Kitobni o'qish: «Мышуйские хроники (сборник)»
ЛЫЖНЯ
Каждую зиму я хотя бы раз отправляюсь в поход на два-три дня. В одиночку. Такая традиция. Люблю поразмышлять, скользя по снегу, о всяких проблемах – домашних, научных, словом – о жизни. Только в лесу и удается спокойно подумать, чтобы никто не отвлекал.
А лыжи у меня отличные: пластиковые, легкие, с современными безопасными креплениями, никакого смоления и смазки, понятное дело, не требуют. Вообще, к хорошим лыжам я всегда был неравнодушен, вот и теперь решил на этом не экономить. Однажды плюнул на все, сказал: «Могу себе позволить!» И купил настоящие, австрийские, почти профессиональные. Фирму называть не стану, чтобы лишний раз не выпендриваться. Но замечу, что и палки к ним, взял родные: тонкие, прочные, потрясающе удобные.
Зимний поход – дело серьезное. Тут каждая мелочь важна. Одежда, например, должна быть легкой, но теплой. А в маленький рюкзак я прежде всего кладу небольшую палатку – нечто среднее между спальным мешком и стандартной туристической одноместкой, потом – минимальный запас еды на весь срок и огромный серебристый термос (любимый, китайский, лет двадцать ему, наверно) с крепким сладким чаем. Хотите верьте, хотите – нет, но чай и на третий день еще бывает горячим.
На этот раз мне удалось урвать в конторе целых пять дней без серьезных потерь для отношений с начальством. Договорился. Деньги-то платят смешные, а на работу приходи каждый день. Какие уж тут успехи в труде!.. И счастье в личной жизни. Кстати, о личной жизни. Почему я до сих пор не женат? Не знаю. Ведь стукнуло уже тридцать три – возраст Христа. Так вот помрешь ненароком, и на том свете вспомнить нечего будет. В науке – сплошь рутина никому не нужная, в быту – приятели с поразительным упорством уговаривают выпить водки, книжки попадаются одна скучнее другой, и в разных постелях разные девки одинаково глупо хихикают... Да уж, на небе, в день Страшного Суда только и вспомню, что эту прямую, как штык, лыжню, рассекшую надвое белоснежное озеро зимнего луга.
В общем, братцы, от традиции своей я никогда не откажусь. Это – святое. Разве лишь в одном рискнул себе изменить: отправился в новое место. Ребята подсказали, бывшие друзья-спортсмены. От вокзала всего тридцать пять минут, а просторы, говорят, дивные, сказочные: поля, перелески, овраги, пологие подъемы и спуски.
Тридцать пять минут на поверку обернулись добрым часом, если не больше, утомительно противной тряски. В электричке с повсеместно выбитыми окнами удовольствие это было ниже среднего. Жуткая оказалась электричка. Три вагона прошел, и во всех без исключения от сидений одни лишь каркасы торчат. В четвертом начали попадаться сохранившиеся в целости скамейки, но я ж не один в том поезде ехал. Другие, более ушлые граждане, успели сыграть в игру для пассажиров с детьми и инвалидов. А несколько свободных мест, замеченных мною еще издалека, оказались, разукрашены цветистыми лужами заледеневшей блевотины. Ну, понятно, понедельник – день тяжелый.
В итоге я всю дорогу простоял в тамбуре. Когда из города, наконец, выползли, пейзаж за окном начал радовать глаз. День разгуливался. Электричка, скрипевшая, громыхавшая, еле тянувшая, готовая умереть каждую минуту, теперь, словно отогрелась на солнышке и побежала быстрее, быстрее – навстречу зеленым елкам, морозцу и искрящемуся снегу.
Станция, точнее просто платформа называлась странно: Выбор. Конечно, если учесть, что в коллекции экзотическим подмосковных топонимов существуют Правда, Серп и Молот, Красный Слон, Эммаус и даже местечко с дивным названием Льва Толстого (не Лев Толстой, а именно Льва Толстого), то Выбор звучит вполне буднично, не хитрее какого-нибудь там Лося. И когда мне объясняли, что ехать надо до Выбора, я даже не вдумался в смысл названия, но теперь, глядя на перронную табличку, невольно вздрогнул. Какой еще, к чертям собачьим, выбор? Может, тут при советской власти депутатов Верховного Совета СССР выбирали, а потом в перестроечном бардаке просто потеряли букву «Ы»? Ну, да ладно.
На платформе пустовато было: не Раздоры вам и не Подрезково, но с другой стороны, для понедельника десятки лыжников-фанатов – это совсем не мало. Впрочем, что такое понедельник в наше время? Люди уже давно работают не по будням, а отдыхают не по праздникам... И о чем это я вообще? Разве мне нужны люди? Я ведь собирался размышлять о жизни и смерти, о судьбе, о вечном. И главное – чтобы не мешали. Хотя, конечно, по целине на моем пижонском пластике... извините! Лыжня – это братцы великая вещь. В ней-то все и удовольствие. А лыжню люди прокладывают. Будь они не ладны. Вот такая диалектика.
Не люблю рвать с самого начала. Разогреваться, раскатываться следует постепенно. Я всегда считал себя стайером, а не спринтером, и в спорте, и вообще – по натуре. А в тот раз и вовсе торопиться не хотел. Запрограммировался на три дня похода, да еще в запасе было два. Какой запас, зачем? Странная мысль, правда? В поселок я, что ли, идти собирался за отсыревшими сухарями и общепитовским чаем? Или предполагал без еды и воды чесать себе дальше? И то и другое – глупость, сопливая романтика. Но я вдруг понял: хочу заблудиться. Заблудиться, замерзнуть и умереть. Как будто я в канадской тундре или сибирской тайге. В наших-то краях только псих заблудится... Во куда мысли о вечном завести могут!
А из-за спины кричали: «Лыжню!» Поначалу весьма часто, потом все реже и реже. Быстроногие спринтеры – ранние пташки, на одной электричке со мною приехали. Схлынула их волна, умчалась в даль, задернутую снеговой пылью, и все – тихо вокруг. Ведь следом только пенсионеры и дети потянулись, но они-то остались далеко позади.
Я медленно, но упорно развивал свой обычный средний темп, от которого и получал максимум удовольствия. А день-то, день-то выдался! Ну, просто по заказу. Снег – точно россыпь бриллиантов, небо – голубое-голубое, как над черным морем в мае, елки сверкают, словно изумрудные, а с ветки на ветку краснопузые снегири перепрыгивают, ни дать ни взять, танцуют, того и гляди соловьями запоют.
Вот в таком настроении и подошел я к тому самому повороту.
А поворот был так – ничего особенного. Ни тебе указателей, ни красот каких-то потрясающих, только лыжня уж больно хороша. Будто по ней не любители бегали, а специалисты высочайшего уровня под олимпийскую трассу накатывали, как это делалось в далекую теперь эпоху традиционного стиля, в те времена, когда великий швед Гунде Сван еще не заразил весь мир своим корявым коньковым шагом.
Ох, как хороша была лыжня! Уж больно хороша. Не мог я на нее не свернуть. Впрочем, на всякий случай огляделся. Спросить у завсегдатаев, куда ведет дорога – никогда не лишнее. Вдруг, например, через полкилометра меня ожидает какая-нибудь ведомственная спортивная база за высоким забором и больше никаких чудес. Скучно возвращаться назад, когда на долгий маршрут настроился.
Однако впереди за густой россыпью пушистых елок ждал меня лишь чудесный спуск в низину, долгий и ровный. Ветер свистел в ушах, мороз пощипывал кожу, разогретые мышцы работали с наслаждением. И когда лыжня снова вышла на горизонталь, даже начался небольшой «тягунок», я как будто и не заметил этого. Все молотил и молотил в прежнем темпе и с прежней не иссякающей радостью, словно заведенный. Давно уже не было мне так хорошо. Разве только в детстве...
К обеду я отмахал весьма приличное расстояние. По самым осторожным прикидкам километров двадцать, не меньше, и за весь путь не встретил ни единой живой души. Ни прямо по курсу, ни за спиной – нигде. И пейзаж практически не менялся. Поля, перелески, снег, елочки. И лыжня – прямая, четкая и такая же гладкая, как фирменный пластик моих лыж. Вертелись, конечно, в голове недоуменные вопросы типа: что это? Полигон артиллерийской части? Заповедник? Президентское охотхозяйство? Стратегический объект спецназначения? Но мысли толкали друг дружку легко, весело. Не хотелось ни о чем думать всерьез. Через шлагбаумы я не прыгал? Не прыгал. Под колючую проволоку тоже не подлезал. И в конце-то концов, я свободный гражданин свободной страны. Реализую свое конституционное право на отдых. Мне было хорошо, и я бежал.
Это была моя лыжня. Моя собственная. Так я чувствовал.
На закате пришла усталость. Я приглядел высоченную ель и под ее широкими, мохнатыми лапами устроился на ночлег. Плотно поужинал – аппетит был зверский, – улегся поудобнее в своей уютной конуре и, защищенный от ветра и посторонних глаз (интересно, чьих?), крепко уснул. Так крепко, что даже не видел снов.
Следующий день начался безмятежно. С кружки горячего чая и бутерброда. А выбравшись из лесного массива на свободное пространство, занесенное еще более чистым, чем накануне, кристально-чистым снегом, я вдруг остановился в нерешительности. Необозримое белое пространство пугало своей величественной пустотой. Ни дорог, ни зданий вдалеке, ни даже мачт высоковольтки. Только лес за спиной чернеет. Где я? В казахстанской степи, в Гренландии, на Южном полюсе? Новый день выдался не таким лучезарным, солнце светило сквозь морозную дымку, небо казалось выцветшим, почти белым. Так и до снежной слепоты недалеко! А лыжня, убегая вперед и немного вниз, все несет и несет меня в эту белую бесконечность.
Сразу захотелось свернуть. Просто из упрямства. Не стоит и объяснять, как быстро я понял всю нелепость своего поступка: в рыхлом снегу, среди недавно наметенных сугробов ноги вместе с лыжами проваливались едва ли не по колено. Зато по лыжне бежалось еще лучше, чем давеча. Коньки по льду так не скользят, как я скользил по этим двум отполированным полоскам.
«Не гони волну, Шарыгин, – сказал я себе. – Чудес не бывает. Уже к обеду ты выйдешь к какому-нибудь грязному городишке, выстроенному вокруг закопченной кирпичной фабрики, и там будет автобус, и скучные замерзшие люди, и желто-серый снег под колесами...»
«Нет», – подумал я, отвечая самому себе и непонятно против чего возражая. Какая-то неведомая сила заставила упереть палки в снег и сделать остановку. Машинально наклонившись и сняв перчатку, я потрогал лыжню.
Плотный, укатанный снег был теплым и не таял под рукою.
Я надавил сильнее. Ледяная корка треснула, подушечки пальцев обожгло морозным рассыпчатым снежком. Ф-фу! Примерещится же такое! Что за чушь?
Чушь не чушь, а я все-таки крутанулся на сто восемьдесят градусов и пошел назад. «Лучше возвратиться на основную трассу, чем двигаться в неизвестность, – такая мысль показалась наиболее логичной. – Что за мальчишество, в конце концов – лезть напролом в какую-то запретную зону?!»
Но я сумел дойти лишь до леса. Лыжня кончалась ровно в том месте, где вчера я разбивал палатку на ночлег. Нормальный следопыт мог сделать только один вывод из этого милого зрелища: лыжник несколько дней сидел на дереве, а потом спустился с него и пошел. Даже если бы всю ночь валил снег, он не мог засыпать лыжню лишь с одной стороны. Загадка? Да какая там загадка! Просто руководство к действию: иди вперед, Шарыгин!
И я пошел.
К вечеру на моем пути снова вырос лес и я снова заночевал под высокой елью. Второй попытки идти назад предпринимать уже не хотелось. Умом-то я понимал, что по-хорошему должен уйти в сторону. Безо всякой лыжни, чего бы это не стоило. Должен дойти до ближайшего населенного пункта, а там сообщить в отделение милиции, какие здесь странные вещи творятся... Стоп, стоп, какая милиция? Ведь это же верная дорога в психушку. И вообще, если честно, я не хотел по-хорошему. Логика ушла на второй план. На первом было другое. Лыжня бросала мне вызов, и я принял его. Собственно, я принял его сразу, только поначалу не догадывался об этом. А теперь готов был сражаться до конца.
Обычно в трехдневном походе на второй ночевке я доедал поутру последние бутерброды, оставляя на обратный путь только чай. Идти легче и домой приятнее возвращаться с волчьим аппетитом. На сей раз неведомый внутренний голос подсказывал, что провиант следует растянуть на более долгий срок. Внутренний голос не ошибся. На этой лыжне мне суждена была и третья ночевка.
После которой я начал ненавидеть лыжню.
Да, я правильно догадался: она была моя, моя собственная. Вот только некий вселенский шутник переставил все с ног на голову: не лыжня – моя собственность, а я – собственность лыжни. Она элементарно диктовала мне свои условия. И я был вынужден продолжать игру по правилам, с которыми меня никто не удосужился познакомить.
Размышлять о вечном стало теперь особенно интересно. Мир сузился до двух параллельных полосок на бескрайнем поле белизны. Ничего другого просто не существовало. Моя научная карьера? Так ведь это тоже лыжня. Прямая, гладкая, скучная до оскомины. Мои женщины? Так каждая из них была просто лыжней, которую я использовал, чтобы достичь финиша и благополучно забыть мимолетную радость приятного скольжения. Зато эта, новая лыжня как будто мстила мне за всех предыдущих. Да, именно за всех, а не за все. Я думал о лыжне, как о живом существе. Я думал о лыжне. А она вела меня. И целый день я бубнил себе под нос: «Параллельные прямые пересекаются в бесконечности».
На четвертый день стало голодно и грустно. На пятый закончился чай. На шестой сделалось просто тяжело. На седьмой – невыносимо тяжело. Наверно, я уже не мог идти самостоятельно, но лыжня вела. Она ухватывала за шероховатый фирменный пластик и дергала вперед поочередно правую и левую ногу, а я лишь безвольно переставлял палки одеревеневшими руками. Собственно, это был уже не я.
В какой-то момент я напряг память и попытался вспомнить, какой же это добрый человек посоветовал мне поехать именно сюда. Вот вернусь и оторву ему голову в порядке благодарности. Вспоминать было трудно, очень трудно, но я все-таки сумел это сделать. Из глубин заснеженного мозга выплыли два имени, которых я ни разу в жизни не слышал – Иннокентий Глыба и Парфен Семечкин. Да, это именно они подсказали мне станцию Выбор. Но я готов был поклясться, что впервые слышу их имена и фамилии. Впервые слышу. От самого себя.
Захотелось тут же упасть и заснуть посреди поля, но я все-таки дотянул до леса и как исправный автомат выполнил все необходимые действия, готовясь к ночлегу. «Слава богу, – думал я, засыпая, – мороз ослабел».
А на утро восьмого дня ощутил небывалый прилив бодрости и свежей спортивной злости. Насчет восьмого дня уверенности не было, я давно мог сбиться со счету, просто накануне вертелась в голове старая битловская песенка: «Eight days a week/ I love you, love you, love you!..» «Восемь дней в неделю я люблю тебя, люблю тебя, люблю!..» И я снова любил эту лыжню. И пошел быстрее. Куда? К той самой точке, где пересекаются параллельные прямые? Или к собственной смерти? Да нет же! Просто к финишу. Я не знал, насколько меня хватит. Это было неважно, потому что я не собирался сдаваться.
В жизни, как правило, происходит именно то, чего совсем не ждешь. Шум раздался из-за спины – низкий, глухой и невнятный, как раскаты дальнего грома или рокот прибоя. Я оглянулся. Метрах в трехстах позади меня шли люди. Они приближались цепью, каждый по своей лыжне, но палки взлетали синхронно, как по команде, а могучие ноги настоящих спортсменов за каждый шаг продвигались на полдесятка метров.
Скорее всего это была галлюцинация. Шутка ли, столько дней в пустоте и тишине! Но я не мог позволить обойти себя даже галлюцинациям. Это была моя, шарыгинская лыжня, я должен был покорить ее первым. И я прибавил. Я очень сильно прибавил в темпе, даже оглядываться стало некогда. Шум делался все тише, тише, и вот уже снова – только ветер свистит в ушах.
А потом все закончилось. Поперек лыжни была натянута яркая полосатая ленточка, и я разорвал ее грудью. В тот же миг десятки людей окружили меня. Кто-то протягивал стакан с горячим кофе, кто-то набрасывал плед, кто-то совал прямо в лицо мягкий поролоновый шарик микрофона, сверкали фотовспышки, видеокамеры вылуплялись на меня большими стеклянными глазами с синеватым отливом. Непонятно как, я оказался на пьедестале, тяжелый лавровый венок натирал шею, большая золотая медаль ослепительно сверкала несмотря на пасмурную погоду. «Суета сует», – думал я, косясь на медаль и улыбаясь из последних сил. Странная там была надпись: «Чемпион зимней спартакиады города Мышуйска». А впрочем, чего ж тут странного, если это мой родной город?..
Из толпы вдруг выскочила сказочно красивая девушка. Таких красивых я еще никогда в жизни не видел. Но уже в следующую секунду понял, что ее лицо мне знакомо. Некогда было подумать над еще одним противоречием. Девушка подлетела с криком «Молодец, Мишка!», крепко обняла, расцеловала, потом сняла с себя безразмерную пуховую куртку и со словами «Замерзнешь, дурачок!» накинула ее на мои плечи. Невозможно было представить себе что-нибудь теплее этой куртки! И я тут же вспомнил, что девушку зовут Анюта, что она у меня единственная и что я люблю ее.
– Пошли, – сказала Анюта.
Я улыбнулся ей, согласно кивнул, взял за руку. И вот тогда смутное подозрение внезапной тоненькой болью кольнуло в самое сердце.
– Погоди, я должен вернуться.
– Куда? – не поняла Анюта.
Но я уже бежал по утоптанному снегу в ту самую сторону, откуда пришел. Все мои соперники к этому моменту давно закончили дистанцию, корреспонденты и зрители разошлись, только по следам от лыж и можно было разобрать, где именно заканчивалась трасса. Я еще раз пересек линию финиша – теперь с другой стороны – и замер в недоумении.
Анюта стояла рядом. Она сочувственно и нежно гладила меня по щеке своею теплой ладошкой.
Нет, я не плакал. Я просто все смотрел и смотрел в безбрежную белую даль.
Не было там никакой лыжни. Вообще никакой.
Лыжня исчезла.
ПОДЪЕЗД
Большинство подъездов в девятиэтажках Мышуйска ничем друг от друга не отличаются. Собственно до такой степени не отличаются, что некоторые граждане, особенно по темноте и после пяти-шести кружочек пива заходят не в свои дома, да так и остаются до утра на лестнице, если какой добрый человек не пустит по знакомству в свою квартиру. Не мудрено, что при этом парадные двери все покорежены, стекла в них и на межэтажных площадках разбиты, лифты работают одышливо и натужно, лампочки не горят совсем. Под нижним лестничным маршем подсыхает как минимум одна дежурная кучка, лужи известного происхождения (впрочем, и неизвестного – тоже) можно встретить на любой высоте над уровнем земли, почтовые ящики раскурочены вдрызг, местами обуглены, а стены снизу доверху обильно усеяны доморощенными граффити, выполненными не столько в современной технике аэрозольного баллончика, сколько в более традиционной – углем, кирпичом, мелом, калом и всякой прочей дрянью, попавшей под руку.
Мышуйцы давно привыкли к подобному положению дел, примирились, притерпелись – до подъездов ли им, когда цены растут, погода скверная, дети-оболтусы жрут в три горла, и как от аванса до зарплаты дожить, не перезаняв десятку-другую, мало кто себе представляет. Зато в квартирах у горожан чистенько и красиво. Да, никто особо не шикует, импортной техникой здесь все углы не забивают, но мыть полы, подновлять обои и время от времени белить потолки считается хорошим тоном. А уж про окна никто и не говорит – их в Мышуйске моют не только весной и осенью, но и еще раза четыре в году, как минимум. Лучший комплимент хозяину – это войти в дом и спросить: «Ой! У вас что, стекло вылетело?» «Нет, – ответят вам, с пониманием улыбаясь, – это мы как раз вчера помыли!»
Конечно, встречаются среди жителей города и неряхи, но это скорее исключение, а большинство все-таки очень любит, чтобы дома было все прибрано и изящно расставлено.
Образцовой аккуратностью отличалась и семья Бертолаевых – Акулина, муж ее Прохор, трое детишек – Гаврик, Маврик и Настенька, да еще крупный пес дворянского звания по кличке Мопс. К модной нынче мелкой породе со сплюснутой мордой это благородное животное никакого отношения не имеет. Мопс – это просто сокращение от красивого имени Мопассан.
Акулина в тот вечер возвращалась с работы из родной поликлиники и уставшая от непрерывной ругани в регистратуре (что за день такой выдался?) с брезгливым раздражением представляла себе, как станет подниматься на свой восьмой этаж без лифта с тяжелой сумкой, перешагивая в неверном свете уличных фонарей через вывернутую на ступени помойку, через невиданно большое количество экскрементов, а главное через ужасные ошметки разодранной кем-то накануне собаки. В таком чудовищном состоянии их подъезд и лестница пребывали, пожалуй, впервые, и у Бертолаевой мелькнула даже странная мысль, уж не помыть ли лестницу хотя бы перед своей дверью. И не позвонить ли, наконец, в «Лифтремонт». Темнело по осеннему рано, погода выдалась сырой и ветреной. С продувного проспекта Летчиков Победителей Акулина свернула на тихую улицу Подзаборную и с радостью отметила, что фонари на ней хоть и через один, но пока еще горят. А вот и дом номер 28, то есть их дом... Каково же было ее удивление, когда обнаружилось, что весь первый подъезд сияет огнями, как новогодняя елка. «Неужели и лифт починили?» – боясь поверить, спросила сама себя Акулина.
Но оказалось, не только лифт.
Подъезд и внутри и снаружи сиял чистотой, словно офис коммерческого банка. Свежеокрашенная дверь улыбалась новыми никелированными ручками, исчезла куда-то вся грязь, все надписи, даже порезы на перилах и выщерблины на бетонных ступенях. Не хватало разве что ковровых дорожек, прижатых надраенными до солнечного блеска бронзовыми прутьями, и огромной хрустальной люстры, свисающей с потолка. Но стоило прикрыть глаза на секундочку, и все это великолепие возникало перед мысленным взором в мельчайших подробностях. А, открыв глаза, Акулина нисколько бы не удивилась, лицезрея вновь привычную грязь и разруху. Но нет! Чудеса дворцовые, конечно, примерещились, но аккуратность во всем была идеальная. Лифт медсестра Берталаева вызвала, заглянула туда, ахнула, с удивлением ощутила запах приятного дезодоранта, а потом в полной ошарашенности, забыв про набитую сумку в затекшей руке, поднялась наверх пешком. И все еще не могла поверить, что ремонт сделали за один день на всех этажах. Бертолаев встретил ее веселый и благостный, дети, которых никто не заставлял делать уроки, тоже верещали наперебой радостными голосами.
«Принял уже, мерзавец! – подумала Акулина, – С чего бы это?»
Но подумала как-то беззлобно и вслух ничего не сказала. А Прохор сам начал:
– Линушка, у нас же праздник сегодня!
«И точно: праздник», – подумала она, но на всякий случай спросила:
– Какой праздник?
– Дак ведь на заводе полувековой юбилей отмечали нашего пробочно-крышечного цеха. С обеда всех домой отпустили.
– А-а, – протянула Акулина. – Ну, давай тогда уж и вместе за ужином по рюмочке нальем. Анисовую-то из холодильника не выжрал еще, троглодит?
– Нет, только чуть-чуть отпил, – честно признался Прохор, сраженный такой благосклонностью.
Ну, а разомлев после еды с водочкой и оставив детей у телевизора смотреть мультяшки («Какие уроки, мать? Заработалась совсем – суббота завтра!»), вышли они вдвоем покурить на лестницу.
– Видал? – спросила Акулина.
И сразу поняла, что Прохор еще ничего не видал. Он вертел по сторонам головою и трезвел на глазах.
– Ничего себе! Когда ж они успели?
Прохор четко помнил, что с завода возвращались они вместе с Родионом, а Родион нажрался, как свинья, наверх ему очень тяжело было идти, настолько тяжело, что между пятым и шестым этажами, споткнувшись о разодранную собаку, Родька, бедный, упал, растянулся, потом встал все-таки, с усилием хватаясь за перила и вот тут уже начал блевать. А после, как водится, оклемался чуть-чуть и заявил, что в гости к Бертолаеву не пойдет, уж лучше домой – спать. На том они и расстались. А дальше Прохору почудилось, что он вот так сразу и оказался дома на диване. Ни как шел, ни как дверь открывал и раздевался, вспомнить не мог. Ну, что поделать, бывает! Хотя вроде и не столько выпил... Ну а потом проснулся, хлебнул чуть-чуть анисовой – тут как раз Акулинушка и пришла.
История как история. Вполне обычная, если б только не подъезд…
Бросили они окурки под ноги и пошли обратно к столу доедать салат и кильку в томате, да чайник ставить, но, едва закрыв дверь, не сговариваясь исполнили команду «кругом» и снова выскочили на лестничную клетку. «Ох, негоже в подобной чистоте мусор оставлять!» – подумали оба одновременно. Подошли к идеально чистой крышке мусоропровода, обшарили глазами все вокруг – нет окурков, словно сами собой исчезли. А ведь не было тут никого, не было, пять секунд же прошло, ей богу!
Прохор помрачнел и проговорил:
– Ну все, еще по маленькой и на боковую, а то и до белой горячки недалеко!
Однако на следующий день «белая горячка» охватила все тридцать шесть квартир подъезда. Жители, почуяв неладное, пустились во все тяжкие. Кто-то, мальчишки, наверно, специально разбил пару стекол камнями, другие накидали мусора, перепачкали стены и даже потолки, исцарапали кабину лифта, а лампочки повыкручивали все до единой и растащили по домам. Но победить подъезд не удалось ни в субботу, ни в воскресенье. По ночам брошенные бутылки, бумажки и плевки словно всасывались в пол, надписи со стен буквально испарялись (так чисто не отмоешь, только если по новой закрашивать), окна зарастали новыми стеклами, словно ранка молодой кожицей, лифт, гладенький и блестящий продолжал работать совершенно бесшумно, а лампочки, едва ли не ярче предыдущих появлялись из ниоткуда в полном комплекте.
Мышуйцы призадумались, готовые сдаться.
Дольше других держался местный Пикассо – семнадцатилетний рокер и бузотер Леха Сизов, он же Сизый. С привычкой разрисовывать стены расставаться он не желал категорически, но в отличие от многих сверстников-хулиганов, для которых главным был процесс, Леха ценил результаты своей деятельности и считал их достойными если не Лувра, то уж Мышуйского музея народного творчества определенно. За что и прозван был не только простецкой кликухой, но и гордым именем великого испанца. В общем, Сизый превзошел самого себя в художественности написания любимых лозунгов. Вооружившись тремя баллончиками яркой краски, он подарил миру три сентенции, далекие от понимания среднего мышуйца: «Даешь свободу куртуазному постмодернизму!» «Стэн+Хавронья=либидо» и «I love rap. I’m goat»1. Надписи, разумеется, исчезли без следа в течение ближайшей ночи. Сизый завелся и, потихоньку выскользнув из квартиры, когда родители уже спали, тщательно разрисовал стены с первого по восьмой этаж. На свой девятый не пошел, потому что намерен был дежурить возле росписей ночь напролет, а под собственной дверью сидеть не хотелось. Лозунги и абстрактные фигуры получились на этот раз еще эффектнее прежних, Сизый просто обязан был подкараулить поганца, упорно уничтожавшего эти произведения искусства. Но, видно, под утро паренька все-таки сморило, на каких-нибудь пятнадцать минут, не больше, и когда он пробудился от неудобной позы, стена перед ним была уже идеальной чистой. Вниз не стоило и ходить, но Леха все-таки спустился до самой внешней двери – ровной, чистой, нетронутой, плотно закрытой – и разозлился окончательно. «Перехитрил, проклятый чистильщик ! – кипел внутри Сизый. – Ну, держись, дружок, сейчас я такое изображу, что сюда телевидение приедет! Разрисую весь дом снаружи, насколько краски хватит!»
Выбежал горе-Пикассо на улицу, готовый к бою не на жизнь, а на смерть, да и замер как вкопанный, едва обернулся на родимый подъезд.
Его опередили. Прямо над дверью по кафельной стенке тянулась нереально четкая огненно-красная надпись: «ТОВАРИЩИ ЖИЛЬЦЫ! БУДЬТЕ АККУРАТНЫ И ВЗАИМНО ВЕЖЛИВЫ. СОБЛЮДАЙТЕ ЧИСТОТУ И ПОРЯДОК. СПАСИБО. ПОДЪЕЗД.»
«Что значит – подъезд? В каком это смысле – подъезд?» – недоумевал Сизый.
А рядом с ним, оказывается, уже стоял сосед – Парфен Семечкин, чудак-спортсмен из городской лыжной команды. Длинный, нескладный, сутуловатый, он близоруко щурился и выглядел совершенно растерянным. Леха иногда подумывал, что годам к тридцати тоже будет крутым спортсменом, его это по-настоящему прикалывало, вот только стремался юноша сделаться таким же горбатым и слепым.
– Вы что-нибудь понимаете, Парфен Геннадиевич? – дурея от собственной вежливости, поинтересовался Сизый.
– Ровным счетом ничего! – бросил Парфен уже на ходу, он спешил на работу.
Оставшись снова один, Сизый воровато огляделся и сладострастно залил густым слоем краски проклятую надпись, сделанную конкурирующей фирмой. Потом изо всех сил хлопнул дверью, в надежде разбить ее, и отправился домой спать.
Следующей выходила из подъезда жилица со второго этажа бабка Дуся по прозвищу Балкониха. Бабка эта днями напролет сидела на балконе, и зорко выхватывая взглядом интересные события, а чутким ухом ловя обрывки разговоров, формировала в голове целые штабеля компромата на всех соседей по микрорайону. При этом в свои семьдесят пять здоровье имела недюжинное и была одной из тех немногих, кто время от времени брался за уборку подъезда. Росписи на стенах ненавидела она люто, за Лехой Сизовым гонялась лично и не первый год, а для мытья стен применяла не только мыльную воду, но и всевозможные растворители.
– Опять каракули! – всплеснула руками Балкониха, уязвленная в самое сердце высоким классом исполнения богомерзкой надписи.
Мигом возвратилась домой за ведром, щеткой и тряпкой, даже стремянку вынести не поленилась и за дело взялась всерьез. Однако уже через полчаса выяснилось, что ни керосин, ни едкая щелочь, ни даже автомобильный электролит супротив ярко-красных букв бессильны, а за это время около подъезда собралась уже целая толпа. Вызвали и милицию, благо участковый дядя Гриня жил в соседнем подъезде. Одни Балкониху активно поддерживали. Другие – осуждали, третьи – потребовали вытащить за ушко, да на солнышко Сизого Пикассо – по мнению большинства, он был безусловным автором нового граффити, а значит он-то и владеет секретом краски. Но несчастный парень, едва успевший заснуть, был жалок, сразу во всем сознался и от обиды едва не плакал.
Дядя Гриня состава преступления ни в чем не усмотрел и отбыл на дежурство в отделение. А народ все шумел и шумел. Никто даже не слышал, как второклассница Марфуша Палкина с четвертого этажа негромко но упорно спрашивала у всех подряд:
– А вы, вааще-то, прочли, что там написано?
К вечеру понедельника в подъезде, как обычно набросали рекламных листков, оберток, окурков и огрызков, меньше чем обычно, но набросали. Один довольно длинный бычок остался непотушенным. Долго тлел, от него даже загорелся ворох бумаги, и дымом пахло до самого верхнего этажа. Но спали все крепко, никто и носу не показал на лестницу. Зато на утро любимая надпись над входной дверью дополнилась новым пожеланием: «НЕ БРОСАЙТЕ ЗАЖЖЕННЫЕ ОКУРКИ! ЭТО МОЖЕТ ПРИВЕСТИ К ПОЖАРУ. СПАСИБО. ВАШ ПОДЪЕЗД».