Kitobni o'qish: «Возвращение в Михайловское»
© Б. А. Голлер, 2017
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017
* * *
Имени Анна
Родиться – значит обрести заблуждение индивидуальности, умереть – значит избавиться от заблуждения индивидуальности. И лишь где-то в середине жизни, в одной точке можно почувствовать одновременно и собственное заблуждение индивидуальности и истину всеобщей жизни. Лишь один раз, на вершине горы – видны оба ската ее.
Л. Н. Толстой. Дневник
Книга первая. Коварность
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты…
А. Пушкин
I
Мне, вот уж сколько лет, мнится одна сцена. Возвращение блудного сына в имение родителей – девятнадцатый век, первая четверть… Он что-то натворил там этот сын – на юге, где он был, и умудрился не потрафить властям. И теперь возвращается в неудаче под родительский кров.
Его ждут – и, как положено родителям, ведут счет его грехам – и винят друг друга в том, что случилось. Сцена слишком обыденная, чтоб казаться значительной. Как всегда, когда баре ссорятся, нечесаные дворовые разбрелись кто куда. И только одна старуха-нянька бродит по дому в некоем оцепенении и пытается понять – о чем говорят. Не разбирая слов, конечно – больше, французские… Но все это почему-то словно касается ее… Двое других детей – дочь, старшая – барышня на выданье, и сын – недоросль неполных двадцати – затворились по комнатам, чтоб не слышать. Дочь раздумывает – не отправиться ли ей навестить приятельниц в соседнем имении. А младший сын нарочно остался дома – поглядеть, чем все кончится, и, сообразно возрасту, временами открывает дверь из своей комнаты и сардонически усмехается…
Барский дом запущенный, не слишком богатый. Может, будь он богаче – люди б не так ссорились. Не с таким запалом. К дому ведет дорога, обсаженная елями… По ней и должен прибыть сын. Виновник… Русский северо-запад, южная оконечность сего – неброского и бесконечно красивого края.
Огромный запущенный сад – ставший почти лесом. И только неметенные аллеи напоминают о былой правильности парка. Но парком будет время заняться еще!
А задним крыльцом дом выходит к реке. – Холм обрывается за домом. Вниз ведут хилые деревянные ступеньки… Под ногами шуршанье легкой желтой осыпи. Август, первая десятидневка. На гряде – Яблочный Спас. В садах налились яблоки… Не антоновка, конечно – мягкие сорта. Антоновка созреет поздней…. По утрам водянистый туман над травами стоит дольше обычного и заметно дышит осенней сыростью – впрочем, только по утрам.
Но прислушаемся к разговору в доме…
– Это все – плоды вашего воспитания! – возвышенно начинает отец…
– Не говорите глупостей! – ответствует мать. – Он и дома-то почти не воспитывался. Все в заведении… И кто знает, что там внушали ему? Кстати… Это – дело отца воспитывать сыновей!
– Мы еще не знаем, что он такого натворил!
– Вот именно! Вот именно! Может, есть смысл, хотя бы для начала, расспросить его? Боюсь, вся эта его история больше по женской части!..
– Но Алексей Никитич положительно уверял меня…
Мать – в светлом чепце с кремовыми оборками и в летнем шлафоре с глубоким вырезом, вдоль которого скользят такие же оборки. Отчего и из-под шеи, густо перетянутой уже поперечными стяжками, открывается треугольник чего-то такого – темно-розового, почти молодого… Она в прошлом несомненно была красива (или недавно еще?).
– Он дурно воспитан, – настаивает отец. – Он просто дурно воспитан!
– Ах, оставьте! – и впервые, кажется, подняла на него глаза.
Глаза у нее странные. – С раскосинкой отчего всегда кажется, что глядит она на вас и куда-то помимо… – Вам всюду видится политика!
– Я сказал! У меня был продолжительный разговор с Алексеем Никитичем! На полной откровенности!..
Поняв, что разговор затягивается – она взяла в креслах вязанье и склонилась над ним. Теперь можно слушать в одно ухо и делать вид, что считаешь ряды.
– Вы много занимались светом, но мало – домом и детьми!.. – Отец – в халате, который постоянно распахивается. И тогда обнаруживаются почтенный животик и толстые ляжки в фиолетовых жилках. Она вновь подняла глаза и взглянула на него почти мечтательно. Пытаясь вспомнить – когда она разлюбила его. Давно!..
– Побойтесь бога! Я родила вам шестерых!
– Да, но троих не сберегли!
– Попрекать мать смертью ее детей…
– Я только хотел сказать, что в доме никогда не было дома!..
– Попрекать мать смертью детей – это не просто безнравственно. Это – дурной тон! Если кто уж невоспитан…
– Хочу вам напомнить, я – шестьсотлетний дворянин!
– Да, как я позабыла? В самом деле. Шестьсот лет. Это, право, не прибавило вам воспитанности!
Кто сказал, что каждая несчастная семья несчастлива по-своему?.. На самом деле, несчастье поразительно однообразно! И даже говорятся одни и те же слова. Ну, разве только различаясь – по месту и времени…
– Вы струсили, признайтесь! Вы просто струсили!..
– Я ответствен не только за себя одного! – сказал отец и от важности чуть раздул щеки.
– Вас как напугали при покойном императоре Павле – царствие ему небесное – так вы и по сей день – не отмякли!..
– Я ж вам сказал, что Алексей Никитич…
– Кто такой – Алексей Никитич?.. Что за манера – вечно щеголять имена ми-отчествами, известными только вам?.. Понятия не имею – кто такой Алексей Никитич!
– Как? Предводитель дворянства. Пещуров. Уездный предводитель, я вас знакомил…
– Ах, уездный предводитель! Я запамятовала. В этих ваших представлениях, простите – всегда есть что-то лакейское!..
Он схватил ее за руку и сильно тряхнул.
– Что вы сказали?..
– Отпустите! Вы ж видите – я вяжу!..
– Повторите, что вы сказали?..
– Что я вяжу! Еще повторить?..
– Вы забылись, сударыня! Я – статский советник!..
– Отпустите, г-н статский советник! Не то я кликну людей!..
– Бедный мальчик! – сказал отец несчастным голосом. – Все вышло потому, что он никогда не имел настоящего дома!..
– Вы о ком, собственно, из сыновей?..
– О старшем, естественно! Который попал теперь в пренеприятные ситуации!..
– Ах, это он уже – бедный мальчик?..
– Да-с, сударыня! Да-с!.. Когда он воротился домой из учения – он бежал своего дома! Он вечно торчал где-то… Он не мог даже привести гостей домой! В доме был всегда такой беспорядок! Вы – мать! Когда у Ольги начались месяца – тряпки валялись по всему дому!..
– Вы – не мужчина! Разве мужчине пристало замечать такие вещи?.. Кто виной – что вы никогда не умели спрашивать со слуг!..
– Это я должен был спрашивать?..
– Кстати, вы, по-моему, забыли нынче сказать, чтоб вынесли ваш горшок. А, нет?.. Что-то запах!..
Она повела ноздрями – презрительно и властно. У нее всегда были такие ноздри. Тонкие, нездешние… Тонкий нос с горбинкой… Греция, Рим?.. И очи, запеленутые каким-то туманом – в коем мужчины, все без исключения, готовы видеть неудачу женской судьбы, которой так и тянет прийти на помощь!
– Между прочим, младший, ваш любимец – пойдет тем же путем! Вы не замечаете? Он уже, по-моему, навострил лыжи!..
– Оставьте в покое младшего хотя бы!..
– Но я не могу позволить, чтоб мой старший сын…
– Успокойтесь! Он – не ваш сын!
– Как-так, не мой?! Что вы говорите?..
– Успокойтесь! Этот грех я уже отмолила в своей церкви!..
…лжет, конечно. И сын… так похож на него… никогда никто не сомневался! А впрочем… Разве не бывает? Дед повесил француза-учителя на воротах имения. Из ревности. Все бывает. Чужая душа! Чужая душа – потемки! Нерусская, лживая… С этим туманом на очах… Чужое небо. Чужая женщина. Врет! А может? Все может быть! Бежать! В леса. Удалиться и плакать, плакать. Одиночество! Пойти в баню. И там… дворовую девку. Сперва все… А потом плакать. Рыдать от одиночества у нее в коленях. И чтоб эта девка плакала с тобой. Горшок! Нашла чем попрекнуть! – Он думал о сыне. И что тот опять ввязался в какие-то… не приведи бог! Девку! В бане! на полке-с! Так-с!.. Он незаметно под халатом дотронулся до причинного места. И вышел с гордостию…
К вечеру приехал, наконец, сын, из-за которого весь сыр-бор. Дорожная коляска, промчавшись по еловой аллее, лихо развернулась вкруг клумбы к дому… Встречать высыпали все. Дворовые дружно выносили вещи. Их было немного. Сын был в дорожном сером сюртуке и сам чуть посеревший с дороги. Мать от метила про себя материнским взглядом круги под глазами и несвежую у ворота верхнюю сорочку. Сын поцеловал ей руку, она мелко перекрестила его – раз-другой, поцеловала в лоб и заплакала. Он вновь поцеловал ей руку и стоял рас терянный. Он боялся с детства – когда она плакала. Хотя смутно подозревал всегда, что плачет она не о ком-нибудь – о себе самой. Почему?.. С отцом они трижды расцеловались по-русски – но сухо. Отец сперва протянул руку важным движением – сразу возникла сухость. Сестра Ольга повисла на брате, поджав ко ленки и махая в воздухе маленькими узкими ступнями. Шепча в ухо, что ужа с но-ужасно рада. Она в самом деле любила его. И так продолжала висеть на нем пока papa не встряли, как всегда, что барышне сие – не комильфо… Младший брат был доволен и всем видом строил таинственность. Как все девятнадцатилетние, которые уверены, что им внятно то, что невнятно другим. Они обнялись – и он успел буркнуть загадочное: – Готовься!.. – То есть, думал, что загадочное. Все и так понятно. Старший улыбнулся. Он отдавал себе отчет, когда ехал сюда – он знал свой дом. Нянька поцеловала в плечо – два или три раза и плакала, не переставая. Про нее он точно знал, что плачет об нем. Он поцеловал ее в лоб, а потом в соленую щеку – пахнуло сивухой, – должно, приняла перед встречей, за ней водилось. Дворовые наблюдали всю сцену откровенно и с удовольствием. – Не наблюдали, а зарились, ей-богу! – Можно понять. Какое-то развлечение в их жизни. Дворовые девки бесстыже разглядывали молодого барина, лузгая семечки. С особым вниманием – те, что были девчонками, когда он был в последний раз здесь – а теперь вот вымахали во взрослых девáх…
Все заговорили – «Ужин, ужин!» – но он отнекнулся: сказал, что устал, что завтра, все завтра – а пока неплохо б в баню. Мать подумала и поддержала его. Он, видно по всему, в самом деле устал – а тут пойдут разговоры… Она памятовала свою беседу с мужем, от которой еще могут быть последствия – взглянула на мужа невинными глазами и тоже твердо сказала: – Завтра!.. А няня подтвердила, что баня уже истоплена – и в самый раз. Она там, при бане жила… Не всегда, конечно, иногда в доме. Вообще, она была здесь хозяйкой. Ее слушались – и даже старший барин, а он был ндравный!
Это «завтра» словно разогнало встречавших – ну, устал человек, хочет привести себя в порядок. К слову «баня» на Руси так же принято относиться с уважением.
Приезжий прошел к себе – бросил беглый взгляд на отведенную ему комнату: кровать, узкий стол – колченогий, впритирку к окну, узкое окошко. И даже не взглянул в окно. Теперь это надолго! Завтра, послезавтра…Обидно! Он поморщился, перерядился в домашний халат, и в таком виде отправился в «байну» – как говорила няня. Она была здесь же – а где ей быть, и, когда она плеснула первый ковш на камни – и они зашипели, и отрыгнули парком, и море сразу стало уходить куда-то… Я помню море пред грозою… И море отошло, больше не было моря. Море было далеко. Он вернулся домой.
Он мылся, а няня поливала его водой. Сперва из ковша, потом из круглой большой шайки. И он подставлялся весь этой воде – один бок, другой, перед, зад… Няни он не стеснялся – она его вырастила. Да и вообще… не принято было. Вот мать – другое дело, с матерью он бы так не мог! Няня тоже, обливая – разглядывала его стати – без стеснения, да и не без удовольствия. (Много ли она видела в жизни?..) Фигура, несмотря на малый рост – была крепкой, скроенной, что надо. Няне нравилось: бедра у него узкие, что у хорошего коня – не то, что у отца. У того, прости мя господи, бабьи ляжки! (Отца она тоже мыла в бане обычно.)
Потом, когда он сидел уже в простыне, нежился, растертый, отходил от пара и пил чай, какой она же и принесла – она спросила обыденно:
– Хочешь девку нынече какую-нибудь?.. Я ее намою тебе – как вылижу!.. Видел, как они на тебя глазели? Точно диво дивное!..
– Нет, – сказал он, – не сегодня… – Я и вправду устал!..
– Ну, как хочешь, как хочешь! А то – только кликни!..
Час спустя он лежал на кровати в чем мать родила – брюхом кверху – и думал… Все разбрелись кто куда – и дом словно вымер. Заглянул брат – но он при поднялся лениво и сказал: – Нет, завтра! Все завтра!..
– Понял!.. – бросил тот и прикрыл дверь. Он полежал еще… потом достал из дорожного баула трубку – и попытался раскурить. Не вышло. Море было далеко, и трубка не раскуривалась. Он еще полежал, попытался взять какую-то книжку – не лезло в голову. Все не лезло в голову.
Незаметно стемнело. Он пошарил, взял свечку, зажег… Сунул в темный канделябр. Взглянул на свою руку – вся в пыли от прикосновения. «Как всегда, – подумал брезгливо, – как всегда!..» Присел на корточки и стал доставать из-под кровати урыльник. Вытащил до середины – да так и оставил. Успеется! И снова лег. Еще чуть погодя слез опять, накинул халат и немного поблуждал по пустым комнатам. Из спальни родителей доносились голоса – он не стал прислушиваться. Ничего хорошего он не ждал услышать… Завтра, все завтра!.. Вышел в темную прихожую – у другого крыльца, того, что выходило к реке, – и отворил окно. Реки не было видно. В траве шуршали птицы и все еще стрекотали кузнечики. Но было уже сыро… Что будет здесь осенью?.. Он попытался переклониться через подоконник – аж весь вытянулся, – но не увидел реки. Моря тоже не было… Клочок луны гляделся в открытое окно. Он взобрался на подоконник и стал мочиться – вниз, в травы, но задирая струю все выше в небо – странные желания у нас, людей! Струя взвивалась дугой. Ого! Еще молод! – твою мать – еще молод!.. В свете луны струя отблескивала. Ну, все, как будто. Верно, целая лужа. Только б сестра не видела! Нет, спит, наверное!..
Он ошибался. Сестра не спала и думала о нем. Ну, не только о нем, конечно… И вообще – кто думает – лишь о чем-то одном? Радовалась, как никто, что он приехал. И потому, что любила, но и… что греха таить? Дом опять начнет пол ниться молодыми людьми!.. Брат всегда притягивает их к себе… Впрочем, здесь, откуда?.. Двадцать семь – и не замужем – это уже серьезно!
Она выпростала из-под пикейного одеяльца босые ноги – потом на одной ноге высоко задрала рубашку, отороченную снизу кружевом. И стала разглядывать ее – вытянутую… Подняла рубашку выше. Нет, ничего!.. И ступня узкая, и нога длинная, и икра круглая… Почему, почему?.. Ответа не было на этот – как на другие вопросы. Она повернулась на бок, пытаясь задремать…
Брат, меж тем, вернувшись к себе, присел к столу при свечке… Взял карандаш и принялся что-что чирикать на клочке бумаги. Сперва попробовал нарисовать себя в окне – и как он мочится в траву с подоконника. Струя на рисунке изогнулась совсем. Парабола, гипербола?.. Он улыбнулся. (Математика не была его конек.) Гибербол – это имя… древний грек. Ламповщик – был подвергнут остракизму. Во времена… В Греции это называлось черепкованием. Все решали черепки. Против, за… Я – тоже ламповщик и подвергнут остракизму. (Кто-то бросил черепки.) Меня отринули от моря… Вновь взглянул на свой рисунок. Струя получилась – он сам не получался. Он начал зачеркивать свою неудачу – аккуратными такими, почти параллельными штришками, и под ними стал рисовать собственный портрет в профиль. Он научился на юге – сам не знал, как научился. Но иногда выходило в одну линию. Сносно?.. На этот раз лучше – он откинулся и взглянул еще.
И расписался под портретом: А. Пушкин.
II
Наутро за завтраком ели скучно и вяло. Окна были настежь – там накрапывал дождь. Сплошь угольный карандаш, никаких красок!.. Александр по неловкости разбил яйцо всмятку, поданное в старинной рюмке-подставочке (остатки сервиза старого арапа) – оно вылилось на тарелку. Или скорлупа была тонкой?.. И теперь тщательно вымакивал ржаным хлебом на вилке ярко-желтую жижу. Картинка в окне сулила тоску и отъединение. Неужто – так теперь навсегда? Или надолго?.. Он ждал удара, ждал – что на него нападут (первый, конечно – отец) и хотел, чтоб скорей. Хотелось выйти из себя – выкричаться, выплеснуться. Когда не можешь ничего объяснить, и даже себе…
Но никто не нападал. Мать была в мигрени – с широкой повязкой на лбу, схваченной сзади узлом – по-пиратски, с хвостиками – сверху капор, разумеется. Из-под сего двуслойного строения глядели на мир черные, близорукие, близко посаженные глаза – чуть с косинкой, и верно, от близорукости подернутые каким-то туманом, что прежде так действовало на мужчин. За этот странный взгляд – и на вас, и, вместе, куда-то помимо, – возможно, и прозвали ее «прекрасной креолкой»… Пусть это – только в прошлом, у женщины даже в возрасте – прошлое перепутано с настоящим. Она не зря считала, что беды ее детей могут идти исключительно от амурных дел и неудач и уверенно подозревала в том старшего сына. И если б трое ее умерших в детстве сыновей дожили до взрослого состояния… Она одна за сто лом знала, что муж сегодня не пойдет на скандал – ему хватило вчерашнего… Берег в Люстдорфе странный. Сухой песок подходит почти к самой кромке – будто волны совсем не омывают его… Нагая степь. И, он, Александр идет по песку. (Вымакивает яйцо.) – Что вы делаете здесь? – Я жду экипажа из Одессы!.. Отец все еще был в бешенстве, что старший сын, подававший такие надежды, ввязался во второй раз – в какую-то распрю с властями. Но пребывал в рассуждении, что вчера в сцене с женой хватил через край – и теперь надо бы продемонстрировать смиренность. Жену он любил. Он никогда не забывал, что она слыла в свое время одной из прекраснейших женщин Москвы. Может, и Петербурга?.. Он был тщеславен в этом смысле – впрочем, как во всех остальных. Он уныло ковырял вилкой явно не свеже зажаренного для него (как полагалось бы по чину – хозяину дома) – но лишь подогретого цыпленка и время от времени энергически хватался за зубочистку. Цыпленок был стар, и сам он нынче чувствовал себя старым. Сестрица Оленька сидела, чуть сжавшись, – она боялась скандалов, и ей казалось, ссора вот-вот вспыхнет. Брат Лев тоже ждал и предвкушал… Счастливый возраст, когда все внове – и всякая новая страница завлекательна – даже если на ней – только череп и кости.
– А почему мы молчим? – спросила Оленька как бы наивно. Ее деланная наивность иногда спасала вечно разбредавшуюся, разбегавшуюся семью…
– Молчится, – сказала мать, прячась в свою мигрень. Отец помрачнел.
– А правда, там, в Одессе – кругом сады? – не унималась Оленька.
– Начиталась Туманского? – улыбнулся старший брат.
Моя жизнь порой смахивала на эпиграмму… на самом деле она была, скорей, элегией…
– Почему – Туманского? Не помню… Читали что-то с барышнями в Тригорском.
– Туманский! – подтвердил брат. – Есть люди, которые способны видеть жизнь лишь сквозь собственные миражи! Туманности… Да там кругом – нагая степь!
Вот, как ему легко даются эти «mot»… Туманский, туманности… Отец расстроился. Опытный светский лев, он знал цену словам, понимал, что в этом месте тоже должен бросить что-нибудь – как бы вскользь… какой-то каламбур, но ничего не приходило в голову.
– Почему она в те минуты звала его только по имени? Александр?.. А раньше всегда – только Пушкин?.. Но что особенного? Мое имя – Александр! Сейчас он шел по песку, спускаясь к воде. И песок похрустывал под его башмаками… Шуршали и чирикали воробьи под крышей. – У них там явно было гнездо – и явно более дружное, чем здесь. Неужто нынче так и не распогодится?
– … бросить быстрый каламбур, и тем совлечь внимание с приезжего сына, который, похоже, пытается обойтись без всяких угрызений совести, – перенесть это вниманье на него самого, отца, показав его роль и значение в этом доме и в мире… Да, если по-честному, у него своих каламбуров никогда и не было. Он всегда их подбирал. Где-нибудь – переносил или разносил… тем и славился: он умел вставить к месту – иногда со ссылкой на источник, иногда без… беда только – где их эти «мо» тут в деревенской глуши возьмешь?.. И, как всегда, когда он не находил, что сказать (а надо бы) – он сидел, как в воду опущенный.
– Это свойство пиитическое! – сказал он, робея. И подумал про себя: не то, не то!..
– Наверно… – согласился Александр. Уж если спорить – то не по поводу Туманского! – Но не удержался: – Я спрашиваю его – где ты видел сады?.. А он лишь улыбается с загадкой!
– Это ваша арзамасская манера – осмеивать все и вся!..
Александр отвел разговор: – Но там красиво, все равно! Море, солнце…
Здесь с тоски можно разбить и собственные яйца. Растекутся по тарелке… Садов нет. Но сады Эпикура?..
Но все-таки возразил: – Вы ж когда-то, papa, дружили с арзамасцами?..
Все было. В самом деле. Он когда-то и стихи писал. Французские. Легко и быстро… В обществе они пользовались успехом. Он когда-то добился и благо склонности Надин – своими французскими стихами. И это старший сын взял от него. Несомненно. Это быстрое перо. Легкость, легкость!.. Неблагодарный!..
Отец попытался вспомнить хоть строчку из своих стихов, но не смог – и схватился за зубочистку. Цыпленок стар. Все старело. И Надин с этой повязкой на лбу вовсе не выглядит прежней Надин…
– Я боюсь, ты скоро соскучишься здесь! Без общества, без итальянской оперы!.. – сказал он уныло.
– Зато не будет – ни саранчи, ни милордов Уоронцовых!
Лев прыснул первый. Ему все смешно. Естественно! Этот всегда так и смотрит на старшего.
– Побойся бога, Александр! Он – славен как военачальник и как преобразователь нашего южного края!..
– Но это не мешает ему быть отпетым мерзавцем!.. (Дело ж не в том, что было в случайной строчке случайного письма! А в том, почему вообще – стали распечатывать мои письма!)
– Я сказал – побойся бога! Я б не хотел слышать это в своем доме!..
– Бога я боюсь!.. Но Бог не подслушивает! Он – не наша свинская почта! (И не корчит из себя милорда и приверженца английских свобод!)
– Ты должен был подумать о нас! Что я? Я – человек старый. Но имя семьи, но Лев, но Ольга… Лев только вступает на поприще. А Ольге м-м… еще предстоит выйти замуж!.. (– Да-с! И кто захочет жениться на сестре санкюлота? – это было под спудом.)
– Я выйду замуж, papa! можете быть спокойны!
– Почему ты так уверена? – спросил отец почти без голоса.
– А у меня красивые ноги!
Мир рушился, впрочем, он уже рухнул. Лев так и зашелся смехом.
– Что ты, Ольга? Ты сошла с ума! Кто так говорит? В присутствии молодых людей?!..
– Но они же – мои братья! – сказала Ольга.
– Papa! вы не должны так волноваться! Мы – другое поколение!.. – это, разумеется, Лев, насмешливо. Они – другое поколение, вы слышали?..
– У нее действительно – красивые ноги, и что особенного? А ежли вы желаете продолжать спорить – то у меня мигрень! – матушка поднялась и величественно вышла из комнаты. Сергей Львович проиграл. Он всегда проигрывал. Мигрень был главный козырь – какой он не мог победить во всю свою жизнь. Жизнь кончалась. Этот цыпленок так и родился старым. Зубочистка?.. А все – Александр! Он там что-то натворил, что-то ужасное… Иначе б его не выслали сюда, под надзор. Могут выслать и далее. Если правда то, что рассказывал Пещуров… В прошедшие царствования высылали целыми семьями. Меншиков в Березове… Это наш государь – либерал! Впрочем, Катенина выслали в костромское имение, и не так давно. Что мы всем семейством будем делать в Березове?.. Или в Болдине? (Где ты, кстати сказать, никогда не был! Говорят, там – нищета, голодные крестьяне. Управитель, которого послали туда – сбежал, на это глядючи… Ты – светский человек. Что такое общество? Это общение с себе подобными. И как бы перехождение – от одного собеседника к другому… В этом перехождении и вся жизнь. Не так?)
…А Александр шел по песку – в Люстдорфе, под Одессой. Неподалеку от тех мест, где скучал Овидий. «Tristia», «Любовные элегии»… «За что страдальцем кончил он – Свой век блестящий и мятежный – В Молдавии, в глуши степей…» Теперь и ему предстояло кончить век в глуши. Только в глуши лесов… За ту самую – «науку страсти нежной». Которую преподал он – или преподали ему? Он не мог сказать с точностью. Она все время звала его по имени, хотя раньше… И ничего такого – мое имя Александр. Моя жизнь смахивала порой на эпиграмму, но потом стала элегией… элегией в духе Коншина… Он станет писать элегии. В элегиях он будет жаловаться…» Как Овидий. «Tristia». «Жалобы»… Ему скажут, возможно: «Никто не жалуется, только вы и Овидий!» Неужто нынче так и не распогодится?
Он был неправ. Он не заметил, как на небе постепенно развидняется. И скучная графика в окне обретает живописность. Малые голландцы, как в Эрмитаже…
– А тебе, Лев, я бы советовал все же – не следовать дурным примерам старших!.. – сказал отец и поднялся от стола. Так завершилась первая семейная трапеза блудного сына по вовзращении…
– Ну, сударь, ждите! Все будет не так просто! – промолвил Лев в интиме и весело подмигнул брату: невыносимая манера младших делать вид, что они знают жизнь! И тотчас, без перехода: – Стихи новые привез?..
(Друзья писали Александру, еще в Кишинев, что этот недоросль шпарит наизусть чуть не все братнины стихи – даже те, коих никто не знает – а, может, и сам брат позабыл – и тем почти славен в обществе.)
После завтрака Лев быстро куда-то исчез – возможно, отправился на сеновал к девкам. Впрочем… в его возрасте…
А Ольга предложила: – Пойдем со мной в Тригорское?.. Там все будут рады тебя видеть!
Александр был не против. Во-первых, выглянуло солнце… Потом еще – он быстро сообразил, что барышни, которых он знал некогда девчонками – с тех пор, верно, выросли… и не совсем безынтересно взглянуть – какими они стали. Женщины продолжали занимать его – и даже несмотря на то, что открылось ему там, как он считал… и что было рождением нового его – какого он еще толком не знал, и к которому не без опаски приглядывался. Все равно. Существовал мир женщин вокруг – они были цветением этого мира, его садами и виноградниками. Его морем и берегом – и волнами нежности, которые накатывали вдруг неведомо откуда – и бесполезно вопрошать, зачем?.. Чего вы хотите от меня? вы – оборотни, солнца, луны?.. Что ставите предо мной – все новые загадки, – беспрестанно открывая мне – то небо, то землю, то землю, то небо?.. То вознося на вершины – недосягаемые, то бросая навзничь, как жалкий прах?
Он сперва оделся в дорожное, потом перерядился во фрак – и отобрал палку по руке – из тех, что привез с юга, потяжеле… Он любил тяжелые палки. Ему доставляло удовольствие именно тяжелые их – вращать на ходу – идучи, беззаботно, переворачивать – то набалдашником книзу, то концом, как положено – и ощущать, что жизнь легка, легче легкого – и остается лишь прожить ее… не растеряв, не растратив чего-то по дороге.
Ольга уже вышла во двор и бродила вокруг клумбы перед крыльцом в ожидании брата. Она была очень мила – под красноватым зонтиком от солнца. Картинка с выставки. Изящная фигурка пред клумбой, полной цветов, солнце и цветной зонт. А Александр покуда отспаривал полотенце у Арины, которой, как всегда, ничего не хотелось выпускать из дому. Она была скуповата. Да и то сказать – жила она в доме, где всегда и во всем были нехватки.
– Мало полотенцев! – говорила она сурово.
– Но я хочу искупаться! – говорил ей Александр.
– И с чего это вдруг? Дождь с утречка. Едва перестал!
– И все равно. Вода уже теплая!
– И вовсе нет, – говорила Арина. – Вы давненько здесь не были!..
Вас Ольга ждет!.. – поторопила она.
– Так полотенце…
– А-а… А сказывали в запрошлом годе вы опять в лихорадке лежали!
Но в конце концов, принесла «полотенец», как она называла. И не какой-нибудь, чуть не из новых. (И где только взяла?). Голубой, длинный, в пухлой вор се… Александр чмокнул ее в щеку и побежал.
– Не бросьте где-нибудь! – крикнула она вслед. Но он уже бежал, с палкой в руке – и перекинув полотенце за спину. Легкий, подвижный, чем-то взволнованный.
Чем, чем?.. Только взявши полотенце, чтоб искупаться в Сороти – он и понял, что вопреки всему (вот тебе, Воронцов! вот! – смачная дуля!) – все-таки, воротился домой!..
Покуда его не было, Ольга раздумывала по-сестрински. Она решила, что лучший выход, если они с Львом – тут на союзничество она рассчитывала само собой – будут чаще уводить Александра из дому. Под любым предлогом… Пока пена сойдет и все ко всему привыкнут. – Она все опасалась отца…
Брат вышел, перекинул палку в левую руку – полотенце свисало на левом плече, – предложил правую ей – и повел церемонно – мимо трех старых сосен, сторожки, небольшой осиновой рощицы – и дале, чуть вверх, к Вороничу. Потом вдруг бросил ее руку и побежал – веселый, шальной, безумный, отбежал сажень на пять – и обратился к ней лицом. А потом она побежала сама и тоже остановилась в нескольких саженях, раскрасневшаяся, в легкой одышке – и, дразня его, закрылась зонтиком от него. Потом он снова отбегал, потом она. Еще и еще… Брат и сестра, мальчики и девочки. Хоть ему уже – под двадцать пять (в то время – немало), ну а ей – и совсем много, барышня, незамужняя – в двадцать семь?.. (Почему ей не везет в жизни? чего ей не хватает?.. – он оглядел ее издали, по-мужски, не смог ответить себе – и душа на секунду сжалась за нее. Она несомненно втайне страдает… Если б он не был ее братом – она бы, наверно, нравилась ему!)
Дорога вилась в траве – иногда превращаясь почти в тропу – иногда расширяясь до большой проселочной; река все оставалась справа, порой вдруг открывалась нежданно и вилась, прихотливая, меж луговых трав, отблескивая черным деревом, как крышка рояля в гостиной в Одессе (опять Одесса!) – иногда вдруг исчезала в траве, как смутная тоска… Солнце к этому времени совсем уж растопило лучами льдинки даже самых пустяшных – перистых облачков… и залило собою свод небес – божий мир… с такой полнотой, с такой необоримой естественностью, будто в жизни не бывало – ни дождей, ни снегов, ни осеней, ни зим: одна весна-лето – бездонная глубина, вечность… Храм – и в этой храмине он был свой, деревья уз навали его, любовь упадала к нему с небес и музыка лилась издали, посылаемая ему из-под самого купола. Мир велик, жизнь прекрасна, смерть невероятна…
Незаметно они спустились к озеру. Александр постоял немного, подумал – но купаться не стал. Вода почудилась ему застоявшейся – тина у кромки; темные во доросли тянулись из-под воды у самого берега, напоминая леших: он был брезглив. Он вспомнил сухой, словно просеянный – песок на том дальнем пляже – и загрустил.
Ну и нравы у нашей почты! Что сказали бы в его любимой – Воронцова – Англии?.. Читать чужие письма? Рыбу – ножом?. «Беру уроки чистого афеизма…» – (из злосчастного письма). То ли мы писали! Ну и вправду – брал уроки! И кто виноват, что наш государь нынче сделался таким набожным?.. (От нечистой совести, скорей! От нечистой совести!). «Беру уроки афеизма»… Подумаешь! А главный урок был в том…