Kitobni o'qish: «Правовая психопатология»
© Алмазов Б.Н., 2009
© Оформление Дата Сквер, 2009
Предисловие
Чем дальше правосознание удаляется от привычных «норм-правил» к правовым явлениям и правовому поведению, тем больше в юридической феноменологии проступает человеческий фактор.
Юридическая антропология
Приступая к изучению судебной психиатрии, юрист, привыкший к дисциплинам гуманитарного круга, невольно получает целый ряд новых +впечатлений. Ему предстоит взглянуть на человека, доселе выступавшего в роли некоего абстрагированного лица, с позиций естественной науки, у которой свои представления о природе мотивов поведения, иная логика умозаключений, строй мыслей и весьма своеобразная феноменология личностных особенностей. Вполне естественно, что с первых шагов обучения студенту придется задать себе вопрос, в какой мере новая дисциплина лишь расширяет его кругозор, а в какой является необходимым атрибутом юридического образования, важным для теоретической подготовки и практической деятельности.
Психические отклонения и расстройства как объект юридической деятельности последние годы значительно изменил свои привычные контуры. Если в советские времена откровенно доминировала несудебная (криминальная и пенитенциарная) ориентация мысли, то нынче ситуация изменилась. Прежняя установка на диагностику тяжелого заболевания, лишающего человека волеспособности по закону, уступает место экспертизе так называемых релевантных состояний, где патогенез лишь одно из условий неконструктивного поведения в ситуации, регулируемой правом. Такой поворот в установках возник не случайно. Его проявление логично следует из общих закономерностей перестройки нашего уклада жизни на демократический лад, и поскольку перемены только начались, на причины их наступления и динамику развития следует обратить внимание.
Советская наука права, исходя из фундаментального лозунга коммунистов «освободить людей от материальных расчетов», обеспечила «приписывание высшей ценности обществу и общественным интересам» с преобладанием «правил с репрессивными санкциями» (по Э. Дюркгейму). Человек, обратившийся к защите правосудия, мог рассчитывать, главным образом, на моральную поддержку, так как в обществе, где «каждый имеет долю в источниках пропитания, единственным собственником которых является народ, равенство состояний удерживается законом, а высокая оценка отношения к труду исключает появление социальных недугов», любые претензии на денежную компенсацию страданий рассматривались как недопустимый эгоизм (по А. Собчаку). Частные интересы никого (в том числе и самого человека) особенно не интересовали. Граждане всецело полагались на справедливость государства, поскольку ничего другого им и не оставалось.
Соответственно, перед лицом закона люди как объект правосудия разделялись на тех, кто не подлежал репрессии по состоянию здоровья и должен был быть выведен за пределы конкретной нормы, и остальных, к ограниченным возможностям которых (если таковые имелись) проявляла жалость и сострадание система, исполняющая судебные решения. В такой ситуации психиатр выступал в роли некого «научного судьи» и проводил своим экспертным заключением ясную черту между этими когортами. Буква закона ориентировала суд на медицинскую диагностику («душевное заболевание», «олигофрения» и т. п.), а Верховный Суд предписывал во всех случаях, когда психическое состояние вызывало сомнения, назначать именно психиатрическую экспертизу. В свою очередь психиатры чувствовали себя весьма уверенно и заявляли, что им «не нужны социологи, психологи и прочие -ологи» (А. Снежневский).
Появление в обиходе частной собственности разбудило материальные интересы людей и поколебало доверие к объективности судебного решения. Когда нужно отвечать своим имуществом, человек не склонен к излишней доверчивости, что вполне понятно. Ведь теперь пострадавшей стороне приходится из собственного кармана оплачивать гуманное освобождение обидчика от ответственности, если тот, по мнению суда, недостаточно здоров. С другой стороны, тот, кто претендует на снисхождение, старается предъявить не только (и не столько) явно выраженную болезнь, но и менее выраженные отклонения, как «ключ к замку подошедшие к конкретным трудным обстоятельствам». Образно говоря, черта или планка экспертного заключения сдвинулась от патогенеза по направлению к личности. На смену клиническим фактам пришли так называемые релевантные состояния, где врач исследует лишь часть феномена, а оценка остального входит в компетенцию так самоуверенно отвергаемых психиатрами «-ологов». Буква закона очистилась от медицинской терминологии, переключившись на «состояния», «свойства», «обстоятельства», в оценке которых трудно рассчитывать на единство мнений специалистов разных профессий, особенно если они выступают в порядке состязания.
Кроме того, чем ближе судебное решение к здравому смыслу и житейскому опыту (понятно любому участнику процесса), тем больше люди претендуют на равенство сторон. И хотя назначение эксперта все еще остается прерогативой правоохранительных органов, адвокаты уже вправе привлекать специалистов для самостоятельного получения доказательств. Тем самым, судья, хотел бы он этого или нет, оказывается в роли арбитра в споре по специальным вопросам. Это совершенно новый уровень профессиональной компетентности. Пока что он еще недоступен отечественному юридическому образованию, но общество уже предъявляет соответствующие ожидания, и соответствовать им придется в любом случае.
Со своей стороны, психиатры вынуждены искать профессиональные контакты с психологами, преодолевая традиционный снобизм. И хотя на сегодняшний день они по привычке стараются захватить больше эмпирического пространства, чем это позволяет наука (за что мировое профессиональное сообщество не раз критиковало отечественную медицину), желание сотрудничать присутствует. Есть все основания полагать, что в обозримом будущем в пространстве между психиатрией и психологией мы будем иметь достоверное учение о психических отклонениях, оценка которых предусмотрена законодателем – правовую психопатологию. Настоящее пособие позволяет сделать в этом направлении шаг вперед.
В учебном пособии не отводится специального раздела психопатологическим аспектам правовой философии, но в каждой из глав обязательно уделяется внимание этим вопросам, рассматриваются широкие правовые обобщения как один из уровней представительства судебной психиатрии в юриспруденции.
Стиль изложения материала отличается от такового в традиционных учебниках, неоднократно переиздававшихся на протяжении последних десятилетий. Безусловный приоритет отдается правозащитной проблематике, сугубо же медицинская информация сокращена до объемов, абсолютно необходимых для понимания юридического значения психопатологии.
Приступая к работе над учебным пособием, студент может и должен опираться на три источника информации, существующих в юридической литературе и дополняющих изложенные здесь сведения.
Первый – учебный материал основных предметов, таких как уголовное и гражданское право и процесс, административное право, криминология, криминалистика, юридическая психология, теория государства и права, история государства и права России и зарубежных стран. Из них несложно вычленить информацию, определяющую статус психически больного человека в законе и в жизни. Однако известные усилия для этого все-таки требуются, тем более что нормативный материал, касающийся психически больных лиц, меняется в свете новых взглядов законодателя на решение вопросов свободы воли, ответственности и правоспособности.
Второй – учебники и пособия по судебной психиатрии, принадлежащие перу медицинских работников, предназначенные как для врачей, так и для юристов. И хотя названия книг и расположение материалов в них мало отличаются от настоящего издания, содержательная сторона может оказаться совсем иной. Дело в том, что для врача судебная психиатрия означает главным образом лишь производство соответствующей экспертизы, тогда как пути использования полученных данных в интересах правосудия не входят в круг его компетенции.
Третий – монографическая литература по проблемам судебной психиатрии (дееспособности, вменяемости, принудительных мер медицинского характера и др.). Здесь придется столкнуться с очень своеобразным феноменом, присущим, по-видимому, не только судебно-психиатрической тематике: явным преобладанием в авторских установках уголовно-правовых настроений над гражданско-правовыми. Общественное значение психической патологии показано там прежде всего через призму социально опасного поведения и связанного с ним правоприменения. Такая тенденциозность методологического подхода искажает естественный взгляд на существо предмета, но с этим приходится считаться.
В практической работе, приглашая психолога и психиатра к сотрудничеству, юрист вынужден предвидеть неизбежную предвзятость их суждений. Если же в порядке самообразования он захочет ознакомиться с трудами выдающихся специалистов в области пограничной психопатологии, то быстро убедится, что почти каждый из них, блестяще описывая фактическую сторону явления, старается трактовать его при помощи собственных оригинальных понятий. Обилие авторских импровизаций – самое наглядное подтверждение научной незрелости проблемы. Да и другой показатель стабильности экспертной мысли – статистика заболеваемости – оставляет желать лучшего.
Например, пациенты с диагнозом такого тяжелого заболевания, как шизофрения, безусловно меняющего социальный статус человека, в клинике А. В. Снежневского составляли около 54 % общего числа больных, а в клинике, руководимой А. С. Чистовичем (тоже очень авторитетным психиатром 60–80-х гг.), – лишь 5,4 %. И это при общих принципах комплектования лечебных отделений. Можно только предполагать, насколько бестрепетно интересы больных людей могут быть принесены в жертву той или иной теоретической установке.
Аналогичная картина наблюдается и за рубежом, где нечеткость границы между личностью и болезнью также приводила к разного рода крайностям, за которые психиатрам приходилось каяться перед собственным народом. Так, в 30-е гг. американцы неоправданно увлекались «коррекцией поведения» с помощью психиатрии, что вызвало гневный протест общественности, а тактика «деинституализации» и «интеграции в общество» пациентов психиатрических больниц обернулась тем, что в тех регионах Англии, где их буквально вытолкнули за порог, они составили до 70 % обитателей разного рода приютов для бездомных.
Все сказанное свидетельствует о том, что юрист, вступая на территорию смежника, обязан знать факты, чтобы ориентироваться в реальных.
Глава 1. История правового регулирования отношений психически больных людей с обществом и государством
Скупые сведения древней истории, дошедшие до современников, позволяют уверенно заявить, что ни один из известных обладавших государством народов, как бы он ни смотрел на сам факт психического заболевания, не имел службы, цели которой состояли бы в активном выявлении и истреблении безумных. Естественный разум и практический рассудок людей задолго до появления точных знаний отнес психические расстройства к разряду несчастий, в происхождении которых человек не волен и посему не заслуживает враждебного отношения ни к себе, ни к своим поступкам. Достаточно сослаться на известные Дигесты Юстиниана (VI в.), где сказано, что безумных не карают за убийство, ибо «они покараны своим безумием».
Христианская церковь, взяв на себя организующие начала культуры и духовного просвещения, принимает и ответственность за призрение душевно больных. Ее взгляды на природу душевного заболевания весьма отличны от наивного материализма греков, чью философию она принесла с собой в Европу. Но, считая безумных «одержимыми бесом», церковь все же не утратила житейского рационализма, который позволял монахам действовать разумно и целесообразно. По сути, монастыри на протяжении многих веков были прибежищем для «умом помешанных» и выполняли эту роль даже в те времена, когда служители инквизиции, искоренявшие «печать дьявола», обратили некоторые симптомы (по большей части истерической природы) во зло больным. Недаром в период Ренессанса Европа вошла с достаточно организованной службой оказания помощи безумным. Наглядный пример тому – знаменитый роман М. Сервантеса. Там здравомыслящие люди советуют обиженным не вступать в конфликт с Дон Кихотом, так как тому все равно не будет наказания, а им – возмещения ущерба, ибо безумие их обидчика очевидно. В то же время предусмотрительный Санчо Панса советует своему патрону быстрее покинуть поле сражения, пока не явилось святое братство и не заточило его в монастырь.
В средневековой России отношение к душевнобольным было заложено уставом князя Владимира (XII в.), согласно которому «бесный страдает неволею» и «се люди соборные церкви преданы». К тому же, одержимость на Руси получила очень своеобразную общественную окраску. Фигура юродивого не только не «тонула» в монастырских кельях и подвалах, но выдвигалась на общественное обозрение, и не без умысла. Психически аномальным людям, находившимся под покровительством церкви, была дозволена известная дерзость в речах, предоставлялась возможность высказывать непредвзятое мнение, включая критику существующих порядков и нравов. Так, в драме А. С. Пушкина «Борис Годунов» обличителем царя безнаказанно выступает именно юродивый. При этом не следует забывать, что статус юродивого давался очень нелегко. По указу Петра I «О ханжах» (лжепророках) незадачливого прорицателя ожидало «помещение в монастырь с употреблением в труд до конца жизни», а женщин по указу «О кликушах» предписывалось «пытать, пока не сознаются в обмане». Более того, в нашем отечестве юродство как стиль поведения оппозиции становится чуть ли не чертой национального характера. Недаром украшающий Красную площадь Покровский собор носит имя Василия Блаженного (совпадение может быть и случайно, но выбор имени наталкивает на определенные ассоциации).
Не исключено, что именно поэтому русская православная церковь не только не сжигает психически больных на кострах среди еретиков, а, напротив, старается подольше удержать за собой миссию их социального призрения. И если в Европе государственные психиатрические учреждения были открыты еще в XV–XVI вв. (в Валенсии – 1409 г., Стокгольме – 1531 г., Англии – 1547 г., Франции – 1645 г.), то в России первое указание об их основании встречается лишь в резолюции Петра III от 20 апреля 1762 г., где говорится, что «безумных не в монастырь отдавать, а построить на то нарочитый дом, как то обыкновенно в иностранных государствах учреждены доллгаузы».
Причем, уже будучи созданы, доллгаузы длительное время мало отличались от мест лишения свободы, включая такие аксессуары, как кандалы, цепи, решетки и т. п. Естественно, что родственники старались удержать больных дома, избегая учреждений общественного призрения (устав о которых был принят также при Петре III), справедливо полагая, что государственный гуманизм для их близких будет сопряжен с весьма ощутимыми страданиями.
Попасть в государственное учреждение психически больному можно было, говоря современным языком, по представлению заинтересованных лиц и соответствующему решению административных органов, в подчинении которых находился доллгауз. Сроки пребывания не оговаривались, содержались больные за казенный счет.
Естественно, речь шла, как правило, о людях явно безумных и малоимущих, за которыми двери психиатрического учреждения нередко захлопывались навсегда. По сути, это были не столько больницы, сколько дома инвалидов для хронически больных.
В отношении лиц, остающихся в семье несмотря на наличие психических расстройств, государственная тактика диктовалась, во-первых, заботой о сохранении имущества и предупреждении разорения семьи, а во-вторых, необходимостью исполнения гражданином своих обязанностей перед государством. С этой целью над больным и его имуществом устанавливалась опека. Причем все внимание законодателя направлялось именно на имущественные интересы, тогда как опека над личностью вменялась в обязанность тем, с кем проживал подопечный, и специальными указаниями не регламентировалась.
Необходимость охраны имущественных интересов и прав собственника в сфере гражданского оборота выступала приоритетной ценностью, и институт опеки создавался с ориентацией главным образом на хозяйственную жизнь общества. Верховным опекуном являлось государство, а органами опеки – разного рода институты (например, Дворянская опека и Сиротский суд). Конкретные опекуны, будь то отдельные лица или госучреждения, были подотчетны им и «стеснены в своих действиях разрешением, которое в оных органах получить надлежало».
На граждан, чей долг состоял не только в пополнении казны налогами, но и в несении обязанностей в качестве сотрудников государственных учреждений или военнослужащих, распространялось понятие служебной дееспособности. Типичный пример регуляции такого рода отношений – указ Петра I «Об освидетельствовании дураков в Сенате» (1722). По нему лица, считавшие себя непригодными к выполнению дворянской повинности, проходили освидетельствование путем собеседования по вопросам, «которые господам сенаторам задать желательно». Признание непригодным к государственной службе означало одновременно лишение права вступать в брак, наследовать имущество, а если таковое уже состояло во владении, над ним «во избежание разорения» назначалась опека. Неслужилые сословия под действие указа не подпадали.
Согласно установленным правилам лицом, ответственным за исполнение государственной обязанности покровительствовать, а в случае нужды помогать существовать тем, кто по своему умственному состоянию не способен следовать требованиям общественного порядка, выступал губернатор. Он был вправе начать процесс о назначении опеки, если располагал сведениями о том, что лицо не может без ущерба распоряжаться своим имуществом. Когда родственники помещали человека в психиатрическое учреждение, содержатели последнего были обязаны извещать об этом губернатора.
Административный порядок распоряжения судьбой психически больных людей просуществовал без заметных изменений до начала XIX в.
Душевнобольные с удивительной покорностью и равнодушием к своей судьбе принимали в течение многих веков ограничения в праве на духовную жизнь, общение с миром, личную тайну, творчество и изобретение, услуги адвоката, помощь священника и многое другое, вплоть до помещения на цепь и лечения, связанного с физическим страданием. Они не оставили в истории свидетельств о борьбе за свои права и вообще сколько-нибудь организованного сопротивления в ответ на обращение, которое у обычных людей неизбежно вызвало бы бунт и протест.
По-видимому, дело заключалось в том, что наши предки проводили грань между здоровьем и болезнью там, где психическое расстройство обрывает связь человека с социумом и погружает его в мир собственных переживаний. Если же человек при всем своеобразии индивидуальных черт психики, характера и личности был способен решать проблемы повседневного бытия с учетом окружающей социальной среды, при ее помощи или посредстве, ему предоставлялось право оставаться в рамках, начертанных Богом и законом, возможно, с некоторыми послаблениями ответственности, но без серьезных ограничений волеизъявления.
Такой порядок вполне оправдывал себя при общинной организации социальной среды со свойственной ей коллективной ответственностью за судьбу отдельного человека (цеховой, корпоративной, клановой, сословной и т. п.). Микросоциумы, т. е. сообщества совместно проживающих, работающих и вообще сосуществующих людей, где все друг друга знают, наделенные полномочиями местного самоуправления, обладающие устойчивыми традициями, с их реальным гуманизмом отличаются высокой степенью самоорганизации. Они имеют собственные адаптивные ресурсы, позволяющие им не доводить до конфликта с законом своих «чудаков, дураков, из-за угла мешком прибитых», допуская известную оригинальность натуры последних. К тому же неизменная воинская повинность, присущая государствам феодального строя, предоставляет общине возможность отдавать в солдаты «пьянь негодящую», что стабилизирует ее положение относительно общества в целом. Так что пациентами психиатрических учреждений становились воистину безумные люди, удержать которых в обычной социальной среде общепринятыми человеческими средствами действительно не представлялось возможным.
Великая французская революция 1789 г., закрепившая политические, социальные, экономические и моральные ценности буржуазного строя, решительным образом изменила отношение к душевнобольным. Идеи свободы, равенства и братства, понимаемые в первую очередь как свобода предпринимательства, равенство возможностей и приоритет личной независимости перед общественным интересом, требовали такого права и такого закона, которым были бы безразличны индивидуальные особенности человека (если что-то разрешено делать, то разрешено всем, а что запрещено, того нельзя делать никому).
Исторически такой шаг, разрушающий структуру аристократических, сословных, религиозных, национальных и общинных привилегий, означал появление принципиально нового макросоциума. Гражданин и закон утратили своих посредников и должны были решать проблемы бытия в непосредственном соприкосновении, не надеясь скрыться от ответственности за спиной сочувствующего братства с его старшиной, старостой, председателем собрания или крестным отцом. Как отметил Э. Фромм, принять такую свободу обычному человеку бывает далеко не просто, а порою и очень обременительно, не говоря уже о людях, чье неравенство с окружающими создается самой природой.
Тем не менее, новые общественные отношения, по выражению К. Маркса, «ледяной водой эгоистических расчетов» неумолимо подтачивали социальные конструкции феодального мира. Такие броские и точные формулировки указа Александра I, как «на помешанных нет ни суда, ни закона», или Кодекса Наполеона I – «нет ни преступления, ни проступка, если во время совершения деяния обвиняемый был в состоянии безумия», выглядели на фоне наступающих перемен историческим анахронизмом. Они явно вошли в противоречие с образом жизни людей, так как исчезла та подспудная внутренняя работа микросоциума, которая позволяла властям принимать решения лишь в абсолютно очевидных обстоятельствах.
Психически аномальные люди оказались беззащитными и перед лицом свободной, но равнодушной социальной среды (душевно больной человек считался потерянным членом общества и опасным элементом), и перед лицом администрации, у которой возник соблазн обращаться с неугодными лицами как с психически ненормальными. Столь мрачные перспективы не могли не вызвать протеста в обществе и заставили его всерьез задуматься над проблемой социально приемлемых границ психически неадекватного волеизъявления.
Степень свободы выбора «соизволения» в зависимости от истинности или ложности суждений, «затмевающихся страстями», от возможности осознания целей поступка, а также участия в деянии собственной воли стала предметом широкой дискуссии как в философии, так и в правовых науках. Суть ее в общих чертах состояла в обосновании пределов, за которыми наказание должно заменяться мерами социальной защиты, и границ процессуальной дееспособности, в которых больной человек обладал возможностью лично отстаивать свои интересы перед лицом суда. Причем поначалу общество было значительно больше озабочено перспективой вероятных злоупотреблений со стороны властей, чем вопросами социальной поддержки и государственного призрения.
Под давлением общественного мнения законодатели Европы были вынуждены прислушиваться к политическим оппонентам и, даже будучи монархами, вводить в правоохранительную практику требуемые гарантии личной свободы. Так, во Франции был принят закон «Об обращении с умалишенными», по которому решение о помещении человека в психиатрическое учреждение без его согласия должно было приниматься «справедливым и беспристрастным судом». И даже в России, сохраняющей крепостное право, Государственный Совет своим решением от 1835 г. отменил порядок освидетельствования безумных в Сенате и в соответствии с императорским указом установил судебный порядок его осуществления.
Иначе говоря, проблема сосуществования больных и здоровых была повсеместно отнесена к компетенции суда. Однако прогресс законодательной мысли столкнулся с несовершенством науки. Суду потребовались доказательства, подтвержденные убедительными свидетельствами достойных доверия авторитетов от медицины. К сожалению, представить таковые психиатрия того времени была не в состоянии.
Врачи-психиатры, накапливавшие свой опыт в стенах закрытых лечебных учреждений, плохо знали закономерности обыденной жизни. Оказавшись в фокусе общественного внимания, они могли предъявлять лишь доказательства явного безумия, но были бессильны объяснить роль психопатологии как компонента повседневного поведения. А поскольку рассматриваемые в судах ситуации становились все сложнее, между диагнозом и юридическим решением стали стремительно накапливаться связанные с психической недостаточностью человека, но не имевшие приемлемого объяснения обстоятельства. Окунувшись в социальную реальность, психиатрия обнаружила там множество состояний, которые не были похожи на традиционные душевные болезни, но явно отличали их носителей от обычных людей. Срочно требовались новые критерии определения психического здоровья. Науке пришлось догонять прогрессирующее общество, что всегда чревато появлением сомнительных теорий и методологически необоснованных концепций.
Психиатрия, еще не полностью освободившаяся от теологических предрассудков и имевшая довольно поверхностное естественнонаучное представление о причинах психических заболеваний (классификация болезней была завершена Э. Крепелиным лишь к концу XIX в.), стала поспешно и некритично переносить на свою почву идеи смежных наук, мало приемлемые к анализу поведения человека. Так, из биологии она взяла только что народившееся учение Ч. Дарвина о естественном отборе, наследственном вырождении и дегенерации, откликнувшись на них концепцией нравственного помешательства, а также учением об антропологическом атавизме Ч. Ломброзо. Из физиологии она заимствовала еще во многом механистические представления об условных рефлексах, перенеся их вместе с наивными рассуждениями о свободе воли И. М. Сеченова и И. П. Павлова в теорию социально отклоняющегося поведения. Из социологии был взят богатый, но еще недостаточно осмысленный опыт массовых статистических исследований общественной жизни (которыми в конце XIX в. увлекались очень многие), чтобы объяснить границы нормы в появлении аномальных поступков. Типичным примером такого сотрудничества является капитальный труд Э. Дюркгейма «Самоубийство в Европе».
Единственной дисциплиной, у которой психиатрии было нечего почерпнуть, оказалась психология. Она по-прежнему оставалась разделом философии, имела почти умозрительный характер и ни в коей мере не могла претендовать на роль поставщика объективных доказательств. Как с горечью заметил А. Ф. Кони в своей работе «Суд – наука – искусство», «в большинстве так называемых сенсационных процессов перед судом развертывается яркая картина эгоистического бездушия, нравственной грязи и беспощадной жестокости, которые в поисках не нуждающегося в труде и жадного к наслаждениям существования привели обвиняемого на скамью подсудимых. Задача присяжных при созерцании такой картины должна им представляться хотя и тяжелой «по человечеству», но все-таки несложной. Но, однако, когда фактическая сторона судебного следствия была окончена, допрос свидетелей и осмотр вещественных доказательств завершен, на сцену выступали служители науки во всеоружии страшных для присяжных слов: нравственное помешательство, неврастения, абулия, психопатия, вырождение, атавизм, наследственность, автоматизм, навязчивое состояние, навязчивые идеи и т. д. В душе присяжных поселялось смущение – и боязнь осуждения больного – слепой и бессильной игрушки жестокой судьбы диктовала им оправдательный приговор, чему способствовали благоговейное преклонение защиты перед авторитетом науки и почти обычная слабость знаний у обвинителей в области психологии и учения о душевных болезнях».
В такой ситуации психиатрии пришлось взять на себя ответственность за решение вопроса по существу и на многие годы сделать судебную проблематику приоритетным направлением своего развития, не жалея на нее интеллектуальных затрат. Фактически все выдающиеся психиатры конца XIX – начала XX в. были известны не только врачебной и научной деятельностью, но и как авторы судебно-психиатрических работ. Крафт-Эбинг, Э. Блейлер, В. Сербский, С. Корсаков знамениты не только открытиями в медицине, но и своими правовыми воззрениями. И дело совсем не в том, что психиатров тянуло к юриспруденции (в последующие годы великие умы в большинстве своем вполне обходились диагностикой и лечением болезней). Просто существовала острая социальная потребность в психопатологических критериях социально отклоняющегося поведения. Причем если раньше эти критерии были исключительно медицинскими, а значит, с точки зрения права, универсальными («на безумных нет ни суда, ни закона»), то теперь они становятся юридическими, т. е. дифференцированными по нормам уголовного, гражданского, административного и социального законодательства.
Последние двести лет новейшей истории можно условно подразделить на три периода: поначалу доминировали проблемы уголовной политики, затем пальма первенства перешла к гражданскому праву, сегодня на передний план выступили задачи социальной защиты лиц с психическими недостатками.
Уголовно-правовые искания юридически значимых критериев психического расстройства особенно заинтересовали человечество в конце XIX в. Именно в те годы «остатки здравого ума» и их влияние на «свободу воли» были предметом активного обсуждения. Границы уголовной ответственности, моральные основы наказания психически неполноценных людей, разумные пределы социального контроля за их поведением варьировались в разных странах достаточно широко с учетом национальных традиций, религии и особенностей жизненного уклада.
Так, в кодексах германских государств (Брауншвейгский – 1840 г.) «слабоумие, недостаточное развитие, старческая дряхлость, отсутствие воспитания, крайне неблагополучная и развращающая обстановка, сопутствующая человеку в детстве» указывались как обстоятельства, уменьшающие наказание. В российском Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. отмечалось, что лицам, учинившим правонарушение «по легкомыслию, слабоумию или крайнему невежеству, которым воспользовались другие для вовлечения его в преступление», вина уменьшается (ст. 140, 201).