Kitobni o'qish: «Черным по белому (сборник)»
Волга
I
В буфетной комнате волжского парохода за стойкой стоял здоровеннейший мужчина и бил ладонью руки по лицу качавшегося перед ним молодого парня.
У парня было преравнодушное лицо, которое, казалось, говорило: «Да скоро ты, наконец, кончишь, Господи!»
Здоровеннейший мужчина приговаривал:
– Вот тебе разбитый бокал, вот соусник, вот провансаль!
И бокал, и соусник, и провансаль – как две капли воды походили друг на друга: это были обыкновенные пощечины, и различные названия их служили просто какими-то символами.
После провансаля буфетчик наделил парня «невытертыми рюмками», «закапанной скатертью» и какой-то «коробкой бычков».
Когда парню приедалось однообразие ощущения, парень поворачивал лицо в другую сторону, и вторая, отдохнувшая, щека бодро выносила и «фальшивый целковый от монаха», и «теплое пиво», и «непослушание маменьке».
Толстый купец, пивший в углу теплое пиво, восторженно глядел на эту сцену, делая машинально те же движения, что и буфетчик, и качая лысой головой в такт каждому удару.
– Что это такое? – спросил я радостного купца.
– Это, государь мой, наше русское волжское воспитание. Чтобы, значит, помнил себя. Сынок это евонный.
– Да ведь он его как скотину бьет?!
– Зачем как скотину?.. Скотину без пояснения лупят, а он ему все так и выкладывает: «Это, говорит, за соусник, это за теплое пиво». Парень, стало быть, и знает – за что.
– И вы думаете, это помогает? – брезгливо спросил я.
– Батюшка! А то как же? Да парень после этого ноги его будет мыть да воду пить!
Я пожал плечами.
– Если первая часть этой операции и имеет гигиеническое значение, то вторая…
– Чего-с?
– Я хочу сказать, что такое обращение делает человека глупым, забитым и тупым.
– Ничего-с. Нас так тоже учивали, а посмотрите – и на слово ответим, и дело исделаем.
Старая женщина подошла к стойке, поглядела на буфетчика и заботливо сказала:
– Ну и будет. Ишь ты, упарился…
– Мать ихняя, – кивнул на нее купец. – Строгая семья, правильная.
Младший член этой семьи наконец избавился от «соусников» и «монашеских монет». Отец ударил его в последний раз, оттолкнул и, придвинув к себе стаканы, стал их перетирать. Сын взял тарелку и, в свою очередь, принялся тереть мраморную доску буфета.
– Правильно, – сказал мне купец. – Удовольствие исделай, а работы не забывай.
II
Пароход подходил к большому городу. На палубе стоял здоровенный буфетчик, одетый по-дорожному, жена его и сын.
– Ну вот, Капитоша, вот тебе такое мое слово: штобы от матери никакой жалобы, штобы пассажир был без ропоту и штобы – без бою стекла. Парень ты уже большой, многократно ученый – знаешь, как и что. Ключи тебе даны, доверие отцовское оказано – засим прощайте. Должен ты понимать свою самостоятельность.
– Поблагодари папеньку, – крикнула мать. – Эх, народ теперь. Да я бы за это отцу… ноги бы мыть да воду пить!
Эта странная формула исчерпывала, очевидно, все взаимоотношения младших к старшим. Выпитая вода являлась тем цементом, который неразрывно связывал членов семьи.
Парень Капитоша опустил мутные серые глаза, конфузливо вздохнул и повалился отцу в ноги.
– Благодарствуйте, тятя.
– Ничего, что там. Лишь бы все как следовает.
Вокруг них столпились пассажиры, с интересом следившие за этой сценой. Буфетчик расцеловался с женой и поклонился пассажирам.
– Уезжаю я по делишкам, милостивые господа. Если что – не взыщите с парнишки, – молод он, робок. Не забудьте, поучите его.
Лысый купец отозвался за всех:
– Поучим.
Зевнул и отправился спать… Ставились сходни…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда пароход отчаливал от пристани того города, где буфетчик собирался устраивать дела, мать и сын стояли у перил и махали платками отцу, пришедшему последний раз проститься с ними.
Ветер трепал белыми платками, и полоса воды между пароходом и пристанью все ширилась и ширилась. Когда пароход отошел шагов на сто, Капитоша перестал салютовать, всмотрелся в платок и показал отцу кулак. Отец что-то закричал с берега, но не было слышно.
Капитоша облокотился спиной о перила, сложил на груди руки и строго сказал, глядя на мать серыми, мутными глазами:
– Ну, мамаша… Идите спать!
– Чего ж я пойду, дурашка. Солнышко-то еще не спряталось.
– Идите спать! – бешено взвизгнул сын. – Говорят вам – идите! Кто тут хозяин? Вы или я?
– Ох, ты ж, Господи, – пролепетала струсившая мать. – Поди ты, какой крикливый. Ну-ну… Иду-иду. Ты ж тут смотри, чтобы все…
– Пошла, пошла!
Оставшись один, Капитоша плюнул на ладони и попытался пригладить взъерошенные волосы. Потом сделал попытку выгнуть впалую грудь колесом. Ни то, ни другое не удалось ему. Он вздохнул и поплелся в буфет. Я с улыбкой последовал за ним – его поведение заинтересовало меня.
Зайдя за стойку, Капитоша вынул бутылку французского шампанского, откупорил ее, открыл широко громадный желтый рот, в котором жадно извивался тонкий, сухой язык, и в две минуты перелил в себя всю бутылку.
– Однако! – сказал я, удивившись.
– Видал? – захихикал он.
– Видал.
– Здорово?
– Да уж… Ваш отец будет вами доволен.
Грудь его вогнулась еще больше и волосы сделались мягкими.
– Товарищ! – сказал он. – Господин! Долбанем еще одну, а?
– Спасибо, я днем не пью. И вам не советую. Зайдут сейчас сюда пассажиры, а вы выпивши.
Действительно, какой-то маленький чиновник зашел и, потирая руки, сказал:
– Пива.
– Нельзя! – взревел Капитоша.
– Почему?
– Буфет закрыть.
– Кто его закрыл?
– Кто? Я, Капитон Ильич, – очень приятно познакомиться. Со мной, если желаете, выпьем. Шампанского, бордосского… Милый! Если бы ты видел, сколько здесь бутылок – сам черт не пересчитает. Пузатенькие, долгие – всякие. Чесстн… слово.
Маленький чиновник потоптался на месте, облизал губы и неожиданно сказал:
– Ну что ж, выпьем.
Капитоша суетливо вытер руку о полу пиджака и протянул ее ребром, неумело:
– Капитон Ильич, главный буфетчик этого парохода. – Садитесь! Ах ты ж Господи! Вот приятное знакомство. Скажите, саратовские хористки еще не слезли?
– Нет, едут. А что? Вы их… сюда? Это ловко.
Капитоша захохотал и молодцевато побежал наверх.
– Зачем вы хотите пить с ним? – спросил я. – Нехорошо.
– Да что он, ребенок, что ли, – возразил чиновник. – Пусть себе молодой человек повеселится.
Через минуту вошел Капитоша, во главе четырех жизнерадостных смеющихся девиц.
– Садитесь, барышни. Винцо сейчас будет, апельсины. Очень приятно. Я Капитон Ильич, здешний главный заведующий буфетным отделением пароходной компании судоходства. Алле!
Следом за девицами вошел продавец кораллов и старый актер, потертый и давно небритый.
– Ты кто? Коралловый торговец? Очень украшает и наводит кавалеров на приятные мысли.
Капитоша суетился, бегал к стойке, выбирал кораллы, платил деньги, потом увидел на продавце кораллов оранжевый галстук и пристал, чтобы тот уступил ему этот галстук.
– Расчудесный галстук! Продай, чего там.
Повязался купленным галстуком, надел на руки кольца с кораллами и стал открывать бутылки с вином.
Старый актер стоял в углу, молча за ним наблюдая. Потом приблизился и сказал:
– Давай мне пятьдесят рублей.
Капитоша обернул к нему желтое, потное лицо и прищурился.
– За что?
– Да так. Давай. Ты теперь хозяин. Чего там! Надо быть самостоятельным.
– Пятьдесят рублей, – задумчиво переспросил Капитоша. – Ну, на!
– Вот так. А теперь налей мне шампанского.
Одна из девиц обняла просиявшего Капитошу за шею и сказала:
– Ты дай нам на счастье, а мы тебя прославим.
– Как… прославите?
– Будем петь про тебя. Завсегда так. Гостей в кабинетах славим.
– Здорово! – сказал Капитоша и ревниво добавил: – Только меня чтоб одного.
– Да, конечно. Ты ж хозяин. Как тебя звать?
– Капитон Ильич, главный управляющий пароходною частью…
– Ладно! Девицы: Капитоша!
И хор девиц нестройно запел:
Капитоша, Капитоша, Капитоша,
Капитоша, Капитоша, Капито-о-ша-а…
Капитоша-тоша-тоша,
Ша-ша-ша-ша-ша!
Капитоша сидел на стуле, истомленный славой, почетом и всеобщим уважением.
– Еще раз! – попросил он, закрыв глаза.
– Капитоша, Капитоша, Капито-оша-а!..
Он подпер щеку рукой и заплакал. Это были слезы гордости, радости и сознания потерянных прежних лет, так глупо прожитых.
«Вот оно, настоящее то», – вероятно, думал бедный Капитоша, и сердце его радостно билось.
– Господа, – крикнул актер. – За-ме-ча-тель-но-му и раз-про-един-ствен-ному Капи-тону Ильичу – мно-га-я ле-е-е-та!!
Девицы пели… Оборотистый продавец кораллов плясал, без пиджака, погромыхивая своим ящиком.
Сумерки заглядывали в окно…
– Дай мне полтораста рублей, – попросил актер, – для устройства театрального здания в Петербурге. – Дашь?
– Дам, – сказал Капитоша, встал, выпрямился и в невыразимом экстазе крикнул: – Господа! Похож я на офицера?
Все нашли, что – похож.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дверь скрипнула и лысый купец, шаркая мягкими сапогами, вошел в буфетную.
– А-а… Честная компания… Это что же такое?!
Он стоял с полминуты, оглядывая всех. Потом его взгляд остановился на Капитоше, украшенном оранжевым галстуком, бархатным пиджаком, купленным у того же торговца кораллами, и массой разноцветных колец на пальцах.
– А-а… – протянул лысый купец.
Он неторопливо завернул правый рукав, подошел к Капитоше, размахнулся и стал бешено колотить по Капитошиной голове, которая, как арбуз на стебле, беспомощно металась из стороны в сторону.
И опять всякая пощечина звучала символически:
– Это тебе кораллы! Это девки! Это за отца! Это за мать!
Все потихоньку вышли из буфетной.
Утомившись, лысый купец присел за столик и приказал:
– Пива, подлюга! Если будет теплое – голову оторву.
Капитоша втянул грудь, прыгнул за стойку и, стуча коралловыми кольцами о бутылки, стал откупоривать пиво.
Клусачев и Туркин
(Верх автомобиля)
Вглядитесь повнимательнее в мой портрет… В уголках губ и в уголках глаз вы заметите выражение мягкости и доброты, которая, очевидно, свила себе чрезвычайно прочное гнездо. Доброты здесь столько, что ее с избытком хватило бы на десяток других углов губ и глаз.
Очевидно, это качество, эти черточки доброты, не случайные, а прирожденные, потому что от воды и мыла они не сходят, и сколько ни тер я эти места полотенцем – доброта сияла из уголков губ и уголков глаз еще ярче. Так вода может замесить придорожную пыль в грязь, но та же вода заставляет блестеть и сверкать свежие изумрудные листочки на придорожных кустах.
Мне хочется, чтобы всем вокруг было хорошо, и если бы наше бездарное правительство пригласило меня на должность бесплатного советчика – может быть, из наших общих стараний что-нибудь бы и вышло.
В частной жизни я стремлюсь к тому же: чтобы всем было хорошо. Откуда у меня эта маниловская черта – я и сам хорошенько не разберусь.
* * *
Однажды весной мой приятель Туркин сказал мне вскользь во время нашего катанья на туркинском автомобиле:
– Вот скоро лето. Нужно подумать о том, чтобы снять этот тяжелый автомобильный верх и сделать летний откидной, парусиновый.
– Парусиновый? – переспросил я, думая о чем-то другом.
– Парусиновый.
– Автомобильный парусиновый?
– Ну конечно.
– Вот прекрасный случай! – обрадовался я. – Как раз вчера я встретился с приятелем, которого не видел года два. Теперь он управляющий автомобильным заводом, здесь же, в Петербурге. Закажите ему!
Мысль у меня была простая и самая христианская: Туркин хороший человек, и Клусачев хороший человек. У Туркина есть нужда в верхе, у Клусачева – возможность это сделать. Пусть Клусачев сделает это Туркину, они познакомятся, и, вообще, все будет приятно. И всякий из них втайне будет думать: «Вишь ты, какой хороший человек этот Аверченко. Как хорошо все устроил: один из нас имеет верх, другой заработал на этом, и, кроме того, каждый из нас приобрел по очень симпатичному знакомому».
Все эти соображения чрезвычайно меня утешили.
– Право, закажите Клусачеву, – посоветовал я.
Туркин задумчиво вытянул губы трубочкой, будто для поцелуя.
– Клусачеву? Право не знаю. Может быть, он сдерет за это?.. Впрочем, если это ваша рекомендация, – хорошо! Так я и сделаю, как вы настаиваете.
Дело сразу потеряло вкус и приняло странный оборот: вовсе я ни на чем не настаивал; лично мне это не приносило никакой пользы и являлось затеей чисто филантропической. А выходило так, будто Туркин сделал мне какое-то одолжение, а я за это, с своей стороны, должен взвалить на свои плечи ответственность за Клусачева.
Я промолчал, а про себя подумал:
«Бог с ними. Зачем мне возиться… Туркин пусть забудет об этом разговоре и закажет этот верх кому-нибудь другому».
Но Туркин относился ко мне поразительно хорошо: через неделю, встретившись со мной, он озабоченно взял меня за плечо и сказал:
– Ну, что же вы? Я никому не заказывал автомобильного верха и жду вашего приятеля Трепачева. Где же ваш Трепачев?
– Клусачев, а не Трепачев.
– Пусть Клусачев, но мерку-то он должен снять? Я из-за него никому не заказал, а уже на днях лето.
– Хорошо, – сказал я. – Я увижусь с ним и скажу.
– Да, но вы должны увидеться как можно раньше. Не могу же я, согласитесь, париться под этой тяжелой душной крышкой.
* * *
В тот день я был чем-то занят, а на другой день мне позвонили по телефону:
– Алло! Это я, Аверченко.
– Слушайте, голубчик… Ну, что, были вы уже у вашего Муртачева?
– Клусачева, вы хотите сказать.
– Ну, да. Не могу же я ждать, согласитесь сами. Вы уже были у него?
– Только вот собираюсь. Ведь этот завод на краю города. Уж у меня и извозчик заказан. Сейчас еду.
Действительно, нужно было ехать.
Клусачев был хороший человек и встретил меня тепло.
– А, здравствуйте! Вот приятный гость!
– Ну, скажите мне спасибо: я вам заказик принес.
– А что такое?
– Верх для автомобиля одному моему приятелю.
– У него ландолэ?
– Н…не знаю. Может, оно действительно, так и называется. Беретесь?
– Взяться-то можно, только ведь эта штука не дешевая. Обыкновенно думают, что она дешевая, а она не дешевая.
– Ну, вы бы по знакомству скидку сделали.
– Скидку? Ну, для вас можно сделать по своей цене. Ладно! Обыкновенно эти заказы не особенно интересны, но раз вы просите – какие же могут быть разговоры…
Все краски в моих глазах сразу потускнели и сделались серыми… Эти люди не видели в моих хлопотах простого желания сделать им приятное, а упорно придавали всему делу вид личного мне одолжения.
Едучи обратно, я думал: что стоило бы мне просто промолчать, в то время, когда Туркин начал разговор об этом верхе… Он бы заказал его в другом месте, а Клусачев, конечно, прожил бы сам по себе и без этого заказа.
Некоторые писатели глубокомысленно сравнивают жизнь с быстро мелькающим кинематографом. Но кинематограф, если картина не нравится, можно пустить в обратную сторону, а проклятая жизнь, как бешеный бык, прет и ломит вперед, не возвращаясь обратно. Хорошо бы (думал я) повернуть несколько дней моей жизни обратно до того места, когда Туркин сказал:
«Нужно сделать откидной верх»… Взять бы после этого и промолчать о Клусачеве.
Не течет река обратно…
* * *
– Алло! Вы?
– Да, это я.
– Слушайте, голубчик! Уже прошло три дня, а от вашего Кумачева ни слуху ни духу.
– Клусачева, а не Кумачева.
– Ну да! Дело не в этом, а в том, что уже пошли жаркие дни, и мы с женой буквально варимся в автомобиле.
– Да я был у него. Он обещал позвонить по телефону.
– Обещал, обещал! Обещанного три года ждут.
Я насильственно засмеялся и сказал успокоительно:
– Зато он ради меня дешево взял. По своей цене. Всего 200 руб.
– Да? Гм!.. Странная у них своя цена… А мне в Невском гараже брались сделать за 180 и с подъемным стеклом… Ну да ладно… Раз вы уже заварили эту кашу – приходится ее расхлебывать.
Сердце мое похолодело: подъемное стекло! А вдруг этот Клусачев делал свои расчеты без подъемного стекла?
– Хорошо, – ласково сказал я. – Я с ним… гм… поговорю… ускорю… Всего хорошего.
* * *
– Алло! Это вы, Клусачев?
– Я?
– Слушайте! Что же с Туркиным?
– А что такое?
– Вы, оказывается, до сих пор не сняли мерки?
– Да все некогда. У нас теперь масса работы по ремонту. Собственно говоря, мы бы за этот верх и совсем не взялись, но раз вы просили, я сделал это для вас. Завтра сниму мерку…
* * *
– Алло! Вы?
– Да, я. Аверченко.
– Слушайте, что же это ваш Крысачев – снял мерку, да и провалился. Уже неделя прошла. Я не понимаю такого поведения: не можешь, так и не берись… Наверное, он какой-нибудь аферист…
– Да нет же, нет, – сказал я умиротворяюще. – Это прекрасный человек! Редкий отец семейства. Это и хорошо, что он так долго не появляется. Значит, уже делает.
– О, Господи! Он, вероятно, к осени сделает этот злосчастный верх? Имейте в виду, если через три дня верха не будет – не приму его потом. И то, эту отсрочку делаю только для вас.
* * *
– Алло! Вы, Клусачев?
– Я.
– Слушайте, милый! Ведь меня Туркин ест за этот верх. Когда же…
– А, пусть ваш Туркин провалится! Он думает, что только один его верх и существует на свете. Вот навязали вы мне на шею горе злосчастное. Прибыли никакой, а минутки свободной дохнуть не дадут.
– А он говорил, – несмело возразил я, – что у него брались сделать этот верх за 180 рублей…
– Так и отдавал бы! Странные люди, ей-богу. В другом месте им золотые горы сулят, а они сюда лезут!
* * *
На моем письменном столе прозвенел телефонный звонок.
Я снял трубку, приложил ее к уху и предусмотрительно пропищал тоненьким женским голосом:
– Алло? Кто говорит?
Сердце мое чуяло: говорил Туркин.
– Барин дома?
– Нетути, – пропищал я. – Уехамши.
– Куда-а-а?
– В Финляндию.
– А чтоб его черти забрали, твоего глупого барина. Надолго?
– На пять дён.
– Послушай, передай ему, что так порядочные люди не поступают! Чуть не тридцать градусов жары, а я по его милости должен жариться в проклятой душной коробке.
– Слушаю-с, – пропищал я. – Хорошо-с.
* * *
Я дал отбой и, переждав минуту, позвонил Клусачеву.
– Алло! – сказал я. – Квартира Клусачева?
– Да, – сказал женский голос. – Вам кого?
– Клусачев дома?
– Дома. А кто говорит?
– Аверченко.
– Аверченко говорит, – сказал женский голос кому-то в сторону.
– А, ну его к черту! – послышался отдаленный мужской голос. – Скажи, что только что я ушел.
– Вы слушаете? Только что вышел барин. Сию минутку. Я-то думала, что он дома, а он, гляди, вышел.
– Когда же он вернется? – терпеливо спросил я.
– Когда вернетесь? – справился женский голос.
– Скажи ему, что я… ну, уехал в Финляндию; вернусь через три дня, что ли.
– Уехали в Финляндию, – повторил рабски женский голос. – Через три дня.
Я швырнул трубку, бросился на диван, и закрыл лицо руками: мне представлялся Туркин, носящийся в своем глухом закрытом автомобиле по жарким душным городским улицам, и редкие прохожие, заглянув в автомобильное окно, в ужасе шарахаются при виде чьего-то красного, мокрого, обваренного жгучей духотой лица, черты которого искажены бешенством и злобой.
С этого часа я безмерно полюбил столь редкую летом холодную сырую погоду. Дождь, ветер облегчали и освежали меня. Наоборот, жара действовала на меня ужасно: красное исковерканное бешенством призрачное лицо, выглядывающее из черного мрачного гробообразного автомобиля, чудилось мне.
* * *
В этот жаркий день я был именинником, хотя в календаре Аркадий и не значился: гуляя по улице, я увидел открытый автомобиль с прекрасным парусиновым верхом. В нем сидел Туркин.
– А, – приветливо сказал я. – Поздравляю! Довольны?
– Ну, знаете, не могу сказать. Тянул, тянул этот Чертачев ваш.
– Клусачев, – печально улыбнулся я.
– Клусачев он или кто, но содрать за парусиновый верх без подъемного стекла 200 рублей – это грабеж! Удружили вы мне, нечего сказать.
Я вздохнул, похлопал рукой по кузову автомобиля и бесцельно спросил:
– Ландолэ?
– Ландолэ. Порекомендовали вы мне, нечего сказать.
* * *
– Алло! Клусачев?
– Да, я. Кто говорит?
– Аверченко. Хорошо съездили?
– Куда?
– В Финляндию.
– В какую там Финляндию?! Ах, да… Как вам сказать… Уж больно я истрепался за последнее время. Один ваш этот Туркин все жилы вымотал. Работа хлопотливая, прибыли ни копейки, да еще из-за этого выгодный заказ один утеряли. Порекомендовали, нечего сказать!..
Роскошная жизнь
I
Конкретное представление писца Бердяги о широкой, привольной, красивой жизни заключалось в следующем: однажды года три тому назад, когда еще была жива Бердягина мать, он, по ее настоянию, пошел к крестному Остроголовченко похристосоваться и вообще выразить свою любовь и почтение.
– Может быть, – подмигнула веселая старуха, – этот негодяй и кровопийца оставит тебе что-нибудь после смерти. Все ж таки крестный отец.
Бердяга пошел – и тут он впервые увидел ту роскошь, ту сверкающе-красивую жизнь, выше которой ничего быть не могло.
Ярко-желтые, крашенные масляной краской полы сверкали, как река под солнцем; повсюду были разостланы белые девственные половики; мебель плюшевая; а в углу прекрасной, оклеенной серо-голубыми обоями гостиной был накрыт белоснежный стол. Солнышко рассыпало самоцветные камни на десятках пузатых бутылок с коричневой мадерой, красной рябиновкой и таинственными зелеными ликерами; жареный нежный барашек с подрумяненной кожицей дремал на громадном, украшенном зеленью блюде в одном углу стола, а толстый сочный окорок развалился на другом углу; все это перемешивалось с пышным букетом разноцветных яиц, икрой, какими-то сырными изделиями, мазурками и бабами; а когда крестный Остроголовченко расцеловался с Бердягой, на Бердягу пахнуло превкуснейшей смесью запаха сигар и хорошего одеколона.
И разговор, который вел крестный с Бердягой, тоже был приятен, нравился Бердяге и льстил ему. Крестный не видел Бердягу лет семь, помнил его мальчиком, а теперь, увидев высочайшего молодца с костлявым носатым лицом и впалой грудью, очень удивился.
– Как?! Ты уже вырос?! Однако. Вот не думал! Да ведь ты мужчина!
По тону старого Остроголовченко можно было предположить, что он гораздо менее удивился бы, если бы Бердяга явился к нему тем же тринадцатилетним мальчишкой, которым он был семь лет тому назад.
Смущенный и польщенный таким вниманием к своей скромной особе, Бердяга хихикнул, переступил с ноги на ногу и тут же решил, что его крестный – прекрасный, добрый человек.
– Да, да. Форменный мужчина. Служишь?
– Служу, – ответил Бердяга, замирая от тайного удовольствия разговаривать с таким важным человеком в прекрасном черном сюртуке и с золотой медалью на красной ленте, данной Остроголовченке за какие-то заслуги.
– Служу в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.
– Вот как, – покачал головой крестный довольно любезно. – Это хорошо. Много получаешь?
– Двадцать семь рублей да наградные.
– Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.
Гость Егор Ильич отнесся к Бердяге не менее любезно – как настоящий светский человек.
– Да? – сказал он задумчиво. – Так, так. Служите?
– Служу, – радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитеров Остроголовченки.
– А где?
– В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона, в Шеффильде.
– А как здоровье мамы? – спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.
– Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла прийти – лежит больная.
– Так, так, – с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. – Дай Бог, дай Бог. Ну, господа, попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.
Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.
– Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя – пьешь?
Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:
– Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.
– Ничего, выпей. Ну, прямо-таки – прямо мужчина. Служишь?
– Да… В технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Бар…
– Берите ветчины, – любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. – Кажется, запечена неплохо.
– Нет, вы мне бы лучше не наливали, – нерешительно конфузясь, говорил Володя. – Зачем вы беспокоитесь?
– Ничего. Ну, как мама. Здорова?
– Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…
– Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли ее ножом захватишь?
– Позвольте, я передам, – сказал Володя Егору Ильичу.
– Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?
– Да… в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледель…
– А почему мама не пришла? – спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.
– Она извинялась очень, что не может. Она…
– Совсем мужчина! – заметил вскользь Остроголовченко. – Что десять-то лет делают! Ну, что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!
Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жареным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.