Kitobni o'qish: «Запоздалое признание»
Shrift:
© Г. Зельдович
© Издательство «Водолей»
Роза
Он пурпурные маки
Бросил в дорожной пыли.
Сон я – где были знаки —
Вспомнить уже не в силе.
Были уста – твоими?
Моими ли – ладони?
Месяц вверху – все зримей,
Сад пустой – все бездонней.
Дни – тягучей обоза,
Ночью – в озере таю…
Когда цветешь ты, роза?
«Вовсе не зацветаю…»
«Вовсе не зацветаю…»
Ты ли мне молвишь, роза?
Слово жадно хватаю,
Дни – тягучей обоза…
Глухонемая
Есть в деревне у нас эта странная девка —
Не умеет сказать, не умеет услышать,
А в очах – небеса и лихая запевка.
Забрела к нам в село, как безродная пришать.
Я не ведал, как звать, – и кому она снится:
Из таких из людей, что лишь смерть позовет их;
Если б я был той смертью, нашел был в немотах
Ту струну, на которой – Господня десница.
И казалось – когда б средь веков златоперых
Ей во грудь земляным я ударил бы комом,
Отголосок в долинах катился бы грёмом,
Тормоша лебедей на сонливых озерах!
Есть в деревне у нас очень бледная речка.
Возле речки столкнулся с рыбачившим дедом
И, спросив, как зовется, услышал словечко:
«Не зовется никак то, чей путь нам неведом!
Называли – Тикуша, порою – Могила;
Называли Далекой и кликали Близкой;
А поживши, я знаю, что, сколько ни рыскай,
Все, что ищешь, дремота давно поглотила!..»
И бывают в деревне вечерние зори,
Когда мир превращается в сон о сновидце
И рождаются в душах багровые мори,
Вместе с памятью всех не сумевших явиться.
И однажды под вечер глухая-немая —
И с душою не больше соловьего тельца, —
Словно лира, которой не дали владельца,
Шла к бегучей водице, чему-то внимая.
И стояла, как будто бы кто-то покликал,
И косу, будто бредень, спускала в глубины,
И хотела поймать этот сон голубиный,
Что ее голоском – под водою курлыкал!
И вода для смелячки была как зерцало,
И свой образ линялый мечтался – уловом,
И надеялась – он, обладающий словом,
Нам поведает все, что она не сказала!
И тряхнулась она. И своей позолочью
Притемненная вечность светла без исходу…
Не своя и ничья, между светом и ночью
Безымянно глядит в безымянную воду…
У моря
Рыбаки, оробев перед бурей грядущей,
И понявши все то, что понятно на свете,
Вперекор глубине – бездоходные сети
Распинают шатром над иссохшею пущей.
«Только олух живет недопевком прилива,
Богатеет сбогата, нищеет изнища;
Ну а мы понимаем, что жизнь двуречива,
Мы умеем из неводов – делать жилища!
Бесполезен шатер! Но над миром стожалым
Его грива развеяна так долгополо,
Что тоскливому веку не будет измола!» —
Поясняет бахвал молчаливым бахвалам…
Отрекшись от себя, отрекшись от былого,
Из своей чужедальности в тутошность вчужен
Каждый прежний ловец золотого улова,
И ныряльщик во тьму, и покрадчик жемчужин!
И ничто их не тешит: им видеть не надо
Беломлечную чайку, моллюска-багрянку;
И раздувшийся парус для них не отрада,
И подобно их время улитке-подранку.
Проползает оно в распотешном величье,
Где прозрачнее тени, ажурнее ветки.
А заслыша вопрос, как же звались их предки, —
Вместо отзыва щерят колючки уличьи.
Но в ночи никому не чинится обиды,
Отворится родник, среди дня незнакомый, —
И срываются с губ, зацелованных дремой,
Жемчуга-шепотки, янтари-полувзрыды.
И в такую-то ночь им не будет пощады,
И выходят их мучить их души егозьи —
И сновидят себя, как подводные гады,
Что бывают собой только в собственной грезе.
Баллада о заносчивом рыцаре
Чуждый спеси, чуждый злобе,
Рыцарь спит в дубовом гробе.
К дреме вечной и порожней —
Он улегся поулежней.
А любовница младая
Муслит четки, причитая:
«Мне гадать не стало мочи,
Как ты там проводишь ночи!…
Разлучила домовина
То, что было двуедино.
Эти руки, эти губы
Ныне страшны, а не любы!
И боюсь тебя позвать я,
Шелестнуть подолом платья!
Не делю с тобою ложа,
На себя я не похожа —
И натуживаю тело,
Чтоб тебя оно хотело!
И живу теперь на свете
Я с мечтою – кануть в нети!»
Он решил, что в том измена,
И глаголет ей из тлена:
«Зачервивел я глазами,
Но лежу я не во сраме!
Принекчемившись к никчемью,
Не стыжусь я – что под земью!
Все мне стало посторонне,
Будто Господу на троне!
Я таким предался негам,
Что весь мир – моим ночлегом!
Здесь ни солнышка, ни сада,
Ни любви твоей не надо!
Кровь, пресытясь бесшелестий,
Не нашептывает мести!
Где же большее надменье,
Чем у легших под каменья?
Спим так тихо, безымянно:
Ни искуса, ни обмана.
С губ, распяленных бездонно,
Не сорвется даже стона!
Тут спознался я с соседом —
Тленье ест его изъедом.
И распаду не переча,
Он во смерти – мой предтеча!
Об ужасном, спеклокровом
Не обмолвился ни словом!
И ни возгласом, ни взрыдом
Не заискивал обидам!
А останкам – хватит силы,
Чтоб завыть со дна могилы!
Но однажды мы воспрянем —
Все мы Господу помянем!»
И скончавши эти речи,
Замер так же, как предтечи.
А любовница младая
Удалилась, причитая…
Пантера
Я не буду рабыней завистливых зорей,
Я не буду поддувщицей солнечным горнам.
Этим зорям на горе и солнцу на горе,
Мой хребет неизменно пятнеется черным!…
Порвала бы я солнце на мелкие клочья,
И мой рык – на земле, а молчанье – в зените.
Я тебя стерегу из таких инобытии,
Где мой танец – повсюду, но смерть – в средоточье.
Умыкни же меня – я избавлю от порчи.
Я пожру твою жизнь и несчастье впридачу.
Буду чуять ноздрями предсмертные корчи:
Перезлатила мир – и тебя перезлачу!
Увенчай меня розами. В тихом уюте
Проводи по дворцу, где резьба и букеты,
Где пурпурным вином пересмехи согреты,
Чтобы хляби житья – расхлебались до сути!
Лишь девица одна там давно погрустнела,
Вопрошает у судеб, пытает у мрака…
Вся она – лишь мечта белоснежного тела,
И, объятая сном, дожидается знака!
И пока ее горе не сделалось горче,
Ты швырни ее мне, потеплу-погорячу:
Я почую любовей предсмертные корчи,
Когда солнцу златому я противозлачу!
Он, меня предназначивший пляскам стокровым,
Дал мне взвивный прыжок, доносящий к загробьям,
Изнатужил мне легкие собственным ревом
И мне выострил клык – своей жажды подобьем!
Он рыдает во мне, словно чуя капканы
В густоте моих жил и в костей переплетах!
Он страдает во мне, нанося мои раны,
Что отсчитывал мне на безжалостных счетах!
Он со мною теряется в диких трущобах,
Он со мной поджидает скупую удачу,
Мы изгубную жизнь загоняем под обух,
Когда солнцу златому я противозлачу!
Тебя Львом ли прозвать в поклонении робком,
Называть ли всесущим тебя Ягуаром —
Но к твоим я пытаюсь причуяться тропкам
И маню духовитого тела распаром!
Возжелай же меня кровожадною хотью!
Будет свадебный пир, тебе выкликну клич я!
Ублажу твои когти – расшарпанной плотью,
Упою своей кровью – бессмертные клычья!
А потом – изменю, напущу тебе порчи,
Искромсаю всю вечность, как дряхлую клячу, —
Чтобы чуялись Бога предсмертные корчи,
Когда солнцу златому я противозлачу!
Сиди-Нуман
Этот рыцарь, чья слава Багдад облетела,
Знаменитый любовью к лилейной Эмине,
Поминает в сердцах о злосчастной године,
Как нарек себе в жены – неверное тело!
И для гнева искал подобающей стати,
И отместкой своей не хотел обомститься,
И, наслушавши пошепты древних заклятий,
Обратил ее – белой младой кобылицей.
И еще не поняв своего инотелья,
Накровила глаза, как боец – кулачища,
И так странно волнуют – незнаные зелья,
В луговом ветерке – ей мерещится пища…
Так внезапны соблазны, и ярости вспышки,
И кипение в жилах, и захолодь в чреве…
И пустилась в попляски, поскоки, попрыжки —
Но все с тем же изяществом, свойственным деве!
И богатая сбруя была златолита;
Умащал ее тело в бальзаме, елее —
И при этом глядел все надменней и злее
На обмашистый хвост и четыре копыта.
Любовался на гриву из небыли родом
И на жемчуг зубов, что рассыпан по деснам;
То подкармливать пустится клеверным медом,
То ей розу подносит – в забвенье захлестном.
А позднее, дождавшись полдневной минуты,
Когда лоно земное пыланьем подмято,
Он стоптал с себя оторопь, словно бы путы,
И воскликнул: «Аллах!» – и вскочил на бахмата!
Он понесся по улицам в гневе великом,
Становясь на скаку все багровей, тигровей.
Свои шпоры топил в набегающей крови
И молчаньем своим – был страшнее, чем рыком!
И все то, что в полете глаза ухватили,
Завертелось, как образы в зеркале вертком,
И настало обличьям, и мордам, и мордкам —
Целой жизни измглеть в золотистом распыле!
В том распыле всю память свою пораздергав,
Бился зверь, инобытия ставший добычей,
А ездок познавал в победительном кличе
Тот восторг, что сильней любострастных восторгов!
«Вы, сиявшие златом, кипевшие гневом…»
Вы, сиявшие златом, кипевшие гневом —
Вы теперь только память о смертной истуге,
Хохоток в облаках, щебетанье пичуги,
Непотребные другам, немилые девам.
Для влюбленных вы стали словами обетов,
Для бездельных богов – сторожами юдоли,
Кладовыми сравнений для бедных поэтов,
Для ребенка – детьми, но не знавшими боли.
Вы – цветок-скороцветка для древнего предка,
Для воителя – битва, железо и пламя,
Для сновидца вы в грезе – пустая проредка,
Для меня – целый мир, исчезающий с вами!
А русалки, рожденные в струйчатой ясни,
Сопричаствуют вам, будто собственной басне…
Радуга
Он слышен был, когда в зеленом жите
Он убыстрялся – теплый дождик мая,
А солнце, тучу брызгов пронимая,
Разъяснивало бисерные нити.
Ударил в пыль трухлявую на шляхе,
Нырнул в кусты, шурнул по мокрым сучьям,
Прошелся черным по булыжной плахе,
Потом притих, заслушавшись беззвучьем.
Он замолкает – и, расцветшей сразу,
Безмерье будет радугой объято,
Она ж прерывиста и клочковата,
Как будто снясь прижмуренному глазу.
Все огоньки сбирая с небосвода,
Напоминают призрачные арки,
Что даже в день и радостный и яркий,
Куда ни прячься, ты стоишь у входа.
И ты, чью душу пожрала дремота,
Вперясь в безмерье, вслушиваясь в худо,
К зам ирному прошел через ворота,
Что за тобой не заперты покуда.
Конь
Конь мой сивый, некрасивый,
С колтуном заместо гривы,
Люблю твою взмыленную подпружку,
Парного дыханья зеленую юшку.
Храп костлявый, да осклабый,
С губой мягче грудей бабы,
Забрось на плечо мне, как доброму другу,
Чтоб шеи упругой я чуял натугу.
Ты, печальный, как потемки,
С полосою от постромки,
Возьми меня в дружбу, как взял бы вола ты,
И будь постояльцем облупленной хаты.
Дам воды я непременно,
Дам и сахара, и сена,
И кус доброй соли, и свежего хлеба,
И через окошко пригну тебе неба.
Ты не супь камыш-бровину,
Ты узнай мою кручину,
А темная темень замрет у порога —
Со мною на пару упрашивай Бога.
Волна
Где-то в море она возрастала глубоко —
И небесного трона искать себе взмыла.
При рожденье своем недоступна для ока,
Тем она исполинней, чем ближе могила.
Поначалу проходит в молчанье угрюмом,
Переломится там, где погибла сестрица,
И, зачуяв кончину, клокочет, ярится —
И с посмертным о берег ударится шумом.
И, шумя, распадается гибельным снегом —
И свою вспоминаю тревожную душу:
Иль душа моя мчится не этим же бегом?
Не ударит еще раз в знакомую сушу?
Распогодилось
Любо-нелюбо – а все же
Нудит меня проясниться
Вместе с порою погожей,
Радостью золотолицей.
Счастью – сиять неохота,
Я же зову его – «Это»,
И обоюдностью счета
Нежность моя отогрета.
Солнышко на небе ширя,
Вязнет в бахромке ресничьей,
И ни единому в мире
Сердцу – не будет добычей!
В травах оно, в косогоре,
В туче и в тучи разрыве;
Шаг я потешно ускорю,
Чтобы шагалось счастливей.
В солнце бреду я по горло,
Счастье глотаю во вздроге;
Щеки мне – гибель отерла,
Радостью – пружатся ноги.
Рад я и смертным печатям;
Чувствую в солнце весеннем:
Время каким-то начатьям,
Время каким-то везеньям!
Верую – шляхом разминным
«Это» – надвинулось тихо,
И от него не уйти нам,
Как не уходим от лиха.
Кажется радость неловкой;
Млея и обесприютя,
Я заблудился кочевкой
Между чужих перепутий.
Нужно остаться без дому,
Жить ни печалью, ни страстью,
Чтобы тянуться к такому —
Просто ничейному счастью.
Хрычевская баллада
Молотилось об землю – да сухое полено:
Отчекрыжило ногу старичку до колена.
Брел зачем-то куда-то непутевым кочевьем
И застыл возле рощи, но спиною к деревьям.
И бельмом, но краснявым зазирал старичонка,
– Ой, да-дана, да-дана! – как речьится речонка.
Извихнулась из глуби водяная девица,
Да как брызнула в бельма – аж дедуга кривится.
Ей хотелось быть нежной, и хотелось быть лютой,
И улыбить улыбкой, и засмучивать смутой!
И таращила глазья – изумрудные вспуги, —
Обняла его ноги – стосковалась по друге.
Целовала щекотно, целовала взажмурку, —
Ой, да-дана, да-дана! – деревянную чурку!
Хохотал он впокатку над поблазницей падкой,
Аж запрыгал по травке, аж пустился присядкой.
Аж тряслась бороденка, и подщечья, и губы,
Околачивал чурку об жемчужные зубы!
«Отчего ж ты целуешь только эту колоду?
Али брезгуешь плотью, что мне дадена сроду?
Убирайся же к черту – бесовская утроба,
Ты, русалочья дохлядь, ручьевая хвороба!
Ой, помру я со смеху, а помру – не забуду,
Как мою деревяшку искушаешь ко блуду!»
Обхватила объятьем, окрутила, как дзыга:
«Так иди же со мною, ты, дедуля-дедыга!
Я тебя полелею на печи из жемчужин,
Подприбойную гальку приготовлю на ужин.
Отведу я в хоромы, заживешь ты на славу,
А с губы моей выпьешь поцелуев отраву».
За бородку тянула, да за торбу бродяжью
К переглотчивым водам, что залоснились блажью.
Не успел оглянуться – волны хлещут, как плети;
Не успел помолиться – перестал быть на свете.
Заворочались воды, размешались размешью,
Да и сгинула торба с бороденкой и плешью!
Лишь чурбак перехожий – деревянная рана —
Победительно выплыл – ой, да-дана, да-дана!
Мог поплыть себе прямо, мог податься не прямо,
От калечья свободный и отмытый от срама!
И хорошей дороги заискал он повсюдно,
Будто судна отломок, убежавший от судна.
Отогрел на припеке – да свою мосолыжку,
На своем отраженье затевал перепрыжку.
И не мог надивиться своему поособью —
И – да-дана, да-дана! – бултыхнулся к загробью.
Свидрига и Мидрига
Не гарцуй, лихая лошадь, на дыбках не прыгай —
Пляшут пьяница Свидрига – с пьяницей Мидригой.
Пусть от боли под цепами зернышки не скачут —
По лужайке запивохи пятками кулачат.
Окрутила на припеке бледная Полдница,
Чтоб Свидриги и Мидриги пляской насладиться.
Зазирала в очи нежно, словно бы в кормушку.
«Порешите меж собою – кто возьмет подружку?»
«Это мне, – сказал Свидрига, – грудь белее лилий!»
«Это мне, – шипит Мидрига, – а не то – могиле!»
Хвать – один ее ладошку, и другой – ладошку.
«Мы разделим полюбовно девицу-немножку!»
А она в лицо смеется, но совсем неслышно.
А она в уста им дышит, но совсем бездышно.
Разнялась на половинки – радостной прибавой —
И сестрицами предстала – левою и правой.
«Нынче каждому вдосытку – собственный отломок!
Нынче с каждым потанцуешь до глухих потемок!
Ты одна – руки четыре, и четыре ляжки!
Наповал увеселимся с этакой милашки!»
Исподлобясь перед пляской, ровно перед дракой,
Задали переполоху с девкой обоякой!
Скачут наперезадорку, кто кого почище.
Серы пыльные подметки, серы голенища.
Вот закрутка, перекрутка и опять закрутка:
Чабрецу, тимьяну жутко – и ромашкам жутко!
Тот орал: «А ну-ка, сдохни!» – а другой: «В порядке!»
Это пляска до улежки, пляска до покатки!
Так умаяли девицу в диком поединке,
Что погибли в одноразье обе половинки.
«Закопаем на погосте мы и ту, и эту:
Вместе прыгали по свету – и уйдут со свету.
Закопаем на погосте – и приветец девке:
Будет правке – отходная, отходная – левке».
Ей одна была могила, но два разных гроба.
Эхом охнула округа – заплясали оба!
Оба сыты, оба пляшут, да с разгульной страстью,
То и дело разеваясь незабитой пастью.
Скачут, будто захотели вырыгнуть погадку, —
На присядку, на закрутку, снова на присядку!
Даже смерть пошла поскоком в пляске двоегробой,
Даже старое кладбище екает утробой!
Безначальным, бесконечным проносились кругом,
Аж подземные глубины гукали под лугом!
В голове Свидримидриги мутно от усилья,
Словно вихрем нашвырнуло на ветрячьи крылья!
И повыдуло им память с первого повева,
Где на белом свете право, где на свете лево, —
И в каком гробу какие скачут полмолодки,
И кому какие милы для любовной сходки.
Так перхает в очи тьмою вихорь-торопыга,
Что не знают, кто Свидрига, кто из них Мидрига.
Отворяется им смерти черная хорома:
«Будет вам по домовине, будете как дома!
Вон таращится загробье глазом, ровно зевом:
Для тебя, Свидрига, – правым, для Мидриги – левым!»
И попадав на коленки, заплясали живо
На коленках, на коленках – прямо у обрыва.
А потом – на четвереньках, а потом – на пузе,
Дружка дружку обнимая, а потом валтузя.
И свихрились в домовины, как ненужный сметок,
Да блеснули из пучины высверком подметок!
Bepul matn qismi tugad.
13 087,91 s`om
Janrlar va teglar
Yosh cheklamasi:
12+Litresda chiqarilgan sana:
27 fevral 2015Tarjima qilingan sana:
2014Hajm:
80 Sahifa 1 tasvirISBN:
978-5-91763-206-3Tarjimon:
Mualliflik huquqi egasi:
Водолейseriyasiga kiradi "Пространство перевода"