Kitobni o'qish: «MUSEUM (Золотой кодекс)»
Музей есть не собрание вещей, а собор лиц;
деятельность его заключается не в накоплении
мертвых вещей, а в возвращении жизни останкам
отжившего, в восстановлении умерших,
по их произведениям, живыми деятелями.
Н. Ф. Фёдоров, Музей, его смысл и назначение
Herz, mein Herz, was soll das geben?
Was bedränget dich so sehr?
Welch ein fremdes neues Leben!
Ich erkenne dich nicht mehr.
Weg ist Alles, was du liebtest,
Weg warum du dich betrübtest,
Weg dein Fleiß und deine Ruh' —
Ach wie kamst du nur dazu!1
Johann Wolfgang von Goethe (1749–1832)
© Anna von Armansberg, текст, 2023
© Издательство «Четыре», 2023
Часть первая
Moderato2
Свиток первый
Июньским вечером 2010 года я стояла с чашкой горячего кофе на просторной террасе своей новой квартиры, прислушиваясь к поющим на все лады припозднившимся птицам и вглядываясь в ломаные очертания Старого города, знакомого до последнего рыжего кирпичика Heidelberger Schloss3.
Подобно немедленно ожившей цитате из немецкой романтической поэмы – в духе Schelling, Novalis или Ludwig Tieck4 – приветственно мерцал он, ярко освещенный причудливыми сполохами оранжевой иллюминации, на фоне темнеющих холмов вдали, призывая усталых путников немного отдохнуть в своей расцвеченной сени.
«Не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, отдохнешь и ты…» – не об этом ли было произнесено великим поэтом?
Мне же эти сумеречно-рыжие и оранжево-золотистые пятнышки редких вечерних огней старого замка, пробивающиеся сквозь конусы кипариса, которым была уставлена вся терраса, напомнили о шкуре леопарда, словно бы наброшенной на один из пологих замковых склонов.
Мельком поглядывая на отражение монитора в наливающемся кобальтовой мглой стекле раскрытого окна, ведущего на террасу, не слишком внимательно слушала я последние новости, одновременно припоминая недавний разговор с Янушем фон Армансбергом…
– …Послушай, Януш, ты не мог бы оказать мне невероятную любезность и перестать называть его моим?.. – иронически осведомилась я, припечатав несчастного Януша взглядом. По сути, Сандерс никогда и не был моим. Этот странный человек – словно тревожный, неуютный, холодный снежный рассвет на севере – не для меня…
Януш примиряюще улыбнулся и наконец замолчал.
На столе стояли две недопитые чашки кофе, а на самом краю лежал подарок Януша из цветочного магазина Mai – бережно упакованный в фиолетовую коробку c шелковой лентой роскошный букет белой сирени…
Что ж, Януш знает мои консерватóрские вкусы! Пора домой.
В окно кафе залетал прохладный ветер, Италию сменил хороший, настоящий американский джаз сороковых, и, как всегда бывает при смене музыкального фона, внезапно изменилось и мое, без того склонное к внезапным импульсам, настроение. Позвольте, а чего же еще ждать от девушки, окончившей университет и консерваторию, ценящей поэзию вагантов6, любящей Скрябина и Рахманинова, Блока и Булгакова, Басё и Сэй-Сёнагон вкупе с «Непрошеной повестью» – пятью свитками-дневниками известнейшей японской поэтессы и придворной дамы XIII века Нидзё?.. Признаюсь, ее очаровательная, трагическая, не завершенная и предельно откровенная «Непрошеная повесть» в прекрасных переводах И. Львовой и А. Долина – удивительное сочетание дневникового, интимного и повествовательного жанра никки и цукури моногатари – еще с юности стала моей настольной книгой на долгие годы…
О, как же меня завораживало то «бликующее марево старого Востока», чарующая атмосфера размеренной и предельно ритуализированной придворной жизни, которую я тогда себе рисовала и героиней которой являлась сама:
«Миновала ночь, наступил Восьмой год Бунъэй, и, как только рассеялась туманная дымка праздничного новогоднего утра, дамы, служившие во дворце Томикодзи, словно только и ждали наступления этого счастливого часа, появились в зале для дежурных, соперничая друг с другом блеском нарядов. Я тоже вышла и села рядом со всеми. Помню, в то утро я надела алое нижнее платье на лиловом исподе, сверху – длинное темно-красное косодэ и еще одно – светло-зеленое, а поверх всего – красное парадное карагину, короткую накидку с рукавами. Косодэ было заткано узором, изображавшим ветви цветущей сливы над изгородью в китайском стиле… Обряд подношения праздничной чарки исполнял мой отец – дайнагон, нарочно приехавший для этого во дворец…»7
Пробы пера – ранние стихи, и маленькая акварель на шелке, выполненная мной почти что в духе старых японцев. Помню, там было изображено окно с прозрачной тюлевой занавесью, изящная ваза с изогнутой ручкой, голубая лагуна и трепетная тень мотылька, парящего над морской далью.
Хрупкая зеленая травинка и паучок на голубой бумаге.
Изящество и грациозность.
Покой и красота налаженной жизни, простота и безмятежность, отчаяние и отвага юной влюбленной женщины.
Улыбаюсь, бережно храня в памяти все эти свои впечатления от прочитанных книг: мои дневники, маленький альбом с юношескими акварелями и первые «пробы пера» спустя годы…
Столько прекрасных принцесс, царедворцев когда-то съезжалось
В этот чертог, где звучит бури стон, пробуждающий жалость!
Веет печалью в садах при покинутом женском покое.
Будто слезами, кропит их вечернее небо росою8.
Пусть все это лежит и сохраняется до поры до времени, как полузабытые свитки интимного дневника Нидзё. Новые, еще не до конца просохшие свитки – теперь уже моей непрошеной повести о Золотом кодексе Лоршского монастыря – пусть также сохранятся до поры до времени в японской черной лаковой шкатулке.
В шкатулке – с золотым замочком.
– …Ну хорошо, хорошо, на сегодня закрываем нашу историческую сессию, хотя я не понимаю, почему ты не хочешь говорить о Веронези. Ведь ты – его ученик, лучший!.. – Захлопнув ноутбук с моим эссе о Золотом кодексе из Лорша на самом интересном месте, сердито воззрилась я на несчастного Януша с новым упреком в черных очах.
– Анна, ведь кроме того, что Веронези был авторитетным членом студенческого союза в Гейдельберге, в котором, как известно, бывших не бывает, он, кроме того, был настоящим, большим ученым… – Януш на мгновение запнулся, как будто его, как и меня, тревожили какие-то тайны, связанные с легендой нашего факультета, профессором Веронези, у которого мы оба учились, затем продолжил: – …ты же, надеюсь, и сама осознаешь теперь, что все мы, все – в какой-то степени жертвы его научных амбиций и его поисков Лоршских Евангелий – Золотого кодекса из Лорша!..
* * *
– …ты это серьезно, Януш? – продолжала импровизированный допрос я. – Ты действительно думаешь, что последняя работа Веронези по Лоршским Евангелиям была настолько значимой?
– Конечно! – Януш в волнении взъерошил волосы, замахал руками и в своих круглых очках стал похожим на смешную сову, внезапно разбуженную в сосновых зарослях. – Послушай, Анна, тут дело вот в чем…
Я вспоминала недавний разговор с Янушем, но нечто неуловимое внезапно заставило меня резко обернуться к экрану.
Это произошло внезапно, как если бы в наполненной лиловыми полосами вечерних сумерек и похожей на шкатулку комнате (большая библиотека, кресла эпохи Регентства, лепестковые блики фарфора в старинной витрине) я ощутила чье-то тайное, тревожащее, но безусловное присутствие.
Видимо, стремительно сменяющие друг друга события последних двух лет, связанные с так и не раскрытым убийством профессора Веронези, все же давали о себе знать, хотя давно бы уже пора мне было успокоиться и если не забыть, то хотя бы немного отстраниться от этой поистине странной истории.
Правда, совсем отстраниться никак не получалось – ни активные занятия сальсой, ни увлечение антиквариатом, ни поездка в предзимний, охочий до состоятельных русских туристов Osttirol9 меня так и не отвлекли.
Никто, никто не виноват, и делать нечего – так ответила бы я на два любимых экзистенциальных вопроса, сотрясающих русскую литературу уж не единое столетие, в этом отдельно взятом случае. Никто, кроме Сандерса и темной, глухой, бессмысленной и беспощадной – как русский бунт – моей любви к нему.
Занятия сальсой в клубе любителей латиноамериканских танцев Havana, в качестве моей личной восстановительной программы, были благополучно забыты, и мне оставалось лишь одно последнее и испытанное средство – отделаться от мрачных мыслей при помощи творчества.
…Белая сирень, подаренная мне Янушем в Altstadt10, – снежный альпийский сугроб, вдруг образовавшийся жарким летом, – медленно таяла в такт проникновенному Adagio Sostenuto из рахманиновского Piano Concerto No. 2 in C minor, роняя белые махровые лепестки в такт аккордам, щедро осыпая ими пол и лаковую столешницу у окна, образуя форму плащаницы.
Ноутбук, как рахманиновский Steinway, был весь раскрыт; приветственно мерцала зеленая лампа монитора, а на одной из электронных страниц значилось название детективного романа: «Нерушимая обитель», в котором я сделала попытку рассказать о последних событиях, в центре которых оказалась сама.
Вполне возможно, что искушенному читателю и могло бы показаться, что все, далее изложенное, – не что иное, как попытка беллетризации собственной биографии. Пожалуй, наивному автору, даже не предполагавшему, во что он ввязывается, просто хотелось – путем литературного отстранения – обдумать и словно бы заново пережить все то, что с ним произошло за последние годы.
Итак, начало детективного романа «Нерушимая обитель» положено.
Я наконец-то закончила печатать первую страницу и, положив ноутбук на колени и устроившись поудобнее в кресле у занавешенного темно-зеленым полотном раскрытого окна, не без тайного удовольствия, знакомого всем начинающим авторам, уже перечитывала свою «нетленку» в формате PDF. Признаюсь вам, представляла себе мелованные страницы только что изданного романа. (О, этот аромат новой книги, что пьянит наивного, полного надежд автора посильнее, чем моя вечная классика в парфюме Сhanel № 5 – действительно вечная, никак не могу разлюбить этот удивительный и неповторимый цветочно-травянистый запах маленького озера, затерянного в таинственной тиши русского леса. Именно так: обволакивающе и ярко, горестно и страстно, согласно воспоминаниям Эрнеста Бо, великого парфюмера российского Императорского Двора, придумавшего эти духи для Дома «Шанель», – звучали в ароматах, заключенных в сверкающие грани стройных и элегантных, что офицер Императорской армии, флаконов, его военные воспоминания о России…)
…А еще, конечно же, встречи с коллегами в литературном клубе Grüner Salon в Гейдельберге, членом которого имею честь состоять. Неспешные беседы с Юрием Михайловичем Кублановским о современной литературе за чашкой кофе в парижском кафе. Литературные подношения в виде свежеизданных фолиантов моим учителям и коллегам, с которыми связывала работа в одном из издательств.
«…Профессор Веронези был убит в пятницу вечером, около 18:00, в собственном доме, где после шумного развода, скандальные подробности которого за года два до трагедии стали известны всему факультету, он жил один. Прислуга ушла в 17:00 того же дня, более, по словам его секретаря и как позднее подтвердило следствие, профессор ни с кем не общался, его телефон молчал. Никому – по ставшим теперь уже очевидными причинам – не удалось дозвониться до профессора ни в ту роковую пятницу, ни утром субботнего дня, и уже в субботу вечером в многочисленном профессорском окружении, среди его учеников и коллег, пробежала смутная волна беспокойства…»
Я быстро подняла голову от работающего экрана и вздрогнула. Мне действительно буквально на секунду показалось, что в диких и непролазных новостных джунглях промелькнула знакомая тень – тень двойника Веронези…
И вот уже перед заинтригованным будущим читателем «Нерушимой обители» во всем карнавальном великолепии предстает он, жутковатый мотив двойничества, столь любимый литературоведами – ловите!
Постепенно насыщается густеющим цветом и проступает – подобно изображению на бумаге, помещенной фотографом в проявитель, – чье-то отражение в зеленовато-синем оконном стекле.
Мелькают знакомые лица, слышатся голоса…
Это классический мотив, без которого немыслима литература – вспомните Гоголя! – и в данном случае указывающий скорее не на саму личность Веронези, а лишь на его многочисленных двойников, расплодившихся в виртуальном пространстве за последнее время.
Так и есть! В вечерних новостях сообщалось, что по подозрению в причастности к совершению тяжкого преступления – убийства профессора Антонио Веронези – был вчера вечером арестован Сандерс.
В новостях фигурировало его настоящее, какое-то замысловатое и сложное восточное имя, которое и мне-то довелось услышать впервые, несмотря на то, что я была хорошо знакома и даже влюблена в него когда-то.
Теперь-то я понимаю, почему в среде немецких и русских друзей он предпочитал пользоваться звучным и кратким американизированным псевдонимом – никто из нас его истинное, но такое длиннющее прозвание воспроизвести адекватно бы просто не смог. Просто поразительно, но меня все происходящее – жутковатые вечерние новости, предстоящий судебный процесс – почему-то не слишком волновало, настолько я была уже далека и от своей любовной истории, которой было что-то около трех лет, и от резонансного убийства Веронези, потрясшего в свое время жизнь маленького университетского городка, где мне довелось учиться и работать.
В то время я уже была аспиранткой одного из старейших университетов Западной Европы и довольно известной поэтессой, издавшей несколько поэтических сборников в Москве и Санкт-Петербурге.
Должна признаться, что и полустуденческая моя жизнь протекала самым что ни на есть спокойным образом, близким к идиллии в ее античной транскрипции.
Все же возможные версии убийства профессора Веронези давно были изложены и доступны вниманию читающей публики на страницах местных газет… По утрам я, как любая другая добросовестная докторантка, трудилась над материалами для диссертации, пропадая в библиотечных архивах. Если же мне выпадал свободный час-другой – встречалась с друзьями, для того чтобы пообедать где-нибудь вместе и, разумеется, обсудить последние светские новости нашего безмятежного, но шумного и веселого студенческого городка.
По вечерам же я работала в архиве библиотеки, разбирая огромные и пыльные архивы профессора Веронези и попутно кашляя и чихая. Руководством университета мне было поручено проанализировать, какие из его законченных, но еще не опубликованных работ можно было бы подготовить для читательского ознакомления в одном из профильных университетских издательств.
Вытирая платком подступившие слезы (виной тому – извечная архивная пыль, а не моя врожденная сентиментальность), я читала все, так или иначе связанное с академической деятельностью Веронези. Все научные факты – грозящие будущей сенсацией! – которые удавалось раскопать, я подолгу обсуждала с Янушем.
Он так же, как и я, был вовлечен в процесс разбора огромного профессорского наследия, но занимался именно тем, о чем всегда мечтал: анализом архивных материалов для последней незавершенной работы Веронези, касающейся многовековой истории монастыря Лорша и истории создания знаменитого Золотого кодекса, или Лоршских Евангелий. Поскольку наши исследования почти не пересекались, мы могли без особой академической ревности подолгу обсуждать работы друг друга.
Я, например, считала, что Янушу давно пора выступить на какой-нибудь значимой научной конференции или же, на самый худой конец, на симпозиуме в университете, хитрый и пронырливый Януш же пока не спешил делиться своими научными выводами, сделанными в процессе долгой и упорной работы…
– …Hallo, Анна! Пообедаем сегодня у Maurizio? – Его голос был радостным, и всего лишь на мгновение мне показалось… в общем, неважно, что мне показалось, но признаюсь откровенно, ожидала я совсем иного звонка.
– Привет… А, это ты, привет, Януш! Извини, не узнала сразу, быть тебе богатым, – шутливо приветствовала я своего приятеля.
– Спасибо, не жалуюсь, – рассмеялся в ответ Януш фон Армансберг, к слову, потомок известного баварского рыцарского рода, известного с XIII века, и самый настоящий граф. – Ну что насчет совместного обеда? Я мог бы после семинара зайти за тобой в UB11.
– Почему нет, милый Януш? Мне кажется, я уже достаточно сегодня потрудилась для своих любимых Метнера, Белого и Пашуканиса. Пора и честь знать, как гласит русская пословица! – весело добавила я уже по-русски, и Януш попробовал повторить за мной:
– Pora i chest' znat'! – с заметным трудом и с забавным баварским акцентом проговорил он. – Kruzifix!12
– Ладно, переходи на латынь, – оборвала я его лингвистические старания.
Януш послушался и немедленно прекратил свои попытки считывания на слух и транскрибирования русских пословиц, тем более что получалось это у него не очень убедительно. Я немного знала его семью, это были строгие, очень добропорядочные люди, представляющие одну из основных ветвей древнего баварского дворянского рода, а его мать, к слову, младшая графская дочь и одна из семи красавиц-сестер, не мне одной казалась воплощением прославленных немецких максим: Kinder-Küche-Kirche13. Их семья действительно была дружной и большой, впрочем, для Баварии это не редкость.
У Януша, насколько мне было известно, наличествовало двое старших братьев – Йоханн и Андреас, уже работающих: они были совладельцами крутейшей авторемонтной мастерской, расположенной в Мюнхене и специализирующейся на ремонте элитных ретроавто вроде Mercedes-Benz SLC 300. Была у Януша и одна младшая сестра – Каролина, еще учившаяся в школе. Не берусь судить, но, разумеется, домашнее воспитание сказывалось: привыкший заботиться о «младшем составе», Януш был предупредителен и вежлив со мной иногда просто до ужаса. К слову, он всегда безропотно таскал мои сумки, папки, библиотечные книги, тетради и планшеты, которые имели свойство накапливаться, подобно снежному кому в предгорьях Альп, и к концу дня просто оттягивали мои хрупкие и слабые женские плечи.
Пожалуй, и сама бы не ответила на вопрос, почему меня так раздражали неуклюжие и всегда случавшиеся не ко времени попытки Януша обратить на себя мое внимание. Может быть, просто еще очень сильна была в моей душе любовь… нет, пожалуй, именно страсть к другому человеку…
Да и кто бы ответил на этот странный вопрос, кроме разве что брата Джиованни? Брат Джиованни, что ты еще хотел мне сказать в своем сказочном Средневековье – в том волшебном монастырском саду, под кружащими осенними листьями, напоминающими оранжево-красные цветы или же полностью раскрытые маленькие японские веера?
Что еще не спросила я у тебя, какие вопросы были мной, к сожалению, не заданы? Что я забыла у тебя узнать?
Ты говорил мне о том, что всякий грех есть несчастье. Несчастье – и для нас самих, и для окружающих нас. Ты предостерегал нас – меня – от непоправимой ошибки. Ты утверждал: грех есть начало разъединяющее и разделяющее, отталкивающее нас от людей…
Ты давал мне много мудрых советов, проверенных Библией и временем, но некоторым из них я, к сожалению, не последовала…
Бессонницы бокал старинный…
Бессонницы бокал старинный.
Мерцанье темного вина.
Бокал – за время ночи длинной
Еще не выпитый до дна.
Из всех – горчайшего напитка
Вкус, исчезающий к утру…
Коснется дремлющего свитка
Рука, привычная к перу.
Там небо отражает землю
И – гладь серебряной воды.
…Там ветер пеленает стебли,
Скрывая легкие следы
Пришедшей осени. И тает
Сад, полный ароматов вин.
Над ним медлительно сплетает
Тончайшую из паутин —
Сентябрь…
Пером – крылом голубки —
Стираю грани долгих снов,
Не нарушая облик хрупкий
Еще не высказанных слов.
Бессонница… И – звон бокала,
Скользнувшего за край стола.
…То – глухо Слово прозвучало,
Которого и не ждала.
Начало лета. Пригород Karlsruhe14.
В один из выходных дней – впервые
по-настоящему майских – я осталась
дома одна. С самого утра солнце – как хирург
острейшим скальпелем – препарировало
лучами весь дом: желтое плавящееся
дерево лестницы, ведущей на второй этаж…
такой же кукурузно-желтый паркет
чуть скрипучего пола… картины и гравюры
в гостиной… Полуденный лес, по краям —
изломы сосен, и – с высокого горного склона —
опрокинувшаяся даль. В небе – птица.
Тончайшая прорисовка черно-белых
деталей – время словно остановилось,
рассыпалось на минуты, секунды,
штрихи и линии… Германия, война —
безвестного еврейского художника спасла
немка, укрывая в лесу долгое время —
штрих-код этой гравюры.
«Жить…»
Жить —
ни о чем не беспокоясь,
Вслед диким птицам
не срываться
И времени
стучащий поезд
Вновь отпускать
до дальних станций…
Переходить
от Дома к Саду,
Из воскресенья
в понедельник,
Как долгожданную
награду
Принять
блаженное безделье…
…Лимонный полдень —
веки слепит,
Смыкает
сонные ресницы,
И пятна золотые
лепит
На неподвижные
страницы…
Собранье
шорохов знакомых,
Квадраты солнца —
на ступенях…
Тепло полуденного
Дома
Мои почувствуют
колени,
И рассыпается
покорно —
Лучами высвеченный,
грузный —
Весь Дом —
на золотые зерна,
Початком
спелым кукурузным,
И день,
начавшийся так рано,
Грозой новорожденной
зреет,
И влажным пламенем
тюльпана,
Начав от края,
Сад темнеет…
Черешневый лес
Еще огня не зажигали…
(Слушая Рахманинова)
Раскрыты двери на Восток…
Здесь гулкий черный лед рояля,
Под пальцами оттаяв, тек…
Та Музыка, с дождями вместе,
Там – в оркестровой глубине,
Небес нарушив равновесье,
Всей гроздью вызревших созвездий,
Играющей, на плечи мне
Обрушена была…
…
Черный лед, золотая печаль…
Бесконечна – последняя нота…
Ароматы цветов бергамота,
И случайно разлившийся чай
Под рукою дрожащей…
Гулко вздрогнет встревоженный зал
От рахманиновского «Этюда»,
Где так ярок и светел финал…
Здесь – хрусталиком – звякнет посуда,
Отзовется – в изломах зеркал
Чья-то Музыка…
Всем случайностям наперерез
Прорастает звучащее Слово —
Этот черный черешневый лес
Под рукою, тревожащей снова
Тень «Элегии»…
(Перевод Вильгельма Левика (1907–1982))