Kitobni o'qish: «Любимая звезда», sahifa 3
Велосипедная история
Мы купили Лёльке первый приличный детский двухколёсный велосипед за год до того, как она смогла на него взобраться. Зимой он пылился в комнате свекрови, а весной все увидели, что ребёнок вырос и уже может.
Но ребёнок хоть и вырос, на самом деле ничего не мог, потому что, как тонко заметила бабушка Валя, два колеса – это вам не три.
Всё самое захватывающее – как именно папа на даче научил её кататься – я пропустила. Я работала. И получила ребёнка, уже «владеющего машиной». В белом платьице, в белых носочках она скромно стояла возле голубого велосипеда и ждала.
Я выкатила из сарая свой, повидавший многое, и мы молча вышли на дорогу. Дорога была асфальтированная и длинная.
Дочь обогнала меня через пятнадцать метров. Шикарно виляя задним колесом, она стремительно понеслась вперёд, не оглядываясь, а когда велосипед въезжал в лужу, поднимала колени к ушам, как кузнечик.
Я поднажала. Она быстро завертела ногами и опять оказалась впереди. М-да…
Километра через два мне стало жарко. Видимо, от того, что в этом году я села на велосипед впервые.
Справа от нашей дороги сочно зазеленел старинный Павловский парк. Очень он мне понравился в эту минуту. Мы свернули на просёлочную дорогу и поехали рядом. Когда едешь рядом – удобно петь.
– Солнце на спицах – синева над головой! – начала Лёля.
– Ветер нам в лица – обгоняет шар земной! – ответила я.
Мы лихо пели, а тонкие сосны и толстые липы подъезжали нам навстречу, неудержимо вырастали на наших глазах.
– Сядешь – и просто нажимаешь на педаль! – грянули мы и с этими словами внеслись в самую заброшенную часть парка.
Гуляющие поспешно заскакали по газонам в разные стороны. Что-то они, по-моему, кричали нам вслед…
И ахнуть мы не успели, как перед нами открылся спуск в глубокий овраг. Тормозить было поздно. Далеко впереди, посредине крутого и довольно кривого склона, торчал вкопанный в землю столбик для автомобилей, чтобы они сюда не сворачивали.
– Ай! – только и успела крикнуть я, как ветер завыл у меня в ушах. «Держись!» я крикнуть даже не успела.
Взлетев на другую сторону оврага, мой велосипед остановился, дрожа, как неукротимый мустанг. За спиной слышался вопль родного ребёнка.
Я обернулась, не слезая. Раскинув руки и закрыв глаза, родной ребёнок в белом платьице валялся внизу на дороге. Голубой велосипедик тихо лежал рядом, остаточно вращая задним колесом. Руль у него был свернут набок. Столбик для автомашин остался на своём месте.
– А-а-а! – вопил ребёнок.
Мне даже страшно было к ней подходить. Бросив своего мустанга, я побежала вниз.
– A-a-a…
He сразу стало ясно, что ребёнок вопит от страха, а не встаёт принципиально.
– О-о-о! Зачем ты повезла меня по просёлочной дороге? А-а-а! Папа катал меня только по ровной дорожке! Я никогда больше не поеду по такой дороге! Я буду ездить только по ровной дорожке! А-а-а… О-о-о!
– Встань! – приказала я.
Но она даже не села.
– Встань, возьми велосипед и спустись ещё раз!
Она так удивилась, что даже замолчала. Я и сама удивилась.
Всё-таки через десять минут Лёлька себя превозмогла. Мы завернули велосипедику руль на место, и я, стоя на обрыве и собрав всё своё мужество, пустила её вниз навстречу автомобильному столбику.
Когда она победно въехала на противоположный склон, кое-как разминувшись со столбиком, это был другой ребёнок. Как будто в ней загорелась лампочка: глаза блистали, а щеки светились изнутри розовым светом.
– Я упала, – рассказывала она потом всем подряд, – а когда встала, то плюнула так (тьфу!), залезла обратно и съехала ещё раз! Сама съехала! По просёлочной дороге… Мама, отпусти меня в парк одну!
Я опять собрала теперь уже последнее мужество и через несколько дней отпустила. Моя мама перестала со мной разговаривать.
Вернулась Лёля тихая, затаённая. Минут двадцать она хранила в себе что-то необыкновенное. Потом позвала меня за сарай и повисла у меня на шее, замирая от счастья. Видно было, что в её жизни произошло потрясающее событие.
– Я видела белочек… Они на ёлке. Они знаешь как бегают? Кругами, по ёлке, друг за дружкой! И пальцами так шуршат…
Потом отпустила меня, тряхнула волосами лихо и гордо, совсем как моя мама в молодости, и засмеялась:
– Знаешь, мне прямо всем встречным хотелось хвастаться, что я уже сама еду! Одна!
Почему луна идёт за мной
– Мама, почему луна идёт за мной, когда я иду?
Вечер. У меня сидит человек, который пришёл по делу, и мне некогда отвечать на бесконечные Лёлькины вопросы.
– Извини, дорогая, – говорю я. – Сейчас мне просто некогда. Пойди помой руки, скоро будем пить чай.
Лёлька уходит безропотно, вежливость её всегда обезоруживает.
– Бабушка, – слышим мы через пять минут из комнаты свекрови, – а почему луна идёт за мной, когда я иду?
– Это обман зрения, деточка.
– Нет, бабушка, это не обман. Я оглянусь – а она уже тут. Я опять оглянусь – а она уже вон тут. Она сама идёт за мной!
– С ума сойти! – поражается бабушка. – Я барышней была – и то об этом не задумывалась. Мне такие вопросы даже сейчас в голову не приходят… Тебе же только пять лет! Нет, в моё время дети о таких вещах не спрашивали.
Проходит полчаса. Дверь тихо приоткрывается, и Лёлька опять осторожно входит к нам. На её халатике сверкает моя самая блестящая брошка.
Человек, который пришёл по делу, всё ещё сидит, и уходить ему не хочется. Мне тоже не очень хочется, чтобы он уходил.
– Ах, какая у тебя брошка! – крайне восторженно замечает он. Лёлька честно верит в этот восторг и, засияв, влезает ему на колени.
– Правда похоже на люстру? Люстры – это в театре такие бывают, красивые-красивые, – объясняет дочь.
– А ты руки мыла? – спрашиваю я.
– Мыла, – врёт она мне прямо в глаза и, почувствовав, что нельзя упускать ни минуты, выпаливает в лицо моему собеседнику: – А почему луна идёт за мной, когда я иду?
– Луна?.. – он тихонько гладит Лёльку по волосам. – Луна – это волчье солнышко, у неё свои законы. Вот когда вырастешь и будешь такая же высокая и красивая, как мама, поедешь ты на поезде куда-нибудь в тёплые страны, – говорит он печально и смотрит на меня. – И луна поедет за тобой. Так и побежит за поездом. И никакие тучи её не проглотят. Ты будешь ехать, а она будет всё смотреть на тебя и смотреть…
Лёлька становится очень серьёзной, задумывается, тихо сползает с его колен и молча сама уходит.
– Папа, – слышим мы через минуту, – а почему луна идёт за мной, когда я иду?
Папа, который целый вечер всё что-то приколачивает, а у него это что-то всё время падает, говорит с Лёлькой долго и подробно, только нам ничего не слышно. Наконец, она врывается, торжествующая, и заявляет:
– А папа объяснил мне, почему луна идёт за мной! Он снял с ёлки шарики и всё объяснил.
– Ну и почему же она идёт за тобой?
– Он мне объяснил… но только я не знаю… – вздыхает Лёлька и смотрит на меня ошеломленно.
* * *
А ведь в самом деле: идёшь – и луна идёт за тобой… Сама! Почему?
Самая первая любовь
Печёнкин сидел на первой парте и, как говорили наши учителя, «вертел головой назад». Потому что сзади сидела я.
Когда я была на первой парте, то головой назад вертела я. Поэтому меня отсадили к Лариске Ксендзовой, отличнице. Я-то тоже была отличницей, но ещё я была выскочкой, а Ксендзова – тихая, она должна была на меня влиять.
– А у меня косы длиннее твоих! – сказала она сразу.
– А у меня зато толще!
– А зато ты не знаешь, что такое ямб и хорей!
Мы помолчали. Я не знала, что такое ямб и хорей.
Мне узнать было не у кого. И мне стало нестерпимо стыдно.
– Невежда несчастная, несчастная ты тупица! – с наслаждением прошипела Лариска и перестала меня замечать. Она здорово это умела – не замечать.
А Печёнкин всё равно вертел головой назад.
На русском ему сделали замечание. Он встал, а когда садился, то как-то опять растерянно оглянулся на меня. Класс заинтересованно захихикал, а Лариска тихо, но внятно сказала: «Раз!»
Сёмка Водотынский, который сидел впереди, написал записку: «Печёнкин, не верти головой, а то Ксендзова считает!» Но пока там передавали, записка попала на учительский стол и до Печенкина не дошла.
А на перемене Широчкин, столкнувшись со мной, сказал:
– Гы-ы! – И подтянул штаны локтями.
– Дурак ты, и больше ты никто! – небрежно бросила я.
– Ага, дурак, – согласился он, – а почему ты покраснела?
– А ты штаны подтяни, двоечник несчастный!
– Я вот дам тебе сейчас по вывеске! – нервно сказал Широчкин.
– Дай. Свою будешь в кармане носить, – ответила я.
Папа говорил, что человек должен всегда держать себя в руках, и вообще надо иметь мужество. Тогда все тебя будут бояться. Широчкин меня боялся.
И так было изо дня в день.
Я просто не могла не смотреть на Печёнкина. Но только когда он не видел. Но стоило ему взглянуть на меня, как я сразу же почему-то делала вид, что вообще тут не при чём.
Я уже наизусть знала, как он поднимает руку, аккуратно ставя локоть на парту (я-то всегда руку тянула так, что учителям казалось, будто я вылезу сейчас из своего передника). Наизусть знала, как у доски он сначала отыскивает взглядом меня, а уж потом слушает вопрос, который ему надо повторять. Разговаривать с ним мы совсем не могли, только краснели, то вместе, то по очереди. А Ксендзова, когда ей уже нечем было крыть, презрительно кривила красивые губы и бросала мне в лицо: «А тебя зато Печёнкин любит!» И я замолкала под тяжестью какой-то непонятной вины.
В июне пришла весна. На Колыме весна всегда приходит в июне, а снег выпадает к первому сентября. Школа кончилась, и мы занимались чем попало.
Я ловила рыбу, потому что это мне запрещали родители, и дралась с мальчишками с нашего рудника, потому что они меня дразнили «длинноногая».
Они знали, что я могу вынести всё, но этого оскорбления не прощу. Собирались по несколько человек, подкарауливали меня и кричали: «Длинноногая идёт!» А когда я бросалась на них – били меня. Но я всё равно каждый раз бросалась и приходила домой в синяках. И тогда папа говорил, что вот люди, некоторые, на ошибках учатся, а некоторые – нет.
Печёнкин ходил за мной часто, но издали, смотрел только, и всё.
А рыбу мне запретили ловить потому, что берег Колымы с нашей стороны обваливался. Река его подмывала, и он бухался в воду. А напротив берег намывался, и река поэтому не только текла в длину, но и понемножку двигалась вбок. Когда в воду обвалился клуб, папа взял с меня честное слово, что на берег я не пойду.
Я, конечно, была честным человеком и два дня не ходила, а потом как-то забыла про честное слово и пошла… У меня в затоне под корягой стоял самодельный перемёт с двумя крючками, и, может быть, на крючке уже болтался таймень, кто его знает, надо же было проверить!
А таймень и правда попался, только маленький. Я даже сначала подумала, что он головастик, а потом сообразила, что у нас вечная мерзлота, лягушки-то не водятся.
Прозрачная и холодная река билась и шумела впереди на перекате, а внизу в затоне вода крутилась чёрная и глубокая. Я сидела на берегу и смотрела на своего тайменя, когда кто-то заорал прямо у меня над ухом: «Длинноногая!»
Я оглянулась и увидела, что земля за мной расползается, как старая материя, и быстро-быстро змеится трещина, и всё расширяется, расширяется, расширяется…
– Да прыгай же ты! – крикнул кто-то, но прыгать было уже поздно. Земля под ногами оседала всё ниже, берег вырастал вверх и уже слышался тяжёлый подземный гул…
Я только успела вцепиться в чьи-то пальцы, как земля сама ушла у меня из-под ног и ухнула в воду.
Всё это было совсем неожиданно и поэтому не очень страшно. Я даже не успела вспомнить, что плавать-то я не умею. И только когда оказалась наверху, почувствовала вдруг, что ноги у меня ничего не соображают, и обняла какую-то лиственницу. И близко-близко увидела Печёнкина…
– Господи… – прошептал он совсем бледными губами.
Внизу текла мрачная Колыма, где-то рядом опять ухнул в воду подмытый кусок берега. Я чувствовала щекой кору лиственницы, мягкие её иголочки и не могла произнести ни слова.
– Г-ы-ы… – вдруг сказал кто-то. – Стоите, да?
Широчкин. Он подтянул штаны локтями и снова растянул свой красный широкий рот:
– Надо же… Стоят! Гы-ы-ы! – и залился, чувствуя свою безнаказанность. Ему было весело, и он был прав.
Мы с Печёнкиным наклонили головы, повернулись и медленно разошлись в разные стороны.
* * *
Я давно уже знаю, что такое ямб и хорей. И давно не дерусь с мальчишками. Но если я когда-нибудь встречу Широчкина!..
А недавно на трамвайной остановке, в Петербурге… Я стояла и куталась в плащ, а воротник был какой-то маленький, и, конечно, с Невы дул ветер…
– Длинноногая, это же ты! – вдруг сказал кто-то. И первый протянул мне руку, улыбаясь неудержимо.
Широчкин. Загорелый, господи, какой высокий…
– Широчкин… Ты с ума сошёл! – почему-то сказала я. – Ты откуда взялся?
– Из Средней Азии, – ответил он просто.
В тот вечер я не уехала на Петроградскую на своём трамвае. Мы бродили по Невскому. Выяснилось, что я никогда не знала его имени. Теперь спрашивать было неудобно.
В кафе-мороженое мы не попали, поздно. В ресторан я не захотела. И мы уехали на трамвае в Стрельну, в парк.
– Вот, этому парку двести лет, – рассказывала я.
– Ага, а почему ты блондинка?
– А кем ты работаешь? – спросила я вместо ответа.
Он мне не сказал, а когда я стала настаивать, рассердился:
– Ну что ты, маленькая, что ли?
«Наверно это как-то связано с войной», – подумала я.
Толстые одинаковые липы важно стояли по сторонам. Мы остановились, потому что дальше было море. Залив. Розовый, светлее неба.
– Белая ночь, надо же… – сказал он и положил мне руку на плечо.
– А у тебя есть дети? – спросила я.
– Нет, я не женат. А у тебя?
– У меня есть всё, что полагается иметь в моем возрасте, – ответила я, как мне показалось, уклончиво.
Он молчал. Смотрел вдаль, на море.
– А ты помнишь, как мы с тобой дрались? – наконец повернулся он ко мне.
– Не помню… – притихла я. Действительно, я этого не помню.
– А помнишь, тебя ещё звали Лисичка-сестричка?
– Нет.
– Эх, ты. Всё забыла. А что Печёнкин был в тебя влюблён, тоже не помнишь?
Я почувствовала, что надо сказать: «Забыла».
– Какой Печёнкин?
Он посмотрел на меня недоверчиво, но ему очень хотелось в это поверить, и поэтому он поверил.
– Ну ладно, это я понимаю… но… но как я-то по тебе с ума сходил, тоже забыла?
Забыла! Да я и не знала…
До города мы добирались на последнем трамвае. Вагон был совсем пустой. Вагоновожатая смотрела, по-моему, больше на нас, чем на дорогу. Я пряталась в сирень, которую он наломал мне в парке, а ему спрятаться было некуда.
Трамвай несся в молоке белой ночи как будто в безвоздушном пространстве. В зеркальце нас нагло разглядывала, поджав губы, эта вагоновожатая, но мы не разошлись в разные стороны. Мы улыбнулись ей взрослой улыбкой и вышли из вагона вместе.
Вешалка оборвана
У меня оборвалась вешалка. Обыкновенная. От старого пальто.
– У вас вешалка оборвана! – как-то радостно сообщила мне утром тётя Фиса, наша гардеробщица. Я ей не нравилась. – Прогуляла, наверно, вечером, не пришила…
Чего-то я пробормотала, мне было стыдно. Ну как же ведь, женщина, а вешалка оборвана. Конечно, стыдно.
– Вешалка у вас оборвалась! – крикнул мне мрачный гардеробщик в столовой, роняя на пол моё пальто.
Я уже знала, что она оборвалась.
Когда я после обеда подала ему номерок, он швырнул на барьер моё несчастное пальто, а потом высокомерно отвернулся.
– Мадам, у вас оборвана вешалочка, – деликатно улыбнулся мне гардеробщик в парикмахерской и развёл руками. Он снимал с себя ответственность.
Я не взглянула на него.
В троллейбусе мне хотелось толкаться, но было пусто.
А дома муж, помогая мне раздеться, удивился:
– Лапочка, ты знаешь… но у тебя…
– Что? Вешалка оборвана? – невинно спросила я. – Да?
– У тебя… у тебя сегодня прелестная причёска, – сказал он, ловко зацепляя пальто за воротник, и вздохнул.
В тот вечер я не пришила вешалку. Я забыла.
Утром всё началось сначала. Изощрялась тётя Фиса, просто презирал меня мрачный гардеробщик в столовой. В парикмахерскую я не ходила, но зато в поликлинике мне сообщили как новость, что вешалка у меня оборвана.
Оттуда я пошла в Эрмитаж. С несчастным лицом я подала гардеробщице своё пальто и стала ждать. Она повесила его молча, а потом дала мне мой номерок.
Я шла по гулким залам дворца и думала о гардеробщице. Почему она мне ничего не сказала? Я думала о ней, стоя у Ван Гога, думала, сжимая номерок в руке, у Венеры Таврической и только у какого-то Аполлона, кажется, о ней забыла.
Потом спустилась вниз и подала номерок. Гардеробщица мне улыбнулась и подала пальто. Я так удивилась, что никак не могла попасть в рукава.
Вышла на набережную Невы. Конечно, лил дождь. Я шла по Дворцовому мосту и всё думала: «Почему она мне ничего не сказала?»
А дома муж, снимая с меня пальто, изумился:
– Ой, ты что, вешалку пришила?!
Господи, как мне теперь найти эту гардеробщицу? Я ведь даже лица её не запомнила…
Дорогая моя, любимая Олечка
Ремонт мы делали с моей задушевной подругой и с мужем, которого я, как оказалось, люблю всё равно, несмотря ни на что.
Все двери мы выкрасили в белый цвет, ванну в голубой, а прихожую сделали розовой. Задача была такая: за два выходных дня превратить нашу неуютную запущенную квартиру, которая свидетельствовала, что жизнь не удалась, в жилище счастливых людей.
Моя подруга Женька считала, что оставаться красивой обязана только я, потому что на меня смотрит любимый человек. Поэтому она бестрепетно натянула на себя старый тренировочный костюм, а голову повязала наволочкой.
Мужу моему она велела забивать гвозди и чинить вентилятор, так как мужчины должны делать только мужскую работу, и нельзя, пользуясь равноправием, заставлять их мыть пол и стирать занавески. А то в один прекрасный день рискуешь обнаружить, что он у тебя и на мужчину не похож.
Таким образом, муж чинил на кухне вентилятор, я, оставаясь красивой, тут же варила борщ и жарила котлеты, а ремонт делала Женька. Её энтузиазма одинокой современной женщины хватало на троих. Если бы она не отвезла к себе на дачу мою свекровь, вся эта затея вообще была бы немыслима. Мы ещё успевали, пока она не видела, целоваться, прилипая к свежепокрашенным дверям.
Понятно, что тут было не до Лёльки, и хотя она рвалась нам помогать, мы на эти два дня закинули её к моей маме.
Гром среди ясного неба раздался, как всегда, некстати.
Я в большой комнате держала картину, которую очень долго прибивал муж (потому что нас никто не видел), как вдруг Женька вылетела из другой комнаты так внезапно, что картина обрушилась…
Но она не обратила на это никакого внимания.
– На-ка почитай! – она протянула мне тщательно сложенный обрывок тетрадного листа. – Почитай…
«Дорогая моя, любимая Олечка! Приходи сегодня к школе в 18.00. Пламенно жду! Л. И.»
А внизу лиловая свёкла, пронзённая стрелой. И сегодняшнее число…
Ну вот. Всё. Оказывается, наш ребёнок вырос. Занятая работой и своими личными проблемами сверх меры, я всё проглядела. «Любимая Олечка…» Так может писать только человек, который уже объяснился. «Моя любимая Олечка…» Что же делать? Такой искренний, такой понятный мне, всегда родной ребёнок вдруг превратился в загадочного сфинкса… Как? Когда? Господи…
Недавно мы с ней гуляли вечером перед сном, и она сказала грустно:
– Вот… У тебя есть всё-таки муж. А у меня-то и нет никого…
Я удивилась: как «никого»? А мы? А бабушка Тоня, моя мама? Есть, наконец, подруга Ирочка! Ну, в крайнем случае, бабушка Валя… Хорошо бы, конечно, дружить и с мальчиком каким-нибудь, но…
Она посмотрела на меня тогда с такой пугающей, такой взрослой иронией… И ничего больше не сказала.
– Ребята, что же делать?
Муж был занят. Он держал картину, которая стояла на полу. Женька села на корточки и принялась энергично и сосредоточенно красить плинтус.
– Но… Но получается, что она теперь от меня всё скрывает!
Старый серый плинтус под Женькиной кисточкой становился празднично-лакированным, коричневым.
«Пламенно жду!» В отчаянии я взглянула на мужа. Он подошёл ко мне, перечитал записку и улыбнулся. Обнял меня за плечи и, не стесняясь Женьки, бережно поцеловал. Потом нагнулся к ней, осторожно вынул у неё из рук кисточку и опустил в банку с краской.
– Давайте, девочки, давайте… Отмывайтесь, переодевайтесь и бегом к школе, – сказал муж почти спокойным голосом. – А то уже пятнадцать минут осталось.
Всё-таки иногда он, оказывается, знает, что мне надо делать!
* * *
У школы в восемнадцать ноль-ноль не было никого. Ни Лёльки, ни этого Л. И. Мы осторожно выглядывали из-за угла, обходили школу сзади, выглядывали из-за другого угла… Независимо, под руку прогуливались перед фасадом, благоухая растворителем, которым Женька отмывалась, пополам с дорогими духами, которые мы вылили на неё сверху. Вокруг было тихо, пустынно, и только в подвале мяукала какая-то кошка.
* * *
К понедельнику наша квартира изменилась так, что, войдя в неё, хотелось улыбаться и, может быть, петь.
Вернувшись с работы, я зажгла свет в прихожей и увидела на полу целое стадо разнообразных кроссовок и башмаков. Посчитала – четырнадцать.
Из глубины квартиры слышались хохот, ломкие мальчишечьи голоса, девчоночий писк. И голос дочери, объясняющий, гордый. Похоже, она организовала экскурсию по нашей квартире для половины своего класса. Раньше, кроме Ирочки, у нас никто не бывал.
Но который же из них этот Л. И.? Я прислушалась.
– Зараза!
– Ну куда ты лезешь, пусти!
И наконец, Лёлькин голос с незнакомыми мне усмиряющими интонациями. (Впрочем, нет, знакомыми. У меня у самой такие интонации.)
– Ну хватит, сосиски глупые. Вы же сейчас прилипнете! Там же всё покрашено… Это что – погодите, скоро у нас ещё и Вельвет будет!
Два года обещала я ей сшить Вельвета. Диванную подушку из лоскутков в виде пухлого, строгого и очень смешного гномика. Видели мы с ней однажды такого у знакомых, в гостях. Её поразило, что этот вельветовый человечек в колпачке набекрень, оказывается, нужен для того, чтобы охранять дом.
От моего присутствия Лёлиным гостям сразу стало неуютно. Скромно поздоровавшись и опустив глаза, они босиком, по одному просочились в прихожую, поодевали свои обувки и исчезли. Я не успела их даже толком разглядеть. А уж установить, кто из них этот Л. И., и вовсе не удалось.
– Ну как? Понравилось им? – спросила я дочь.
– Мамочка! Ну конечно!
* * *
Но открывать свою душу и рассказывать мне про этого Л. И. она, похоже, и не собиралась.
Я терзалась, но вела себя педагогично. А потом однажды не выдержала и поступила так, как поступала со мною моя мама, а с ней, может быть, моя бабушка.
Я просто возмутилась, что Лёлька мне не доверяет.
– Что ты, я тебе доверяю! – удивилась она.
– Но у меня есть основания думать иначе! – обиделась я.
– Какие основания?
И тогда пришлось признаваться, что мы прочли записку, которую во время ремонта Женька нашла под Лёлькиной кроватью.
– У меня полные карманы таких записок, – спокойно ответила дочь.
– А почему же ты не пришла к школе в восемнадцать ноль-ноль? – спросила я, уже выдавая все свои карты.
– Что я, дура что ли?
Пожалуй, не дура. Но кто же из мальчишек писал ей «Дорогая моя, любимая Олечка»?
– Что ты, мамочка, наши мальчишки разве могут так написать? От них только и дождёшься «Я вот сейчас тебе ка-а-а-к врежу!».
Мне стало совсем страшно. Если это не мальчишки, то кто же?
– Даша Королёва. Она меня с первого класса ненавидит. С тех пор, как Блин сказал, что я на русалку похожа. В этом году он, правда, сказал, что больше на селёдку, но она всё равно ненавидит. И на каждом уроке пишет мне эти записки и подбрасывает. Думает, я не знаю. Это чтобы я волновалась и оглядывалась: кто же это в меня так влюбился?
* * *
Муж, узнав всё, хохотал долго. А потом вдруг сказал:
– Слушай, давай мы ей к дню рождения подарим хороший кожаный портфель, а? (Наверное, сам о таком мечтает. Он всегда старается дарить другим то, о чём мечтает сам.) Лёлька в последнее время ходила в школу с яркой тряпочной сумкой-диснейкой, портфель у неё давно разорвался.
– А ты знаешь, зачем ей портфель?
– Книжки носить.
– Нет. Лупить мальчишек по головам. Так вот, кожаный портфель, как я недавно у неё выяснила, оружие слишком гуманное. А в сумку в эту положишь, допустим, пенал. Деревянный… Понимаешь?
Он понял сразу.
День рождения у них с Лёлькой в один день, и я предложила портфель кожаный купить ему. Но оказалось, что ему нужен не портфель.
– А мне, может быть, ты сошьёшь этого… как его… Вельвета? – тихо попросил муж. – А? Из лоскутков…
Bepul matn qismi tugad.