Kitobni o'qish: «Крылья напрокат»
Предисловие
Смиренный романтик? Ироничный? Да, скорее всего. Смиренный, потому что ему «Богу диктовать не по плечу», а ироничный, потому что крылья выданы «на два круга напрокат». Не ради каламбура я добавил бы: на два спасательных круга.
Так начинается этот полёт – со вдоха и взмаха крыла – и длится, длится на протяжении книги.
И мне по душе, что начинается он с детства, с высматривания в небе голубей, «от солнца заслонив глаза рукою», с упоминания Оле Лукойе, сочинителя снов, приходящего к детям с двумя зонтиками… – кто же не помнит сказок Андерсена? Они запоминаются навсегда. Возможно, потому, что в них много печали, которая отзывается в человеке позже, а в детстве туманно волнует и залегает где-то в глубине души.
Полёт не может прерваться точкой, и потому ни одна вещь книги не заканчивается знаком препинания под названием «точка» – не заканчивается «препинанием», то есть остановкой, которой здесь быть не может, и когда следующее стихотворение подхватывает то самое «Лукойе-вступление»: «Горячее молоко, сода и мягкий мёд, / масло плывёт, как желток, островком…» – я сразу вспоминаю, что Оле Лукойе навевал детям сны с помощью снотворного сладкого молока. А читая «там за окном зима» или «тянется Новый год», я неизбежно вижу не только радость ожидания или выздоровления, но и «девочку со спичками»… И что с того, что сказка Андерсена про девочку – с заскорузло-взрослой точки зрения – сентиментальна до неприличия, если она незабываема?
Между тем перетекание одного стихотворения в другое, подсказывающее, что это единое высказывание, что это, по сути, поэма, не делает высказывание бесформенным. Это книга, а не сборник стихов, и это Книга в той мере, в какой автор способен подняться до недосягаемого уровня. Книга, подобно собору, предполагает строгую архитектуру, когда музыка возникает из постоянной переклички отдельных элементов строения, когда есть ритм и рифма, и не важно, в чём они нашли своё воплощение – в камне, в музыке или в слове.
Каждая главка здесь названа строкой, встречающейся в одном из стихотворений этой главки, являясь словно бы его предвестием или – пусть это звучит несколько абсурдно – опережающим эхом строки, которая явится чуть позже. Количество главок – тринадцать. Счастливое число! Если читателю интересно, что такое гематрия, пусть заглянет в словарь. 13 – это и «единый», и «любовь» для соответствующих слов на иврите.
В начале книги есть такой мотив:
Брошу две монетки, сдвинется заслонка.
Контролёр в фуражке песенку свистит.
В очереди сзади кто-то плачет тонко,
Номер на ладонях, дождик моросит.
Мне по душе, что прошлое время то и дело настигает настоящее, не прикладывая к этому никаких усилий, а настоящее видит прошлое, и видит перед собой, не оборачиваясь. И жизнь переплетена со смертью, как это бывает только при жизни, и – с особой силой – в событии творчества.
Да, в начале книги этот мотив, и – «номер на ладонях» (вероятно, в какой-то очереди – мало ли мы и наши родители выстояли очередей!), а ближе к концу книги этот «элемент строения», «номер», возникнет при упоминании судьбы погибших в ГУЛАГе, и это совсем другой номер, хотя и нет его в тексте, – он есть в нашей памяти, согласной если не с историей, то с памятью автора, которая воскрешает и то, что «по ту сторону жизни».
Там паровоз летит, не зная остановки,
И только стук колёс вращается вдали,
Где пуля из ствола игрушечной винтовки
Навылет разнесла полглобуса Земли.
Там прошлое везут без права передачи.
Гудок и чёрный дым с осколками угля,
И мы поём с отцом, и проводница плачет.
«Едем мы друзья в дальние края».
Дальние края есть по обе стороны: по эту сторону жизни и по ту.
У Оле Лукойе есть, как выясняется в последней сказке, рассказанной в воскресенье, брат, которого зовут тоже Оле Лукойе, но его второе имя – Смерть. Он приходит, чтобы закрыть глаза спящему и забрать его с собой. Может быть, в этой печальной истории есть надежда на тот день, когда она прозвучала – на воскресенье?
Во всяком случае, полёт в небеса, с которого начинается книга, заканчивается трагической историей прадеда автора и словами: «по дороге к Богу».
Круг замыкается. Но круг читателей этой книги… – да пребудет он разомкнутым для тех, кто любит поэзию!
Владимир Гандельсман
Как будто я пишу не о себе,
А вижу сон под зонтиком Лукойе,
Где, наконец, гоняю голубей,
От солнца заслонив глаза рукою.
Как будто я уже всё пережил,
Но кто-то за меня считался с Богом,
А я ходил всё время по дорогам
За чистой правдой и по лужам лжи.
Теченью жизни счёт ведут в годах,
А я пересекал их на пароме.
Какой-то незнакомый посторонний
Рассказывал, что там, на берегах.
Начало взлёта – вдох и взмах крыла.
Меж временем и Богом, жизнью, мною
Дрожала тонко связка, но жила.
Не знаю до поры, какой ценою.
Прошедшее менять я не хочу.
А планы, эти клетки с облаками,
Мне Богу диктовать не по плечу.
Былое сшить цветными лоскутами,
И в простоте не потерять лица,
И пот не путать с божьею росой.
И вдруг понять, у жизни нет конца,
И улететь без крыльев по косой.
Уйти за горизонт не на закат,
И встречный, бывший, кажется, сосед,
Как в детстве во дворе велосипед,
Даст крылья на два круга напрокат
«Было бы окошко между временами»
«Горячее молоко, сода и мягкий мёд…»
Горячее молоко, сода и мягкий мёд,
масло плывёт, как желток, островком.
Этот рецепт со мною живёт
впитанный с маминым молоком.
Если простуда, гланды, можно лежать-читать,
в школу ходить не надо, туда-обратно.
Но одеяло к печным изразцам прижать,
чтобы теплом накрыть меня старым ватным.
Там за окном зима, тьма на несколько дней,
простуда пройдёт сама, или уйдёт за ней
и отпадёт листком: веточка, календарь?
Это потом dot.com, адрес простой – январь.
Тянется новый год резаный на куски,
счастие принесёт, или крошки с руки.
Длинно журавль кричит, кличет синицу в руке.
Жёлтенький островок
плавает вдалеке
«Чтоб остановить мгновенье, я записывал…»
Чтоб остановить мгновенье, я записывал
на бумажке время и число
в новогодний вечер, думал числами
прикрепить к судьбе. Но, как весло,
обтекла вода, загрёб, и каплями
утекли и время и клочки.
Всё делила жизнь, как лисы с цаплями,
хоть не разжимал я кулачки.
Но загадывай и не загадывай,
знать не стоит долю наперёд.
Прошлое, как в память ни заглядывай,
всё равно никто не разберёт.
Перемены в жизни переменами,
только, как ты их ни называй,
хоть победами, а хоть изменами,
всё равно храни как урожай.
И не трудно разобраться с числами,
Разбросай колоду-календарь,
выбирай любую дату чистую,
на бумажку запиши, как встарь
«В тесных улочках памяти…»
В тесных улочках памяти
Все давно познакомились,
Ходят в гости заранее
Через годы и смерть.
Мамы с папой, танцующих,
Чтоб надолго запомнились,
Сделал снимок «Любителем»,
Проявить бы суметь.
Мы равняемся возрастом,
Им всё легче вальсировать,
Иногда мне доносится,
Мама песни поёт.
Это память замешкалась
Рядом с нашей квартирою
И по памяти старой
Голоса узнаёт
Шестидесятые
За молоком с утра пораньше
нам выйти очередь занять,
нам с братом, я на девять старше
и мне решать.
Наискосок вдоль магазина
в любую пору поутру,
как лента старая резины,
соседи наши по двору.
О чём-то их негромкий говор:
«Я здесь стоял!», «Я отойду».
Дверь отжимала шайбой-гровер
всю эту тёмную гряду.
Тогда о денежной реформе,
про эти кровные свои
судачили. Я в школьной форме
с ремнём. И по краям струи
две складки черпаком литровым
нам изливались с молоком.
Я рубль давал за это новый,
сжимая сдачу кулаком.
«Неси, слабак!» – послал я брата,
и он свой тяжкий крест взвалил.
Не в рост. Силёнок маловато.
Перекосило. Уронил.
Он виноват, а я невинен.
Его уж нет, не помнит он.
А мне и завтра будет виден
мой брат и выпавший бидон
«Я бежал молодым под ливнем…»
Я бежал молодым под ливнем,
Сняв рубашку и мокрый до клеток.
Время было самым счастливым,
Это давнее новое лето.
Мне четырнадцать или пятнадцать.
Шёл троллейбус. Взгляд женщины взрослой,
Взгляд, как будто игра в пятнашки.
Стой! Ты пойман – десант на остров,
На котором ещё я не был,
Но увидел в глазах так остро,
Как вблизи грозовое небо.
Этот проблеск из ближней дали
Сквозь залитое ливнем стекло
Сразу в прошлое закатали,
Чтоб полгорода не сожгло
«Метку поставить на время любое, как вешку над снегом…»
Метку поставить на время любое, как вешку над снегом,
столб верстовой, он для всех, но я знаком отмечу своим.
Можно часами считать, можно лунами или пробегом
и позабыть календарь, и конец и начало, как дым.
Жизнь – это ветер, швыряющий листья неизданной книги.
Сдуло, и больше не вижу себя никогда малышом.
Главы о брате: учёба средь сумрачной солнечной Риги,
умер в Америке, строчки о Львове карандашом.
Мамина шляпка лежит в непогожую долгую среду,
рядом расчёска, перчатки, ключи, кошелёк и помада,
список, что надо на рынке купить на неделю к обеду,
снова суббота, но сдуло страницу июльского сада.
Влево склонён мамин почерк, и что на листке, я запомнил,
но всё тянусь разглядеть неизвестный покуда ответ.
Не увидать, что подписано в свет, что рукою заполнил,
Будто охотник, зачем-то берущий свой сбившийся след
«Закрываю глаза, нет ни севера, ни востока…»
Закрываю глаза, нет ни севера, ни востока.
Лягу навзничь, высот и глубин не сравнить, не узнать.
Только слышу порывы родного в груди кровотока,
И летает разведчица жизнь, чтоб меня отыскать.
А запомнится толстый ковровый рисунок заката
И ковёр на софе, слово новое, мебель стара.
Все мы к ходу событий прибиты, как буквы плаката,
Ну и флаги, их дворник на праздник развесил с утра.
Календарные даты – каморки, хранящие утварь
И касания к ней, память трещин, эмалевый скол.
В прошлых днях и без нас каждый день начинается утро,
И семья, «С добрым утром!» включив, всё садится за стол.
Красной миской, которую мама из дома до Львова
Довезла сквозь Ташкент, Балашов от начала войны,
Как ключом я открою те годы, в которые снова
Я вернусь, чтобы всё записать на запасные сны.
Это время листком, незаполненным прошлым, маячит,
По нему не отыщешь ни место, ни запах, ни звук.
Я тогда был младенцем, для памяти пуст и прозрачен.
И беспамятством этим когда-то замкнётся мой круг
«Приснился сон – действительности эхо…»
Приснился сон – действительности эхо.
Вернул минуты, звуки, жесты, даты,
Свет, запахи, чтоб обменять с успехом
Сей час на позабытое когда-то.
Там очередь стоит из третьих лишних
За правом стать вторыми при обмене,
И давний таймер зазвонит неслышно,
Лишь в памяти поставит nota bene.
Ах, как воспоминанья не прочны,
Сон, облачный узор, фонарь в ночи.
Их ношеные шлёпанцы смешны,
Их грусть – тепло нетопленой печи.
Они живут за тонкой звонкой плёнкой,
Поют негромко, по углам снуют,
Глядят на нас и нас не узнают,
Как старый пёс подросшего ребёнка.
Мы снимся им без признаков беды –
Трофейный фильм без знаков препинаний.
Мы состоим уже не из воды,
Не из воды, а из воспоминаний
Bepul matn qismi tugad.