Kitobni o'qish: «Реквием по Наоману»

Shrift:

Под знаком Таммуза

Все образы в романе вымышлены, и любое совпадение их с реальностью случайно


Таммуз – месяц еврейского календаря, четвертый по Библии, десятый в более позднее время.

Семнадцатое число летнего месяца Таммуз, согласно Талмуду, – дата великой скорби, ибо в этот день пророк Моисей в гневе разбил скрижали Завета, в этот день прекратили богослужение в Храме во время осады Иерусалима римлянами. И это ощущение осады и безвыходности из теснин смерти длится три недели – с этого дня до девятого Ава, когда был сожжен императором Титом Иерусалимский Храм.

Но Таммуз это еще имя языческого бога финикийцев, которых древние евреи называли «кнааним», то есть «ханаанцами». Вместе с Астартой (Ашторет, Иштар) и Ваалом Таммуз возглавлял пантеон семитских богов и божков – весьма оргиастическую культуру до возникновения иудейского монотеизма. Раскопки в Угарите возбудили интерес к этой культуре, что самое удивительное, у выходцев из восточной Европы. Уроженец Варшавы Уриэль Шелах (Гальперин), который в одиннадцатилетнем возрасте приехал в 1919 году в страну Израиля, и родившийся в том же 1919 в Харькове Бениамин Камерштейн, которого родители пятилетним ребенком привезли в Тель-Авив, основали группу израильских интеллектуалов «Младо-евреи» или «Ханаанцы».

Первый взял псевдоним Ионатан Ратош, став крупнейшим ивритским поэтом.

Второй взял псевдоним Бениамин Таммуз, став крупнейшим ивритским прозаиком.

По мнению «ханаанцев», резко выступавших против порожденной диаспорой религиозной покорности и вообще против религий, свежесть и раскованность языческих чувств, несомых идолами древней Финикии-Ханаана, может возродить потерянный в тысячелетиях истинный образ потомков праотца Авраама Аиври – «Авраама-еврея», как написано в Торе. Потому они называли себя «иврим» (евреями) в противовес «иудеям», перелагали на современный иврит мифы Ханаана, романтизируя имена Таммуза, Ваала и Астарты.

В представляемой читателю книге «Таммуз» является именем автора первого романа «Реквием по Нааману» и именем героя второго романа «Сон в ночь Таммуза». Автором первого романа является Бениамин Таммуз. Автором второго – Давид Шахар. Оба романа в свое время стали бестселлерами и были переведены на многие языки мира.

Бениамин Таммуз был известен как скульптор, он учился в Париже. Первая его книга «Золотые пески» вышла в 1951 году. В ней он описывает свое детство в Тель-Авиве. После этого вышли десятки его книг, и посвящены они, главным образом, молодым людям, ищущим путь в жизни.

Таммуза можно назвать «автором печального образа» по его отношении ко всему, что происходит вокруг. Потому и юмор у него особый, порой доходящий до острейшей сатиры, и все же смягчаемый щемящей душу сентиментальностью. Именно это сочетание, да еще и своеобразный язык, вывели Таммуза в первый ряд израильских прозаиков. Он становится известрым после перевода на европейские языки романов «Эльяким»(1965), «На крайнем западе»(1967), книгой «Хамелеон и соловей», которую назвал своей «духовной автобиографией». Роман Таммуза «Минотавр» Грэм Грин назвал лучшим романом 1980 года в мировой литературе.

Один из основных романов Таммуза «Реквием по Нааману», вышедший в свет в 1978 году, представляет собой сагу о семье, которую Фройке-Эфраим привез на землю Израиля еще в конце XIX века. С присущим автору печальным юмором и вместе с тем глубоким ощущением силы жизни, Бениамин Таммуз доводит свое повествование до 1974 года.

Автор второго романа, публикуемого в этой книге, «Сон в ночь Таммуза», Давид Шахар – единственный в новой ивритской литературе писатель, предпринявший грандиозную попытку создать разветвленную художественную систему, разворачивающуюся циклом романов под общим названием «Храм разбитых сосудов» («Хейкал акелим ашвурим»). Второе название цикла – «Луриана», по имени одного из главных героев Габриэля Ионатана Лурия, которое в свою очередь связано с именем великого каббалиста Ицхака Лурия, чье сокращенное имя – АРИ (Ашкенази (Адонейну) Рабби Ицхак (1534–1572).

В чем смысл названия цикла «Храм разбитых сосудов»?

В одном из интервью Давид Шахар дал такое объяснение: «Разбивание сосудов – понятие, введенное АРИ. Это, по сути, одна из идей, к которой пришел человек в поисках ответа на вопрос: если Всевышний сотворяет лишь добро, откуда зло в этом мире? Ответ АРИ таков: Богу (АРИ называет его «Эйн-Соф» – «Бесконечность») для создания физического мира необходимо было место. Но так как бесконечность заполняет все, следовало ее сжать, сократить и найти свободную точку, из которой возникнет материальный мир. Но сам по себе он лишен смысла. Содержание и смысл он может обрести, когда в него вдохнут дух, душу. И тогда Бог ввел в этот мир один-единственный Божественный луч, но мир не выдержал его и взорвался. Другими словами, 400 лет назад АРИ пришел к выводу, что мир является продуктом «большого взрыва», и все мы родились в этом взорванном мире. Каждый из нас – малый осколок, несущий в себе каплю того Божественного луча света. Мы все – плоды взрыва, в результате которого в этом мире нет ничего, что находилось бы на своем месте. Мы – осколки разбитых сосудов. Как же это исправить? Бесконечность обладает слишком большой мощью, чтобы можно было на нее повлиять. Но каждый может исправить самого себя. Основой этого является его единственное и неповторимое бытие, самое интимное и личностное. Это переживание я ощутил в детстве, здесь, в Иерусалиме, как и АРИ. Это открытие могло настичь или застичь его только в Иерусалиме…»

Цикл романов, некая парабола, не может быть завершен. Он может оборваться неожиданно с жизнью автора, но по самой своей концепции остается открытым. И уход автора из жизни кажется досадной случайностью в созданном и уже без него развивающемся мире.

Физическая любовь, несущая в себе духовное слияние любящих душ, согласно Каббале, одно из главенствующих чувств, пронизывающих мироздание, сотворенное Богом. Особенно широко тема любви, земной и вечной, выражена в предлагаемом нами читателю романе «Сон в ночь Таммуза».

В одном из последних своих интервью на вопрос: «Не кажется ли вам, что Габриэль Ионатан Лурия все еще не осуществил обещанное в начале своего пути?» Давид Шахар отвечает: «Габриэль возвращается в романе «Сон в ночь Таммуза» двадцатилетним, то есть речь здесь идет о периоде его жизни еще до начала первого романа «Лето на улице Пророков». В конце романа «Сон в ночь Таммуза» есть некое прозрение героя, а точнее, автора, которое я бы назвал – «Судебный процесс, возбужденный потерянным раем против автора-творца». Подсудимый старается отдать себе отчет об отношении между творцом и творением, между Создателем и его созданием. Это – главное место в романе и, в определенной степени, во всем цикле. Речь о внешней оболочке жизни и нагой душе, скрытой под этой оболочкой («клипа» – понятие из книги «Зоар»), которую человек всю свою жизнь пытается пробить. Любопытно, что это заметила именно французская критика тотчас же после выхода перевода романа».

И все же, прежде всего, Давид Шахар по сути своей, миропониманию и душевному складу – истинно национальный, ивритский, израильский, еврейский писатель.

Эфраим Баух

Хроника семейных речей (1895–1974)

1

У везучих самоубийц всегда под рукой оказываются бумага и карандаш, и они пишут нам, объясняя свой поступок; вопреки тому, с чем мы никогда не смиримся и не согласимся, и все же каким-то образом круг замыкается и можно успокаивать себя, что вроде бы ничего не было запущено или упущено. У невезучих же самоубийц сознание настолько уходит в подкорку, что они вместо писания записок говорят с самими собой, и кажется им, что это доходит до нас, ведь мы их близкие. Делают они это вовсе не со зла, но в результате этого в конце концов явно не будет хватать какого-то звена, соединяющего мертвых с живыми; откуда же – с отсутствием этого звена, пусть совсем слабого, – произрастет культура?

Была у нас в мошаве женщина в девяностые годы девятнадцатого столетия по имени Белла-Яффа. Мужа ее звали Фройке-Эфраим. И были у них сын и дочь – Нааман и Сарра. А также были у них семьдесят дунамов зерновых и двадцать пять дунамов миндальных деревьев и виноградников, дом, конюшни и коровник, во дворе гуляли голуби и куры, а всяческая зелень произрастала на грядках за коровником.

Ночью месяц заливает зеленоватым светом поверхность двора, железный и древесный хлам, разбросанный вокруг, мерцает и колышется, подобно живым существам, и Белла-Яффа облокачивается на поручень ее он тоже выходит и кладет руку на плечо жены, и ведет ее в спальню, и тогда жена говорит:

– Ты погляди, Фройке, какое волшебство вокруг, какая невероятная печаль.

И муж говорит:

– Белла, что с детьми будет, что?»

В конце того года, осенью, за неделю до праздников, когда муж пошел в контору проверить счета, оседлала Белла белого коня и ускакала из мошава. Дети в школе рассказывали потом, что видели ее скачущей в сторону оврагов.

К вечеру она пересекла Саронскую долину и всю ночь скакала на север. К утру добралась до холмов и долов между ними, привязала коня к акации и далее пошла пешком в сторону какого-то строения у подножья холма. Когда небо развиднелось, увидела Белла-Яффа позади каменных груд деревца и скалистый спуск, замыкающий горизонт. Она пыталась вспомнить названия этих деревьев, но так и не смогла. Тогда она достала из рюкзака бутылку и откупорила ее.

И вот слова, которые сказала в сердце своем жена мужу и детям: «Я пытаюсь вспомнить, когда это началось. Быть может, когда мне было пять или шесть, отец усадил меня в телегу и повез на свадьбу в соседнее местечко. Мы выехали рано из города, и я впервые в жизни увидела пространства, поля золотистого цвета, аллеи тонких белоствольных деревьев с черными пятнами. Тонконогие эти деревья бегут нагими привидениями в бесконечность. У меня брызнули слезы и отец взял меня на руки, завернул в свой тулуп, шептал мне на ухо: “Не смотри на эту скверну, Белла. Фальшивое колдовство, гойские бредни. Когда-нибудь мы уедем отсюда на родину наших праотцов… Там ты увидишь настоящие деревья, ливанские кедры… Освобождение наше близко… еще год, два, с Божьей помощью мы ступим на землю Святая Святых, которая была осквернена и сожжена…”

После возвращения с той свадьбы в душе моей поселилось сильнейшее желание, истинная страсть вернуться к тем полям. Бежать вместе с тонкими березками, столь проклятыми моим отцом, дрожащими, почти парящими в эти невероятные дали. И вместе с тем я понимала, что если буду бежать с ними, добегу до гор, покрытых кедрами, и не надо мне будет ждать год или два, что казалось мне вечностью… Фройка, дорогой, ты привез меня в страну, которая снилась моему отцу, а я плачу тебе злом за добро… Почему ты никогда не спрашивал меня, зачем я подливаю яд в чашу спасения? Почему ты любил меня, такую нехорошую? Если бы ты спросил, если бы желал выслушать, я бы тебе рассказала… Ты настолько счастлив своим трудом на полях и виноградниках, радуешься нашим детям, что прощаешь жене, слоняющейся по твоему дому как привидение, по дому, в котором ты и отец и мать – мне и детям… А я, ну вот я, и со мной то, что я увидела с телеги отца – мое первое и последнее открытие. Добавь еще к этому песни тех земель, ну, названия цветов и деревьев, которые я шептала во сне… Где, где те кедры, Фройке? Вот, я вижу рядом с руинами деревья, которые мне незнакомы, никогда не узнаю их имен… Может быть, отцы отцов наших, древние люди пустыни, знали их имена. Я их не знаю. Невозможно знать вещи, которые исчезли тысячи лет назад. Любить можно лишь то, что росло и произрастало у твоих босых ног, на заре твоего детства, Фройке. Я подозреваю, что ты лжешь, говоря, что любишь это запустенье… Но как я могу тебе это сказать, ты выглядишь счастливым, уверенным, поливаешь потом лица своего эти скалистые земли вокруг этого маленького чуждого домика, который построил своими руками, хаты без соломенной крыши, без глиняной печи, без трубы…

Прости меня, Фройке, душа моя изошла тоской по местам, которые отец мой проклял страшными проклятиями. Если бы ты разговаривал со мной, спрашивал меня, я бы сказала тебе, что Святая Святых сожжена и по сей день, а мечта, которую отец мне оставил в наследство, быть может, достанется нашим детям. Моя же душа тоже несется за мечтой, но она где-то там, куда безумными несутся те березы, туда и я стремлюсь, быть может, чтобы наконец быть с тобой и с детьми… Истинно, положа руку на сердце, Фройке, любимый мой, эту мечту я люблю больше тебя… Душа моя отрублена от вас. Помни обо мне, Фройке, поцелуй детей… они – маленькие и меня забудут».

Женщина откупорила бутылку, и на мгновение ноздри ее ощутили запах кислой плесени, который распространяется по двору, когда Фройке-Эфраим насыпает скорлупу миндаля в воду, еду для скота. На какое-то мгновение она словно отказалась от своего решения. Но тут же поднесла бутылку ко рту и выпила всю жидкость до последней капли. Она лежала на спине и краем глаза видела солнце, восходящее из-за склона. После этого начались сильные боли в животе и она издавала крики сквозь сжатые зубы, вперемежку со словами на чужом языке. Старик-араб из ближнего села, стороживший виноградники, услышал ее вопли, прибежал, увидел пьяную женщину-еврейку, и это его поразило. Сначала пытался вернуть ей дыхание, помахивая ладонью, чтобы поднести к ее рту утреннюю прохладу.

Когда же он увидел, что она закрывает глаза и впадает в забытье, мысль о преступлении прокралась в его душу. Белле-Яффе, неувядаемой в своей красоте, было двадцать пять в день смерти, и такой она осталась в памяти мужа до дня его кончины.

Когда старик-араб убедился, что женщина умерла, собрал он камни, и покрыл ее тело, пока не поднялся холмик среди холмов, раскинувшихся вокруг.

Когда Фройке-Эфраим вернулся из конторы и нашел плачущих детей, он приготовил им еду, тут же побежал в коровник и конюшню, увидел, что нет белого коня. Только к вечеру стало известно от учеников школы, что они видели женщину, скачущую верхом в сторону оврагов. Тут же он, взяв коня у соседа, поскакал в том направлении. Двое из соседей на своих конях – с ним. Один – на запад, по берегу моря, другой – на восток, в сторону холмов. Все трое вернулись к утру, вымотанные и потрясенные. В тот же день послали людей в мошавы Иудеи, Шомрона и Галилеи. Дали взятки турецким жандармам, чтобы искали по ходу службы и навострили уши к разным слухам, послали объявление о розыске женщины, которая исчезла бесследно, в газету «Ливан», выходящую в Иерусалиме.

Миновали праздники, первый дождь оросил землю, распаханную к посеву. После Песаха сжал Фройке-Эфраим зерновые своего поля, связал в снопы и поехал к главному раввину просить разрешения взять в жены другую женщину, вдову одного из крестьян, который погиб полгода назад. Главный раввин колебался, сказал, что по букве закона это можно, но по букве милосердия следует подождать.

Услышав это, Фройке-Эфраим рассердился и закричал: «Букву милосердия оставьте мне, уважаемый рав. Сердце мое и так разбито».

И Фройке-Эфраим нашел себе другого раввина, в Яффо, который согласился повести их под хулу сразу же после того, как Белла-Яффа будет объявлена разведенной.

Вдова, женщина крепкая и веселая, по имени Ривка, привела свою долю наследства – пятнадцатилетнего подростка Аминадава, семьдесят дунамов зерновых, двадцать пять дунамов виноградников и миндаля, дом с пианино и коровник. Но без конюшни. Пару коней Ривка продала после смерти мужа, чтобы содержать дом и сына. А так как и белый конь Фройке-Эфраима исчез, как известно, было послано одно письмо в Париж барону Ротшильду, другое письмо в Одесский комитет поддержки еврейских поселенцев в Эрец-Исраэль, и в письмах было ясно объяснено, что невозможно обработать сто сорок дунамов зерновых без коней.

В те дни Нааман, первенец Фройке-Эфраима от первой жены, начал наигрывать на пианино, которое привезла в дом мачеха Ривка.

2

После того, как Фройке-Эфраим привел в свой дом жену Ривку, собрался комитет мошава на экстренное совещание, где метали громы и молнии. Особенно досталось раввину из Яффо, который разрешил женитьбу. Говорили, что он лицемер, ведь полгода назад запретил театральное представление евреев в Яффо, ибо нашел в Гмаре указания, что театры – это языческое действие поклонников звезд и знаков Зодиака. И если так, как же он мог дать разрешение человеку, жена которого исчезла неизвестно куда, жениться на вдове?

Честно говоря, мошавники всегда недолюбливали Беллу-Яффу. Можно даже сказать, что в сердцах ненавидели ее. Но люди ведь больше борются из принципа, чем из любви к ближнему, а ведь принцип – это, по сути, узаконенная ненависть.

Но перед голосованием решено было вызвать на совещание Фройку-Эфраима, чтобы сказал он что-либо в свою защиту.

И вот слова, которые сказал Фройке-Эфраим в неожиданном для него статусе:

– Уважаемые братья крестьяне, первым делом я хочу вам сообщить, что выступаю здесь от имени двух полей зерновых и двух участков виноградников и миндальных деревьев, так что у меня два голоса. Во-вторых, дорогие друзья мои, поймите, что не из любви к женщинам и не из похоти привел я новую жену в дом. Только освобождение земли стояло перед моими глазами. Можно ли смотреть на невспаханные поля, превращающиеся в пустыни, растить детей без женщины в доме, доить коров и заниматься кухней? Братья крестьяне, разве не землю обрабатывать прибыли мы в страну наших праотцов? Разве выращивание хлеба и плодов, труд на земле, не равны труду Творца? И кто я, чтобы оспорить решение раввина из Яффо? Крестьянин я, землепашец, идущий за плугом, а не знаток Торы. Прошу вас, братья, друзья сердечные, внемлите сердцами вашими и не измените нашей общей цели – высшему желанию оживить пустыни Эрец-Исраэль и вернуть всех скитальцев народа нашего домой, в землю, текущую молоком и медом. А Всевышний, восседающий в небе, будет глядеть на нас с высоты и судить, ибо Ему судить, а нам свое дело делать.

Так говорил Фройке-Эфраим в тот день, и крестьяне молча внимали каждому его слову.

В конце концов решили не голосовать, и если по случаю в мошаве окажется большой знаток Торы, обсудить с ним это дело. И Фройке-Эфраим обещал со своей стороны, если объявится Белла-Яффа, он с честью вернет ее в дом, а вторая жена Ривка, если решат раввины, останется на хозяйстве в доме, и никакого ущерба не будет части ее наследства.

Жизнь вернулась в свою колею, и настоящее ничем не отличалось от прошлого. Только Пастырь сердец наших знает, что Фройке-Эфраим не забыл Беллу-Яффу, по ночам видел ее во сне и обращал к ней слова мольбы и любви.

3

Примерно, полтора года спустя после этих событий в швейцарском городе Базеле состоялся первый Сионистский конгресс, и выступил там человек, в котором многие видели царя евреев, доктор Вениамин Зеев Теодор Герцль. И когда у Фройке-Эфраима и Ривки родился сын, дали ему имя Герцль. В день празднования брит-милы Фройке-Эфраим произнес речь. Секретарь комитета записал ее, и она была занесена в книгу записей мошава. И если книга эта не сгорела в дни поджогов, и если страницы ее не разлетелись в дни, когда арабы устроили погром в мошаве, и если не сгнила она под дождем, ибо турки не разрешили навести крышу над новым зданием комитета вместо сожженного, который был построен без разрешения, то речь эта сохранена в ней для будущих поколений.

Таковы были бурные события. Но изнутри текли потоки жизни, полной сытости и довольствия, какой достойны были жители мошава. Перемены вершились по временам года и сменам сельскохозяйственных работ, и если происходило нечто, нарушающее этот ритм, крестьяне с испугом обнаруживали, что не год прошел, а семь или десять. И тогда один говорил другому: «Видишь как, а? А я и не знал».

Так было, когда внезапно появилась сестра Фройке-Эфраима из своего мошава в Шароне верхом на муле, одна. Свалилась с животного, поднялась по деревянным ступеням веранды и упала на шею брату, тяжело дыша. Когда дыхание вернулось ей, присела за стол, похлебала чай из стакана, который принесла ей Ривка, и рассказала свою историю.

В конце прошлого лета муж ее был найден убитым штыком у новой плантации цитрусовых. В начале зимы умерли от лихорадки две ее дочери, и они были последними из выживших в мошаве, не считая маленького ее сына. Остались только старики, но затем начали умирать отцы и матери, старики, холостые, а в конце зимы умер и ее сын.

– Я не дала похоронить его, – сказал сестра Фройке-Эфраима, – до того, как решила свести счеты с Всевышним. Стояла у окна с ребенком на руках и говорила Ему: «Ну, сейчас ты радуешься?..» Он мне не ответил, ибо что Он мог сказать?.. Фройке, разреши мне остаться у тебя. Если не хочешь, выгони.

Слезы текли из глаз Фройке-Эфраима, а Ривка обняла сестру его за плечи и сказала ей:

– С нами будешь, наш дом – твой дом; но соболезнований выразить не могу. То, что сделал тебе Всевышний, выше нас.

Фройке-Эфраим ударил кулаком по столу так, что чай из стакан разлился по скатерти, встал и вышел. Только к вечеру вернулся, взял лицо сестры в свои руки и сказал:

– Он еще раскается в этом, о, как Он еще раскается.

Ручьи жизни снова вернулись в свои русла и русла времен года. Миндаль был выкорчеван, и участки пашни с мягкой землей засадили цитрусовыми, дающими апельсины, лимоны и этроги к Суккоту. И когда пошел товар, и корабли повезли в страны Европы апельсины, купил Фройке-Эфраим еще земли и засадил их цитрусовыми деревьями. В тот год создан был Союз владельцев цитрусовых плантаций в Эрец-Исраэль, и Фройке-Эфраим был избран его президентом.

К дому, построенному еще Фройке-Эфраимом и Беллой-Яффой, прибавились два флигеля с комнатами для Наамана и Сарры, детей Беллы-Яффы, для Аминадава, сына Ривки от первого мужа, для маленького Герцля, сына Фройке-Эфраима и Ривки. Отдельная комната была для сестры Фройке-Эфраима.

Дочери Беллы-Яффы Сарре исполнилось четырнадцать лет, и была она похожа на мать красотой и женственностью, но характером пошла в отца, знала, что ей надо и командовала всеми вокруг.

И любила она Аминадава, сводного брата, и так, без слов, привадила его к себе. Никогда ничего не требовала в голос, но всегда добивалась своего. Пятнадцатилетний Аминадав помогал ей по дому и, будучи крепким подростком, подстать своей матери, с удовольствием выполнял все желания Сарры с того дня, как вместе с матерью вошел в дом Фройке-Эфраима.

У сельчан характер буйный, несдержанный, как у домашних и полевых животных. И когда Сарра потянула Аминадава в один из полдней в пустую конюшню, вкусили они там от плодов Древа познания, и не теряли потом ни одной возможности быть вместе.

Однажды, шатаясь по двору, маленький Герцль наткнулся на конюшню, и открывшаяся ему картина была настолько удивительной и потрясающей, что он замер, открыв рот и не издал ни звука, пока его не заметили Сарра и Аминадав. Сияние разлито было на его лице, и он сказал им:

– Возьмите и меня с собой.

Сарра решительно заявила ему, что если он откроет рот, она просто убьет его, но если будет молчать, они примут его в один из дней в свою компанию. Маленький Герцль обещал и свое обещание сдержал.

Среди удовольствий сельской жизни с их природной непосредственностью Нааман, сын Беллы-Яффы, выглядел чуждым и странным. В тот день, когда мачеха привезла в дом пианино, десять лет назад, и он коснулся клавиш, больше от них не отходил. С утра он учился в школе, а вторую половину дня, когда сестра его и братья работали по дому и на плантациях, он сидел за пианино. Со временем нашли ему учительницу, которая преподавала музыку в Одессе до отъезда в Эрец-Исраэль, и сейчас радовалась тому, что может немного вернуться к той жизни в молодости. Женщина была меланхоличной и потому разучивала с Нааманом мелодии печальные, трогающие душу и увлажняющие ресницы слезами. Увидев слезы и в глазах ученика, она возликовала великой радостью и начала приносить из дому ноты Глинки, Чайковского, немного Шопена, пока в один из дней не поняла, что ученик дошел до такого уровня, что больше она ему дать ничего не может.

Фройке-Эфраим чувствовал и понимал, что Нааман сын своей матери, и нет ему места среди крестьян, и если отец не хочет сделать сыну ничего плохого, он должен исполнить его желание. Решено было, что Нааман поедет в Иерусалим, в музыкальную школу, а домой будет приезжать лишь на Песах и Рош-Ашана.

И так в шестнадцать лет Нааман ушел из отчего дома, жил в Иерусалиме у своего преподавателя. Он и дома-то разговаривал с близкими очень мало, а тут, у преподавателя, вообще перестал говорить. В свободное от занятий время бродил вдоль домов, вне стен старого Иерусалима, с нотной тетрадью в руке, иногда останавливался и записывал нотные знаки. Устав от ходьбы, усаживался на камень у обочины дороги, глядел на звезды в небе, и глаза его наполнялись слезами.

Через несколько лет, в Париже, по ночам он много думал о времени, проведенном в Иерусалиме, и говорил в сердце своем, что годы эти были прекрасными.

За два года до того, как вспыхнула Первая мировая война, апельсины Эрец-Исраэль шли по всей Европе нарасхват. Богатеющие владельцы цитрусовых плантаций собрались и решили послать своего представителя в большой мир завязать торговые связи, заложить сеть агентов, нанять склады и корабли.

Фройке-Эфраим взял на себя эту миссию и сказал собравшимся, что он принимает решение союза и готов потрясти свои кости на кораблях и в поездах во имя того, чтобы укрепилось финансовое положение Эрец-Исраэль, и народ, живущий в Сионе, смог бы покупать дополнительные земли, усилить молодой ишув до полного его освобождения. И до него были посланцы, но те, главным образом, собирали милостыню. Фройке-Эфраим был первым, кто взял на себя всю тяжесть кочевья по миру во имя торговых целей, которые были основой строительства страны по пути к высшим идеалам.

В тот год двадцатидвухлетний Нааман преподавал музыку в Иерусалиме. Завершив учебу в академии, он не вернулся в отчий дом, а снял комнату в районе Нахалат-Шива. Больше всего времени он пропадал в академии, но несколько избранных его учеников приходили к нему домой, юноши эмоциональные, из привилегированных семей, и кроме них Нааман ни с кем не общался. Ни разу не обменялся хотя бы словом с девушками в академии, с боязнью пробегая мимо них. К ученикам же был сильно привязан.

Когда Фройке-Эфраим приехал в Иерусалим проститься с сыном перед отъездом, открыл ему Нааман скрываемое им в душе страстное желание поехать в Париж и там продолжить учебу. Двадцати двух лет был Нааман, поразительно похожий на мать лицом, движениями и негромким пришептывающим разговором. Отец долго глядел на него, и ужасные мысли прокрались в его сердце, внезапный страх охватил его.

И Фройке-Эфраим сказал:

– Ну что ж, едем вдвоем в Европу, ты в Париж, а я в Лондон. На одном корабле доплывем до Марселя. Ну, что ты на это скажешь?

Нааман опустил глаза и сказал:

– Спасибо, отец.

Сразу же после Песаха приехали они в порт Яффо и отплыли на французском корабле в Марсель, за два года до начала войны.