в аду.
Или хочу я слишком много,
или сужу уж слишком строго,
а всё приюта не найду
в саду общественной морали!
 
 
Нет на Моисеевой скрижали
слов для меня…
 

«Словно кляксы смолы на облущенных ветках…»

 
Словно кляксы смолы на облущенных ветках
хороводят вороны, ошалев от весны,
и мучительно больно, безжалостно метко
попадает в мои недоспанные сны
 
 
чувство горькой свободы и тихой печали,
одиночество среди запекшихся луж.
Наступая на раны весенних проталин,
я иду – ни отец, ни любовник, ни муж…
 
 
Что же я – нелюдим,
                               старый хрыч-бесприданник?
Непечатный поэт, и увы, не звучащий певец?
Кто же я – пустобрёх или, всё же, избранник?
Безголосый крикун?
Самоед?
Перелётный скворец?
 
 
Как в распутице вязну в весеннем раздумье,
и когтями себе уже в самую душу залез!
 
 
Птичий тенор на тополе просто ополоумел
и трещит надо мною, приняв шумный город
за лес.
 

Поэты

 
Мы всё простим, мы всё забудем,
настанет время мирных снов.
Мы в завещанье добрым людям
оставим бред своих стихов.
 
 
Мы насладимся красотою,
переполняющей сердца,
но вечным тихим сиротою
останется печаль творца.
 
 
А день погонит петушино
с калиток заспанных котов,
и, распрямясь, вздохнут пружины
в матрасах тех, кто в путь готов.
 
 
Заржёт металл в глубинах века,
и люди, сонны и глухи,
легко смахнут былинкой с века
уже ненужные стихи.
 
 
И в новый свет!.. И мимоходом,
не сожалея ни о чём,
пройдут бестрепетным народом,
едва коснувши нас плечом.
 

Гениальное

 
Уходи!
И не приходи никогда!
Пусть – пилой по гортани года,
пусть откроются гордо и рвано
былые и новые раны.
Как маки на ложе бежавшего сна
просыплют они семена.
 
 
Пусть!
Я лягу на это ложе!
Ничего, что десну защемит десна,
когда чёрными зёрнами в кожу
боль войдёт, горяча и красна.
Это и будет весна.
 

«Вечность неслыханно тронула листики…»

 
Вечность неслыханно тронула листики
венчиком жарким и запахом тела.
В вашем присутствии мне не до мистики, —
холодно и неуютно без дела.
 
 
Хоть прикоснитесь ладошкой осеннею!
Выцветшему и уже переспелому, —
тесно отпущенное воскресение.
Холодно и неуютно без дела.
 
 
Только скучают на холоде пальчики,
вашей перчаткой лишь буду обласкан:
не остановятся бледные мальчики,
не зазевается розовый плакса.
 
 
Я поцелую Вас, память о юности,
Вы отшатнётесь – «А ну-ка, посмей-ка!»
и обопрётесь без видимой лютости
об эту тонущую скамейку.
 

«Сколько мне ещё осталось…»

 
Сколько мне ещё осталось,
кто сочтёт, доложит кто?
Преждевременную старость
втиснуть в зимнее пальто
мудрено ли, только страшно,
что под ватою шурша,
вдруг забредит о вчерашнем
неотжившая душа.
 

«Как ни крути, а жизнь пройдёт…»

 
Как ни крути, а жизнь пройдёт,
промямлит стариковским бредом
и недоеденным обедом
невозвратимо загниёт.
 
 
Среди распушенных кудрей
что возвратит мне чувство смысла?
А под изгибом коромысла —
улыбка кротости твоей....
 

«Предчувствую весну, предцарствую любовь…»

 
Предчувствую весну, предцарствую любовь,
и лужами зеркал, как Эрмитаж, обвешан,
сплю – не усну, зеваю вновь и вновь,
застигнут робким маревом черешен.
 
 
Предвижу долгий путь, подозреваю свет,
на «да» и «нет» не разделяю схиму,
споткнусь чуть-чуть и лишь моргаю вслед
двум парам юных лун, проплывших мимо.
 

Антиалкогольное

 
Забыть? – забвенья не дал бог:
Да он и не взял бы забвенья!
 
М. Лермонтов

 
Разбейтесь пальцы о стакан,
а вечер пьян, а ветер рван.
Наверно прожит был не зря
день без тебя, день без тебя.
 
 
Пить? Но «забвенья не дал Бог»,
а город пуст, а полог строг.
Наверно этот дом не зря
так чист, так тесен без тебя.
 
 
Стихи и песни, – всё не в лад,
не позовёт меня мой сад,
и бестолковщиной казня,
день без неё как без себя.
 
 
    Брось, парень, не трусь, пройдёт,
    и снова она придёт,
    и арктику плеч твоих тронет
    тропиками ладоней.
    Завьюжит надеждой тоскливый ад
    и опять уйдёт невпопад.
 
 
    День без неё как без себя,
    и бестолковщиной казня,
    стихи и песни, – всё не в лад,
    и не зовёт меня мой сад!
 
 
    А вечер пьян, а ветер рван,
    и город пуст, и полог строг…
    Пить? Но «забвенья не дал Бог», —
    разбейтесь пальцы о стакан.
 

«Сад вечерний, вечный сад…»

 
Сад вечерний, вечный сад
мне сегодня не в отраду!
Ты уводишь в сон из ада,
а во сне всё тот же ад.
 
 
Час падения звезды,
час молчащего фонтана, —
то ли поздно, то ли рано,
то ли рана от узды.
 
 
Аж звенит вожжа в горсти,
тихо вянут бденья тени,
куст обугленной сирени,
как засада на пути.
 

Иду

 
Мне непонятен каждый шаг,
нет соглашённости с движеньем.
Я только знаю, что иду…
невесть, какое одолженье!
Бег времени – обратный ход,
день за день, месяц, новый год,
тоннель, вокзал и сожаленье,
что проиграл ещё весну,
и тут же, как всегда, ко сну.
А облака посеют осень
на недопонятый рассвет.
Из-под сургучных эполет,
в конце концов, пробьётся проседь,
и штемпелей ареопаг
бумагу обанкротит фактом,
 
 
но факт не урезонит шаг,
а только даст названье тракту.
 

«Отчего стало быть тяжело…»

 
Отчего стало быть тяжело?
Оттого ли, что сил не собрать,
или кто-то незримый опять
мне тихонько подрезал крыло?
 
 
Отчего стало трудно дышать?
Оттого ли, что ветер невмочь,
или просто под камнем лежать
невозможно в холодную ночь?
 
 
«…мне тихонько подрезал крыло…»
«…или просто под камнем лежать…»
Оттого стало трудно дышать,
оттого стало быть тяжело.
 

«Пялюсь, пока заоконная ветка…»

Посвящается Д.


 
Пялюсь, пока заоконная ветка
не выколет глаз. Зима.
Просветы и далеко и редко,
а в основном – дома.
 
 
Могу (если очень захочется),
у ветки спросить – за что?
                                    «Да за всё!»
Ничего-то мне не отсрочится —
ни вечное бытиё,
 
 
ни просто яма, умело обкусанная
в четыре штыка лопат.
Может, поранит осень закутанную
гвоздями дубовых лат.
 
 
Дунет монетным звоном с ветвей
воробьиную мелочь крылатую,
и уйдёт человек с лопатою
от могилы моей.
 

Ялта
(Из цикла)

1
 
Горсть пены – это счастье на минуту,
а результат – лишь мокрая ладонь.
Перед тобою вечная гармонь,
её меха инерцией надуты.
 
 
Сиди на лавочке и нажимай
на клавиши посредственной погоды.
Сухие пирсы – мшистые уроды…
оно их обтекает невзначай,
 
 
и галькой шевелит на берегу,
и путается с мелочью пузатой,
совсем не замечая на бегу
трагические радости заката.
 
2
 
Штиль, мальчики, стеклянные шары,
вечерний полудиск и всё такое…
Бред тихой пристани – условие простое
незаинтересованной игры.
 
 
Как будто ничего… но меньше слов
на том же месте, где их было много,
а истина, она всегда убога,
а вечер в Ялте… он всегда не нов.
 
3
 
оно не понимает что живое
и думает что мёртвое оно
ему чужда эстетика покоя
и непонятно что такое дно
 
 
но окольцованное берегами
ещё не осознавшее границ
уже давно расчерчено веками
теченьями и косяками птиц
 
4
 
Синеет, узится, молчит.
Как по команде – кипарисы.
Фонарь вчера ещё разбит,
Под ним коты, а может, – крысы?
 
 
Мычит маяк, как мастодонт,
струятся плавники рептилий,
и совершенно без усилий
ночь отменяет горизонт.
 
5
 
Шершавый Понт пасёт свои стада,
отмахиваясь, как от мух, от чаек,
а я сегодня-завтра уезжаю,
и так обидно, будто – навсегда.
 
 
Уже идти, а что-то не иду,
и плакать не могу (спасибо ветру!),
ещё дышу последним полуметром
у подступившей соли на виду.
 

Извлечения
(Из цикла)

*
 
Я вижу ласточку в наборе
ветхозаветной тишины,
и солнце побеждает в споре
и мы должны… да, мы должны!
А что?..
 
*
 
Заволокло! Обиженные горы,
невольность опрокинутых надежд,
Рассудочная грамотность природы,
Несбывшийся загар.
Заволокло…
 
*
 
окно и кипарис и даль
от синевы раскосый прищур бога
и под окном загадка трёх морей
 
*
 
Твои слова знают правду
мои – красоту.
Кто из нас виновен больше?
 
*
 
Кораблик измеряет просинь,
и что-то медное дрожит,
не договаривая осень…
 
*
 
Та, которая… та далеко,
а ласточки ветхозаветны.
Синева…
Бездорожье назад.
 

«Слагать мелодию, пленяться стихосказом…»

 
Слагать мелодию, пленяться стихосказом,
не понимая как и отчего,
и видеть всё смутнее с каждым разом
черты предназначенья своего.
 
 
Так вымысел блуждает без ответа,
втирается в зелёное сукно,
и, изгнанный за двери кабинета,
спокойно возвращается в окно.
 

«Догорит и день, и час…»

 
Догорит и день, и час,
и минута испарится.
Ночь, – чернильная царица, —
приберёт недобрых нас
 
 
словно крошки на столе.
В завтрашней распутной дрёме
я очнусь, как на соломе,
на сегодняшней золе.
 

«Зима на улице и что-то, вроде…»

 
Зима на улице и что-то, вроде…
и черви в бороде.
Их сытый клин
не оставляет места для седин.
        …как крест распятого на огороде, —
штанины – знаменем,
                                 а фалды – хомутом.
Потом, потом, ребята…
                                           всё потом!
И совесть, и раскаянье в народе,
и памятные пляски в хороводе…
а нынче в моде
простое положение – крестом.
 

Переулок

 
Подожди меня, переулок,
не кради мои фонари!
Я – заложник в плену прогулок,
сохрани и не торопи.
 
 
Я сверну, сверну, будь уверен!
Завяжу вот только шнурок.
Всё равно, я уже потерян
на весь окаянный срок.
 
 
Я – твой из самых заблудших,
из самых отпетых повес.
Шатальник, стервец и – лучше —
застрявший в детстве балбес.
 

Расставание

 
Утро, Ялта, шелест пены,
тайный страх невольных слёз,
и в природе перемены,
хоть не иней, не мороз.
 
 
Солнце с набережной дружит,
небо празднует успех,
и народ живет, не тужит,
только нам с тобой – не в смех.
 
 
Точностью минут парадных
распинается табло,
знало, знало бы оно,
как на сердце безотрадно!
 
 
Как мне горек твой висок
за минуту до разлуки
и какие это муки —
от «Прощай!» на волосок.
 
 
Тронешь белою перчаткой
рейса мутное окно,
и улыбкою, и складкой
тихой муки. Всё равно
 
 
неизбежно рейс отчалит,
увозя тоску мою,
и тебя тоской ужалит
и оставит на краю.
 
 
Где-то Ялта, – шелест пены, —
издалече не видна.
Между нами горы-стены,
я один и ты одна.
 

Выдумка

 
Вздрогнуло окно и покосилось
неустойчивым распятьем рамы,
незабудкой в воздухе носилась
некая мифическая дама.
 
 
Панорама города исчезла,
и поляны залило цветами,
мы не изменили позу в креслах,
кресла изменили её сами.
 
 
Вздулись как-то вдруг и побелели,
и, вонзив ладони в их бока,
рассмеялись мы и полетели,
осознав, что это облака.
 
 
Но внезапно дама отвернулась,
и распятье рамы устоялось,
панорама города вернулась,
будто ничего и не случалось.
 

«Я не вижу раздела…

 
Я не вижу раздела
между морем и небом.
Всё туманы, туманы…
Не единым же хлебом!
 
 
В самом деле, не вижу…
С высоты небоскрёба
всё в порядке на море,
чайкам в небе уютно.
 
 
Я не вижу просвета,
я не знаю ухода.
Холода и свобода —
два горелых листка.
                (и молчат пароходы)
 
 
Жизнь – кошмарная проба.
 
 
С высоты небоскрёба
всё – химеры… химеры…
неистрёпанность веры
                (от гудка до гудка)
 
 
Я не знаю ухода,
я не вижу просвета…
                (всё молчат пароходы)
…начинается лето.
 

Мы с тобой

(Тристан и Изольда)
 
Свеча стерилизует никотин,
а мы с тобой, какие-то там двое,
сидим… летим на пламя золотое
и с этим днем расстаться не хотим.
 
 
Рубашка неба выдернулась краем,
задрав восходу розовый живот,
а над свечою ночь ещё живёт,
лишь засыпая, медленно светаем.
 
 
И думаем, что всё ещё не спим,
И даже спим – всё помним друг о друге,
И часто просыпаемся в испуге,
И с наступившим знаться не хотим.
 

«Пойми, – я только человек!..»

 
Пойми, – я только человек!
И горы падают в кальдеры.
Кончается двадцатый век,
и он кончается без веры.
 
 
А я стою почти в конце
времён и моего отрезка,
уже – не в фокусе, нерезко…
И только мысли об Отце,
 
 
и только просьба – пожалей!
Как в детстве перед наказаньем.
Тебе дано иное знанье —
и Скорпион, и Водолей…
 
 
Я трушу, трушу! Дай испить,
но вынь из чаши скорпиона!
На голове моей – корона…
Мне хочется её разбить.
 

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
02 noyabr 2020
Yozilgan sana:
2020
Hajm:
110 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-00165-143-7
Mualliflik huquqi egasi:
Алетейя
Формат скачивания:

Ushbu kitob bilan o'qiladi