Kitobni o'qish: «Девушка из Германии»
Моим детям: Эмме, Анне и Лукасу
Ане Марии (Карман) Гордон, Джудит (Киппель) Стил и Герберту Карлинеру, которые были ровесниками моих детей, когда поднялись на борт «Сент-Луис» в порту Гамбурга в 1939 году
Вы мои свидетели.
ИСАИЯ 43:10
Воспоминания – это то, что я предпочла бы забыть.
ДЖОАН ДИДИОН
Armando Lucas Correa
THE GERMAN GIRL
Copyright (c) 2016 by Armando Lucas Correa
Atria Books, a Division of Simon & Schuster, Inc., is the original publisher
© Норова-Лукина В., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Часть первая
Ханна и Анна
Берлин – Нью-Йорк
Ханна
Берлин, 1939
Мне почти исполнилось двенадцать, когда я решила убить родителей. Решила со всей серьезностью. Я лягу в постель и дождусь, когда они уснут. Это всегда было легко определить: папа, как обычно, закроет большие, тяжелые окна с двойными рамами и задернет плотные зеленые, с бронзовым отливом, шторы. В очередной раз он повторит то, что говорил каждый вечер после ужина, уже более разнообразного, а не просто дымящейся миски безвкусного супа.
– Ничего не поделаешь, все кончено. Нам нужно ехать.
Потом мама начнет кричать и попрекать его срывающимся голосом. Она снова будет мерить шагами квартиру – свою крепость посреди погибающего города, пристанище последних четырех с небольшим месяцев, – пока окончательно не выбьется из сил. Потом она обнимет отца, и ее слабые всхлипы вскоре затихнут.
Я выжду пару часов. Они не окажут никакого сопротивления. Я знала, что отец уже сдался и хотел уйти. С мамой все было сложнее, впрочем, она приняла такую большую дозу снотворного, что быстро уснет, убаюканная ароматами жасмина и герани. Несмотря на то, что мама постепенно повышала дозу, она все равно просыпалась по ночам в слезах. Я бегала посмотреть, что случилось, но мне удавалось разглядеть сквозь приоткрытую дверь только то, как папа обнимал безутешную маму, похожую на маленькую девочку, которой приснился ужасный кошмар. Вот только для нее кошмаром было бодрствование.
Никто больше не слышал, как я плакала; никому не было до этого дела. Папа сказал, что я сильная и вынесу все что угодно. Но не мама. Боль захватила ее целиком. В доме, куда больше не пускали солнечный свет, ребенком была она. На протяжении всех четырех месяцев мама плакала по ночам. С тех самых пор, как улицы города покрылись битым стеклом и наполнились смрадным запахом пороха, металла и дыма. Именно тогда они и начали планировать наш отъезд. Родители решили покинуть дом, где я родилась, и запретили мне ходить в школу, в которой меня больше никто не любил. Потом папа подарил мне второй фотоаппарат.
– Чтобы ты оставила след для выхода из лабиринта, как Ариадна, – шепнул он мне.
В голову мне пришла шальная мысль, что было бы замечательно от них избавиться. Я подумывала о том, чтобы подсыпать аспирин отцу в еду или стащить мамино снотворное – она бы не выдержала без него и недели. Единственным препятствием стали охватившие меня сомнения. Сколько нужно аспирина, чтобы у отца открылась смертельная язва или внутреннее кровотечение? Сколько мама сможет продержаться без сна? О кровавом деле даже речи не могло быть, потому что я не выносила вида крови. Так что лучше всего им было бы умереть от удушья. Так вот взять и задушить их огромной перьевой подушкой. Мама прямо говорила, что ей всегда хотелось умереть во сне.
– Я не выношу прощаний, – говорила она, глядя на меня в упор, или, если я не слушала ее, обхватывала меня рукой и слегка прижимала к себе – сил у нее оставалось немного.
Однажды ночью, очередной ночью слез, я проснулась с мыслью, что уже совершила преступление. Мне казалось, я видела безжизненные тела родителей, но не могла выдавить из себя ни слезинки. Я чувствовала себя свободной. Теперь никто не заставит меня переехать в дрянной район, бросить книги, фотографии, фотоаппараты, жить в страхе, что тебя отравят собственные отец и мать.
Я задрожала. И позвала:
– Папа! – Но на мой зов никто не пришел.
– Мама! – Это была точка невозврата. В кого я превратилась? Как я могла до такого опуститься? Что бы я стала делать с их телами? За сколько они бы разложились?
Все бы подумали, что это самоубийство. Никто бы не стал дознаваться. Страдания родителей длились уже четыре месяца. Все воспринимали бы меня как сироту, а я себя – как убийцу. В словаре было название моего преступления. Я нашла его. Какое отвратительное слово. Я содрогаюсь от одного его звука. Отцеубийца. Я попыталась произнести его еще раз и не смогла. Я была убийцей.
Было совсем просто найти название своему преступлению, признать вину и понять характер своих душевных терзаний. А как же мои родители, которые планировали избавиться от меня? Как называют тех, кто убил своих детей? Не такое ли это ужасное преступление, что ему не нашлось даже определения в словаре? Это означало, что им оно могло вполне сойти с рук. В то время как мне приходилось нести бремя смерти и этого отвратительного слова. Человек может убить родителей, братьев или сестер. Но не своих детей.
Я бродила по комнатам, которые казались мне невероятно тесными и темными, в доме, который вскоре не будет нам принадлежать. Осмотрев высокие потолки, я прошла в холл, увешанный портретами теперь уже немногочисленных членов семьи. Свет от лампы с кипенно-белым абажуром в папиной библиотеке проникал в коридор, где я стояла безо всякого движения и наблюдала, как мои бледные руки окрашивались золотом.
Открыв глаза, я обнаружила, что по-прежнему нахожусь в спальне, в окружении изрядно потрепанных книг и кукол, с которыми я никогда не играла и, очевидно, так и не поиграю. Я прикрыла глаза и ясно почувствовала, что уже совсем скоро мы уплывем на огромном океанском лайнере куда глаза глядят, оставив позади порт и страну, которая никогда не была нам родной.
В итоге я не убила родителей. Мне просто было незачем. А вина лежала на отце с матерью. Ведь именно из-за них я бросилась в эту пропасть.
* * *
Запах в квартире стал невыносимым. Я не понимала, как мама может жить в этих стенах, обтянутых темно-зеленым шелком, поглощавшим весь дневной свет, которого и без того было мало в это время года. Здесь пахло заточением.
Нам оставалось здесь жить мало времени. Я это знала, чувствовала. Мы не станем проводить лето здесь, в Берлине. Маме приходилось раскладывать по шкафам нафталиновые шарики, чтобы сохранить свой мирок, и квартиру наполнил надоедливый запах. Мне было совершенно непонятно, что она старается сберечь, ведь мы в любом случае должны были лишиться всего.
– От тебя пахнет, как от старух с Гроссе Гамбургерштрассе, – поддразнивал меня Лео. Лео был моим единственным другом, человеком, который мог смотреть мне в лицо, не испытывая желания в меня плюнуть.
Весна в Берлине выдалась холодной и дождливой, но папа часто выходил из дома без пальто. Всякий раз, когда ему нужно было отлучиться, он не ждал лифта, а шел вниз по скрипучим ступенькам. Впрочем, мне и не разрешали спускаться по лестнице. А отец спускался пешком не потому, что торопился, а чтобы не встретить никого из соседей. Пять семей, живущих на нижних этажах, дождаться не могли, пока мы съедем. Те, кто раньше с нами дружил, теперь общались отчужденно. Те, кто в незапамятные времена благодарил отца или заискивал перед мамой и ее друзьями, а еще восхвалял ее прекрасный вкус и спрашивал ее, как составить комплект из яркой сумочки и модных туфель, теперь воротили от нас нос и могли отступиться от нас в любой момент.
Мама который день сидела дома. Каждое утро, поднявшись с постели, она надевала рубиновые серьги и зачесывала назад прекрасные густые волосы – предмет зависти всех ее друзей, всегда восхищавшихся ею, когда она входила в кафетерий отеля «Адлон». Папа называл ее небожительницей, потому что она была совершенно очарована кинематографом, служившим ей единственной связью с окружающим миром. Она никогда не пропускала премьеры фильмов, в которых играли настоящие богини кино: взять, к примеру, фильм «Божественная женщина» с Гретой Гарбо, который показывали в кинотеатре «Паласт».
– В ней больше немецкого, чем в ком бы то ни было, – утверждала мама, когда речь заходила о божественной Гарбо, которая на самом деле родилась в Швеции. Но в те времена люди смотрели немое кино и никому не было дела до того, откуда родом звезда экрана.
Талант Гарбо открыли немцы. Мы всегда знали, что ей будут поклоняться. Именно мы прежде всех оценили ее по достоинству, именно поэтому ее заметили в Голливуде. И в своем первом интервью она сказала на идеальном немецком: «Виски, но не слишком разбавленный!»1
Время от времени, когда родители возвращались из кино, у мамы в глазах все еще стояли слезы.
– Обожаю печальные финалы – но только в фильмах, – говорила она и поясняла: – Комедии всегда были не для меня.
И она замирала в папиных объятиях, поднимала руку ко лбу, а другой поддерживала шелковый шлейф ниспадающего платья и, откинув голову, начинала говорить по-французски.
– Арман, Арман… – томно повторяла она с сильным акцентом, как до того «божественная женщина».
А папа называл ее «моя Дама с камелиями».
– Надейся, мой друг, и будь уверен в одном: что бы ни случилось, твоя Маргарита останется с тобой2, – декламировала она, разражаясь истерическим смехом.
– Правда же, Дюма ужасно звучит на немецком?
Но теперь мама больше никуда не ходила.
Фраза «Слишком много выбитых окон» стала ее привычным объяснением с ноября прошлого года, когда произошел тот ужасный погром и папа потерял работу. Отца арестовали в его университетском кабинете и отвезли в участок на Грольманштрассе, где держали в изоляции за какое-то правонарушение, суть которого мы так и не поняли. Вместе с ним в камере находился и отец Лео, герр Мартин. После освобождения они стали встречаться каждый день, что еще больше беспокоило маму: как будто они планировали отъезд, к которому она пока не была готова. Именно страх мешал ей покинуть свою крепость. И она жила в постоянной тревоге. Прежде она посещала изысканный салон отеля «Кайзерхоф», находившегося по соседству, но вскоре там не осталось людей, кто бы не относился к нам с ненавистью: те, которые считали себя добродетельными, кого Лео называл ограми.
В прошлом мама очень гордилась Берлином. Если она отправлялась сорить деньгами в Париж, она всегда останавливалась в отеле «Ритц»; а если сопровождала отца в Вену на лекцию или концерт, то в «Империале»:
– Но ведь у нас есть «Адлон», наш гранд-отель на Унтер-ден-Линден. Там останавливалась «божественная женщина», кино его обессмертило.
Но в те дни мама выглядывала в окно, стараясь найти причину происходящему. Что стало со счастливо прожитыми годами? К чему ее приговорили и почему? Она понимала, что расплачивается за чужие ошибки: ее родителей, бабушек и дедушек – каждого предка на протяжении многих столетий.
– Я немка, Ханна. Я Штраус. Альма Штраус. Что же еще нужно, Ханна? – говорила мне мама на немецком, потом на испанском, затем на английском и в заключение на французском. Как будто рядом были другие слушатели, будто бы она старалась донести ясно свою мысль на каждом из четырех языков, на которых бегло говорила.
В тот день я согласилась встретиться с Лео и пойти фотографировать. Мы встречались ежедневно после полудня в кафе фрау Фалькенхорст у площади Хаккешер-Маркт. Когда владелица кафе нас замечала, она улыбалась и называла нас хулиганами. Нам это вполне нравилось. Если кто-то задерживался, пришедший первым обязательно заказывал горячий шоколад. Иногда мы встречались в кафе у выхода с вокзала Александерплац, где полки ломились от конфет в серебряной обертке. Если Лео нужно было срочно со мной увидеться, он ждал меня у газетного киоска возле дома, благодаря чему мы могли не бояться встретиться с кем-то из соседей, которые хоть и были нашими квартирантами, но всегда нас сторонились.
Чтобы не ослушаться взрослых, я обошла ужасно пыльную, покрытую ковром лестницу и зашла в лифт. Он остановился на третьем этаже.
– Добрый день, фрау Хофмайстер, – сказала я, улыбаясь ее дочери Гретель, с которой раньше часто играла.
Гретель выглядела печальной, потому что совсем недавно потеряла своего красивого белого щенка. Я ей сочувствовала. Мы были ровесницами, только я повыше ростом. Гретель смотрела в пол, а фрау Хофмайстер имела наглость сказать ей:
– Давай пойдем по лестнице. Когда они наконец уедут? Они нас ставят в трудное положение…
Как будто я не могла ее слышать, как будто в лифте была только моя тень. Как будто меня не существовало. Именно этого ей и хотелось: чтобы меня не существовало.
В нашем доме жили семьи по фамилиям Дитмар, Брауэр и Шульц. Мы сдавали им квартиры. Здание принадлежало маминой семье еще до ее рождения. Так что уехать следовало им. Они были нездешними. В отличие от нас. Мы были больше немцами, чем они.
Дверь лифта закрылась, он поехал вниз, и я увидела ноги спускавшейся Гретель.
– Мерзкие люди, – донеслось снаружи.
Я не ослышалась? Что мы такого сделали, из-за чего я должна терпеть все это? Какое преступление мы совершили? Я не была мерзкой. Я не хотела, чтобы люди так обо мне думали. Я вышла из лифта и спряталась под лестницей, чтобы снова с ними не столкнуться. Я видела, как они выходят из дома. Гретель так и не подняла голову. Она обернулась, ища меня взглядом. Возможно, хотела извиниться, но мать подтолкнула ее.
– Что ты там высматриваешь? – повысила она голос.
Поднимая шум, я побежала вверх по лестнице вся в слезах. Да, я плакала от гнева и бессилия, потому что не смогла сказать фрау Хофмайстер, что в ней гораздо больше мерзости, чем во мне. Если мы причиняли ей неудобство, она могла выехать из дома: ведь это был наш дом. Мне хотелось биться о стену, разбить драгоценный фотоаппарат, подаренный отцом. Когда я вошла в квартиру, мама не могла понять, почему я была вне себя от ярости.
– Ханна! Ханна! – позвала она, но я не обратила на нее никакого внимания. Я пошла в холодную ванную, захлопнула дверь и включила душ. Я все еще плакала, точнее, мне хотелось остановиться, но я не могла. Не раздеваясь и не разуваясь, я забралась в сверкающую белизной ванну. Единственным звуком был шум обрушившейся на меня обжигающе горячей воды. Она заливала мне глаза, пока в них не защипало, попадала в уши, нос и рот.
Я начала снимать одежду и обувь, которые отяжелели от воды и вменяемой мне мерзости. Вымывшись с мылом, я до красноты растерлась маминой солью для ванны, а после обернулась белым полотенцем, чтобы избавиться даже от малейших частичек грязи. Кожа алела, будто вот-вот сойдет. Я включила воду погорячее и прибавляла температуру, пока не почувствовала, что больше не могу терпеть. Выйдя из душа, я рухнула на черно-белый кафельный пол.
К счастью, плакать мне больше не хотелось. Я вытерлась, жестко проводя полотенцем по ненавистной коже, которая, даст бог, скоро начнет сходить от всего этого жара. Встав перед затуманившимся зеркалом, я осмотрела каждый миллиметр тела: лицо, руки, ноги, уши, силясь понять, остался ли хоть один невымытый участок. Интересно знать, кто теперь мерзкий.
Сжавшись и дрожа, я забилась в угол, чувствуя себя куском мяса с костями. Только там я и могла укрыться. Поскольку в конечном итоге я знала, что можно сколько угодно мыться, обваривать кожу, стричься, зажмуривать глаза, пропускать все мимо ушей, нарядно одеваться, по-другому говорить, называться другим именем, – все равно меня будут считать грязной. Возможно, неплохо было бы постучать в дверь достопочтенной фрау Хофмайстер и попросить ее удостовериться в том, что на моей коже нет ни единого пятнышка и ей незачем прятать от меня Гретель, что я не окажу никакого плохого влияния на ее ребенка, такого же светленького, прекрасного и безупречно чистого, как и я.
Придя в свою комнату, я оделась во все белое и розовое – одежду самых светлых тонов, которая только нашлась у меня в шкафу. Затем я отправилась к маме, обняла ее, чувствуя, что она понимает меня, даже несмотря на то, что она решила запереться дома и ни с кем не встречаться. В своей комнате, укрепленной мощными колоннами нашей квартиры, она выстроила настоящую крепость, размещавшуюся в здании, построенном из огромных каменных блоков и двойных оконных рам. Но мне нужно было спешить. Лео наверняка уже пришел на вокзал и теперь перебегает с места на место, стараясь не попасть под ноги людям, спешащим на поезд.
По крайней мере, я знала, что он-то считает меня чистой.
Анна
Нью-Йорк, 2014
В тот день, когда отец пропал, мама еще была беременна мной. Срок, правда, был всего три месяца. У нее была возможность избавиться от ребенка, но она не стала этого делать. Она никогда не теряла надежды, что отец вернется, даже когда получила свидетельство о смерти.
– Предоставьте мне какие-нибудь доказательства, хотя бы анализ ДНК, а там и поговорим, – отвечала она официальным лицам.
Вероятно, дело было в том, что отец оставался для нее в некотором смысле малознакомым человеком – таинственным, отстраненным и немногословным, – который, как ей казалось, может объявиться в любой момент.
Отец уехал, так и не узнав о моем предстоящем рождении.
– Если бы он знал, что у него вскоре родится дочь, он и сейчас был бы с нами, – с уверенностью говорила мама, на моей памяти, каждый сентябрь.
В тот день, когда отец ушел и не вернулся, мама собиралась накрывать ему и себе ужин в нашей просторной столовой, из окон которой виднелись деревья Морнингсайд-парка, освещенные бронзовыми фонарями. Мама готовилась рассказать ему новости. Она все же накрыла на стол в тот вечер, поскольку не допускала возможности, что его больше нет. Но бутылка красного вина так и осталась неоткупоренной. А тарелки стояли на покрытом скатертью столе несколько дней подряд. Еду в конце концов выбросили в мусорное ведро. Той ночью мама легла спать, так и не поев; она не плакала, но так и не сомкнула глаз.
Она рассказала мне все, потупив взгляд. Будь на то ее воля, тарелки и бутылка так бы и стояли на столе до сих пор – и, кто знает, возможно, соседствуя с гниющей, высохшей едой.
– Он вернется, – уверенно говорила мама.
Они говорили о том, чтобы обзавестись детьми. Рассматривали родительство как будущую возможность, долгосрочный план, мечту, от которой они так и не отказались. Они даже решили, что если у них однажды в самом деле родятся дети, то они назовут мальчика Максом, а девочку Анной. Только об этом отец всегда и просил ее.
– Это долг перед моей семьей, – объяснял он маме.
Они прожили вместе пять лет, но мама так и не смогла уговорить отца рассказать ей о годах на Кубе и о его семье.
– Все они умерли, – коротко отвечал отец.
Спустя столько лет это все еще беспокоило маму.
– Твой отец – загадка. Но эту загадку я любила больше всего на свете.
Стараясь разгадать отца, мама таким образом хотела снять с себя бремя. Поиски ответа стали ее наказанием.
Я сохранила его маленькую серебристую фотокамеру. Вначале я часами просматривала снимки, которые он сохранил в карте памяти. Среди них не было ни одной фотографии мамы. Но к чему она ему, если мама постоянно была рядом? Все снимки были сделаны с одного и того же места – узкого балкона в гостиной. Фотографии рассвета перемежались снимками, сделанными в дождливые дни, ясные, пасмурные и туманные, дни, когда небо было оранжевым или голубовато-сиреневым. На других фотографиях все было белоснежным и снег покрывал все кругом.
И всегда солнце. Вот рассвет: полоска солнечного света, испещренная заплатками домов спящего Гарлема, вот трубы, попыхивающие белым дымом, вот Ист-Ривер с островами по обеим сторонам. Снова и снова солнце – золотое, огромное, временами кажущееся теплым, а иногда – холодным, снятое из-за нашей двери с двойным стеклом.
Мама называла жизнь картинкой-пазлом. Вот она просыпается, пытается найти нужный фрагмент, пробуя все возможные комбинации, чтобы собрать видимые ей отдаленные ландшафты. В то время как я живу, чтобы разобрать их и узнать о своих корнях. И я создаю собственные пазлы из фотографий, которые я распечатала дома с кадров, найденных на отцовской камере. С того самого дня, когда я узнала, что на самом деле случилось с отцом и мама поняла, что я могу сама о себе позаботиться, она заперлась у себя в спальне, и я стала присматривать за ней. Она превратила спальню в убежище, никогда не открывая окна, позволявшего видеть весь двор. В мечтах я видела, как она, приняв таблетки, быстро засыпает, утопая в серых простынях и подушках. Мама говорила, что таблетки помогают унять боль и позволяют забыться. Иногда я молилась – так тихо, что сама не могла расслышать и запомнить слов, – чтобы она так и не проснулась и боль оставила ее навсегда. Я не могла видеть, как мама страдает.
Каждый день, перед тем как уйти в школу, я приношу маме чашку черного кофе без сахара. По вечерам она сидит со мной за ужином, как призрак, а я рассказываю ей об уроках. Она слушает, поднося ложку ко рту, и улыбается мне, чтобы показать, как она благодарна за то, что я все еще с ней, за то, что готовлю ей суп, который она поглощает из чувства долга. Я знаю, что мамы может не стать в любой момент. Куда мне тогда идти? Когда днем я выхожу из школьного автобуса на остановке возле нашего дома, первым делом я беру почту. Затем готовлю нам ужин, делаю уроки и проверяю, пришли ли какие-нибудь счета, которые отдаю маме.
Сегодня мы получили большой конверт с желтыми, белыми и красными полосами, на котором большими красными буквами красовалась надпись: НЕ СГИБАТЬ. Адресант из Канады отправил письмо на мамино имя. Положив письмо на обеденный стол, я легла на кровать и начала читать книгу, заданную в школе. Несколько часов спустя я вспомнила, что не вскрыла конверт, и постучалась к маме. «В такое позднее время?» – должно быть, подумала она и притворилась спящей. Тишина. Я снова постучала. Ночь для мамы священна: она пытается уснуть, вновь и вновь проживая ушедшее и размышляя о том, какой могла бы быть ее жизнь, если бы ей удалось убежать от судьбы или обмануть ее.
– Сегодня принесли пакет. Наверное, нам нужно вместе его открыть, – сказала я, но ответа не последовало.
Некоторое время я стояла под дверью, а потом тихонько открыла ее, так, чтобы не побеспокоить маму. Свет выключен. Мама дремала; ее тело, покоившееся в центре кровати, казалось почти невесомым. Присмотревшись, я увидела, что она дышала и все еще жила.
– Это не может подождать до завтра? – пробормотала мама, но я не сдвинулась с места. Она закрыла глаза, но потом снова открыла и повернулась ко мне, стоявшей в дверном проеме.
Из коридора проникал свет, который вначале ослепил ее, ведь она привыкла к темноте.
– Кто его прислал? – спросила мама, но я не знала имени отправителя.
Я настаивала, чтобы она пошла со мной, говоря, что ей будет полезно подняться.
В конце концов мне удалось ее уговорить. Слегка покачиваясь, мама встала, пригладила прямые черные волосы, которые она не стригла вот уже несколько месяцев. Она оперлась на мою руку, и мы двинулись в столовую, чтобы посмотреть, что же нам прислали. Может быть, это подарок мне на день рождения. Кто-то вспомнил, что мне скоро исполнится двенадцать, что я подросла, что я существую.
Мама медленно села. Выражение на ее лице, казалось, говорило: «Зачем ты заставила меня встать с кровати и нарушить свой распорядок?»
Когда же мама увидела имя отправителя, она схватила конверт и прижала его к груди. Ее глаза широко открылись, и она торжественно произнесла:
– Это от семьи твоего отца.
Как? Но ведь у папы не было семьи! Он один пришел в этот мир и так же оставил его, не имея рядом никого.
Я помнила, что его родители погибли в авиакатастрофе, когда ему было девять. Трагедия ему была предназначена судьбой, как однажды сказала мама.
После смерти родителей его растила Ханна, старая тетушка, которая, как мы думали, уже умерла. Мы не имели ни малейшего понятия, продолжали ли они созваниваться, переписываться или поддерживать связь по электронной почте. Ханна была для него семьей. А меня назвали Анной в ее честь.
Пакет был доставлен из Канады, но на самом деле его отправили из Гаваны, столицы острова в Карибском море, где родился отец. Когда мы его вскрыли, внутри мы увидели другой конверт. Надпись, сделанная крупными буквами дрожащей рукой, гласила: «Анне от Ханны. Нет, это не подарок, подумалось мне. Должно быть, там документы или бог знает что еще. Вероятно, содержимое никак не связано с моим днем рождения. Или, быть может, конверт от человека, который последним видел отца живым и наконец решил выслать нам его вещи. Двенадцать лет спустя. Я очень нервничала. Мне не сиделось на месте, я вскакивала и снова садилась. Ходила из угла в угол. Потом начала вертеть локон, наматывая его на палец, пока прядь не спуталась. Но внутри обнаружились только старые фото – листы с несколькими кадрами на каждом, множество негативов и журнал – на немецком? – датированный мартом 1939 года. На обложке была улыбающаяся молодая блондинка, сфотографированная в профиль.
– Немецкая девушка, – произнесла мама, переводя название журнала. – Она вылитая ты, – с таинственным видом добавила она.
Эти снимки навели меня на мысль, что передо мной новый несобранный пазл. Я с удовольствием буду рассматривать фотографии, добравшиеся до нас с острова, где родился отец. Меня очень взволновала находка, хоть я и надеялась найти там все еще работавшие отцовские наручные часы, доставшиеся ему по наследству от прадедушки Макса, или его обручальное кольцо из белого золота, или очки без оправы.
Все эти детали об отце я помнила по фотографии, которую всегда носила с собой и клала ночью под подушку, в прошлом бывшую отцовской.
Пакет никак не был связан ни с отцом, ни с его смертью.
Мы не знали никого из этих людей. Трудно было рассмотреть маленькие смазанные фотографии, напечатанные на листах, по виду переживших кораблекрушение. Среди них мог быть и отец. Нет, это невозможно.
– Этим снимкам семьдесят лет, а то и больше, – объяснила мама. – Твой дедушка, возможно, еще даже не родился.
– Мы должны завтра отдать их в печать, – сказала я, сдерживая возбуждение, чтобы не расстраивать ее. Мама продолжала вглядываться в загадочные фотографии, лица людей из прошлого, которые она пыталась рассмотреть.
– Анна, они сделаны еще до войны, – сказала она с изумившей меня серьезностью. Теперь я была совсем сбита с толку. О какой войне она говорит?
Разбирая негативы, мы наткнулись на выцветшую почтовую открытку. Мама взяла ее в руки с такой осторожностью, будто она могла разлететься на куски.
На одной стороне корабль, на другой – надпись.
Мое сердце сильно забилось. Это наверняка ключ к разгадке. Но открытка была датирована 23 мая 1939-го, так что я зря думала, что это как-то связано с исчезновением отца. Мама держала открытку бережно, как настоящий археолог. Ей не хватало только пары шелковых перчаток, чтобы не повредить ее. Впервые за много лет она выглядела живой.
– Пора выяснить, кто такой отец, – сказала я в настоящем времени прямо как мама, когда о нем говорила. Затем мой взгляд привлекла немецкая девушка.
Я была уверена, что отец не вернется. Что я потеряла его навсегда одним солнечным сентябрьским днем. Но мне хотелось больше узнать о нем. У меня не было никого, кроме матери, живущей взаперти в темной комнате в компании мрачных мыслей, которыми ей не с кем поделиться. Я знаю, что иногда на вопросы нет ответов, и приходится это признать, но я не могу понять, почему, когда они поженились, она не стала выяснять больше о его жизни, не попыталась узнать его получше. Сейчас, конечно, уже поздно. Но в этом вся мама.
Теперь у нас был план. По крайней мере, у меня. Мне казалось, что мы вот-вот обнаружим важную подсказку. Мама ушла обратно в свою комнату, но теперь я была полна решимости бороться с ее пассивностью. Я забрала себе эту вещь, присланную далеким родственником, с которым мне теперь ужасно хотелось познакомиться. Я поставила маленькую открытку рядом с ночником у себя в комнате и выключила свет. Затем я легла в кровать, укрылась одеялом и внимательно смотрела на картинку, пока не уснула.
На открытке был изображен океанский лайнер «Сент-Луис» пароходства «Гамбург – Америка». На обороте – надпись на немецком: «Желаю всего доброго в твой День Рождения, Ханна. И подпись: «Капитан3.