Kitobni o'qish: «Крууга»

Shrift:

© Лужбина А.А., текст

© Корсакова Е.М., дизайн

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

1. Берложка

После танцев ныла поясница. Я ехала в вагоне метро, застыв возле поручня, и, когда освободилось место, не знала: легче сесть или остаться стоять. Вышла смуглая женщина-фламенко – я любовалась ею уже несколько станций: черные волосы, гордое лицо, тяжелые серьги и пальто до пола. Руки, покрасневшие и опухшие от какой-то грубой работы, резко подчеркивали красоту.

Я все-таки осторожно села на ее согретое место. Почти лысый мужчина рядом обнимал футбольный мяч. Три месяца после развода: все мужчины, способные проявлять ласку, привлекают мое внимание, а потом сразу же вызывают отторжение.

Напротив мальчик, играющий в телефон, громко смеялся и совсем не следил за тем, как выглядит. Красивая девушка читала бумажную книгу, задумчиво водила пальцем по губам. Обложка поверх книги кожаная, плотная – не увидеть ни автора, ни названия.

На Таганке я бережно понесла себя к выходу – двигаться иначе не получалось. Почти лысый мужчина с мячом встал тоже и улыбнулся, доставая смятую до комочка упаковку жвачки.

– Будете?

– Нет, спасибо, – я тоже сделала вежливую улыбку, а еще шаг в сторону.

– Ну и хорошо, а то последняя…

С мужем мы расстались по-взрослому: после обычного ужина он сказал мне, что надо пожить друг без друга. Быстро собрал спортивную сумку и ушел, хотя квартира была его.

Я уехала через несколько дней с небольшим чемоданом и уверенностью, что мы скоро помиримся. Разговаривая после этого с мамой по телефону, я сделала вид, что всё в порядке, даже передала мужу привет в то пустое кресло, на котором он мог бы сидеть. Мы обсудили, что скоро празднично поедем в глэмпинг. Важное дело: глэмпинг открыл младший брат Антон, ответственный за семейные успехи.

Я показывала радость. Помню, через открытое окно в комнату влетел жук, удивительный, как капля ртути. Я отвлеклась на жука и потеряла бдительность. Радость рассыпалась: я вмиг почувствовала себя жалкой. Хотелось обнять саму себя, осторожно уложить в кровать, укачивать, что-то нашептывая.

Наверное, всем можно было сказать о расставании вовремя. В конце концов, ничего особенного: раз что-то началось, то, значит, закончится. Мама отметила бы, что я хорошо держусь, – мама в целом умеет хвалить даже папу. После их развода все остались друзьями, и мои родители до сих пор поздравляют друг друга со всеми праздниками. Ставят реакцию «огонек» в семейном чате и отправляют мемы. Хоть папа все еще в Санкт-Петербурге, а мама сразу вернулась в Москву, забрав нас с собой. Сказала, что больше не может жить под угрюмым небом. Папа ответил, что вообще-то в Питере небо жемчужное.

Мой муж стал незнакомцем. Через месяц он привез мне оставшиеся вещи и забрал мои ключи от квартиры. Детей у нас не было, прожитые пять лет показались бессмысленными. Первое время я каждый день отправляла ему десятки яростных сообщений – отвратительных до тошноты.

Но все проходит, поле боя зарастает травой. Большой дом исчезает: вот он был, а вот ты живешь в старой маминой квартирке на Таганке, в «берложке», – так назвал ее папа.

После переезда я вела занятия как всегда – четыре группы подряд, – берегла тайну. От преподавания спина не болит. Можно сесть на стул и смотреть, что делают другие, размышляя о своей беде.

Но ирландские танцы нужно танцевать: стучишь хорнпайп ногами в пол – сбрасываешь обиду, танцуешь рил – забираешь из пола радость, а без улыбки не хватит воздуха. Танцуя после занятий самостоятельно, я отбила себе все ноги, тянулась и перетянула спину. Танцоры шутят, что проверяют тела на непрочность: стрельнуло так, что потемнело в глазах, онемела правая нога – видимо, защемило седалищный нерв. Так бывает, на всю школу ни одной здоровой ноги, и уж тем более – головы.

Потом я сидела в пустой раздевалке и смотрела на коробку с оставленными вещами. Забытые вещи танцоров быстро сиротеют, заостряются, как нос у покойника.

Боль елозила туда-сюда: от шеи по позвоночнику, от поясницы через бедро до большого пальца. Напоминала: тело живое, но прилепи-ка, пожалуйста, перцовый пластырь, а лучше выпей таблетки. Сухое тепло, но никак не влажное, осторожное потягивание, колючий шарф, добрый фильм с хеппи-эндом. Избавь меня от страдания, верни все как было.

Я вышла из вагона метро. Поднялась по длинному эскалатору чуть согнувшись и села на электробус. Не знаю, как у многих получается раскладывать время в памяти ровно, слоями, событие за событием.

Когда я открыла входную дверь – на лестницу выбежал кот. Он всегда встречал меня по-собачьи, но сразу же убегал. Я вытряхнула из рюкзака танцевальные вещи кучей: три пары обуви, пластыри, мази, бинты, канифоль, наколенники, голеностопники, черная изолента для заматывания шнурков, чтобы харды сидели плотнее, клей для носков, чтобы не сползали на выступлении. Миллион шпилек, заколок, губок и невидимок, парик и разогревающая мазь с муравьиной кислотой. Сегодня я вытащила всё из своего шкафчика и принесла домой, чтобы перебрать, почистить и излечить.

Заварив чай, села на кухне и вытянула ногу, как капитан Сильвер. Приоткрыла окно – поздний влажный октябрь, пахнуло сладкой землей. Под фонарем блестел то ли снег, то ли капли. С братьями и папой я переписываюсь, с мамой мы чаще всего созваниваемся. Хорошо, что хоть скрывать уже нечего.

– Он не звонил тебе, не писал? – осторожно спросила мама после всех формальных вопросов.

– Нет.

– А ты ему?

– Нет, – я встала и с грохотом достала из-под раковины щетку с совком. – Ну и мы сделали все возможное, чтоб не общаться.

– А что ты сейчас делаешь?

– Хочу подмести.

– Он так и не сказал, что ему не так? – мама увеличивала громкость.

– Не сказал.

– Женя, ну как он похож на твоего отца, вроде бы хороший, но какой же пенек, ты меня прости, – слышно было, как мама разворачивает фантик. – Но отец твой – детдомовец, а у этого что?

– Можно и не обсуждать уже, ничего не меняется. У тебя там карамелька, да? Лимончик?

Мама засмеялась, я почему-то тоже. Мир сбрасывал старую кожу, отшелушивал лишнее: я смела на совок пыль, кошачий ус и несколько кусочков яичной скорлупки.

– Все равно оно к лучшему, точно к лучшему, я тебе говорю, я знаю, – слышно было, как лимончик ударяется о мамины зубы.

– Кроме того, что мне тридцать четыре, – на секунду я застыла с совком над мусоркой.

– Женя, так ну и ладно! Всё так, как надо! Я Антона родила почти в сорок, и дело свое нашла после развода!

Мама действительно разобралась с последствиями развода радикально: пострадав полгода, открыла фонд по восстановлению объектов деревянного зодчества. В августе, когда разводилась я, мама уезжала в какую-то северную деревню, где договаривалась с новыми кровельщиками. Спасала древнюю избу и, кажется, каланчу. Чтобы получить сообщение о том, что все живы, она забиралась на гору, клала телефон в сумку и поднимала ее на шесте.

– Разрушишься хорошенько, а потом как пересоберешься, – подбадривала мама.

– Да, я читала.

– Нужно время. На все нужно время.

– И это читала. А сколько?

– Ну полгода, а может, год или два. Да и вдруг еще все наладится? – Мама закашлялась. – Поехали в ноябре ко мне работать. Деревня у нас сейчас такая, даже свет есть, правда. Надо переключаться.

– Едем же в глэмпинг – я не могу столько кататься.

– Четыре избы, голое поле, а в центре – храм, красивый и несчастный.

– Ну, я…

– Нет, у тебя, Женя, такой период, который ты преодолеешь. А храму четыреста лет: то зерно хранили, то в футбол гоняли. Но ведь не сгнил, выстоял!

– Может, уже зимой поеду, когда снег.

– Зимой не проехать, сейчас всё доделаем и законсервируем. И ноябрь там другой – чистый, сухой, ты же знаешь…

Дождь усилился, и я закрыла окно. Сразу стало слишком тихо – пришлось нажать кнопку чайника. Мама снова зашелестела фантиками.

– Я еще хочу собрать наши старые фотографии. И сфотографироваться точно так же, но уже сейчас. Ты видела в интернете, что так делают?

– Угу.

– Они в шкафу, там есть карельская коробка белого цвета.

– Да, найду.

– А я нашла нам нового плотника, Васю, – вот с ним сейчас вся работа. Потом Антон устроит его к себе, Вася как раз из Паданов.

– Как раз откуда?

– Где Сегозеро, там, где дом у нас был рядышком, и церковь где моя любимая.

– Поняла.

– У них там произошло такое, – мама вдруг стала говорить тише. – Я все думаю и думаю, тебе Антон не рассказывал?

– Нет.

Мое внимание уплывало: под окнами прошла парочка, державшаяся за руки. Возможно ли счастье без другого человека? Мама затихла, словно чувствуя, что мне важно что-то рассмотреть.

– Ну, так о чем? – я собрала в свой вопрос все оставшиеся для разговора силы.

– Там один рыбак взял сына и соседа, поехал с ними на острова. Доехали, вещи скинули, а дальше с островов уже уехали рыбачить, мы тоже так делали, помнишь? И в один из заходов они оставили мальчика, сами уплыли. И не вернулись. Осень карельская, снег уже лежит, а еще остров, волны вокруг и шторм. Почти неделю ребенок жил один, сейчас в Петрозаводске – в клинике, с обморожением. А рыбаки утонули. Ты представляешь, что вообще мы способны вынести? Ребенок! Один! То ли восемь лет ему, то ли девять. Боже мой, как в аду! Ты не подумай, что я его в пример ставлю, тут у каждого свое горе, конечно…

Мама сделала паузу, словно ждала какой-то моей реакции: возгласа, может быть, или удивления. Жалостливо пискнул правый наушник, попросив подзарядки. Я почувствовала, что пол подо мной покачивается, как на волнах, а ноги мерзнут. Подхватила семенящего мимо кота и насильно посадила на колени. Кот выпустил когти, вырываясь, – у него было время игры, а не ласки.

– С каждым в жизни должно что-то случиться.

– Он построил шалашик, – не сдавалась мама. – Добыл какую-то еду, рыбу, наверно, поймал, ягоды там, мороженые уже, костер разжег, господи… В деревне говорят – увалень увальнем, даже грибы не любит собирать, в телефоне сидит целый день, учится плохо. И я тоже думаю, ну почему его так долго искали? Неужели никто не знал, что уехали? И ведь там такие люди – никогда не бросят, я же знаю. А тут бросили, получается, и еще вот так…

Мамин голос стал тихим и гулким, словно она говорила из колодца.

– Ты тут?

– Антон сказал, что подарит отдых ему и его маме, в самом дорогом домике, после того, как мальчик восстановится…

– А ему это надо?

– Антону?

– Мальчику.

– Женя…

– Ну правда. Что он будет, в глэмпинге в телефоне сидеть? А мама что его там будет делать? В бассейн пойдет?

– Ну, все же отдохнут, перезагрузятся. Я когда думаю, что он там один был, в ледяной буре на клочке земли…

– Это понятно. Но зачем ему глэмпинг? Еще и с видом на озеро?

Я увидела перед собой мамино лицо: она прикрыла глаза, вздохнула и посчитала до какой-нибудь цифры, будто это сможет вернуть спокойствие.

– У отца твоего не получилось, – сухо сказала мама. – А у Антона – все получится, я знаю.

– Мам, ну я вообще о другом, я…

Наушники выключились на полуслове. Стало слышно, как за стенкой тоже кто-то ругается.


После разговора я легла в кровать, выпив обезболивающее, но боль осталась. Тянуло поясницу, бедро, ногу, стопу – невозможно было найти нужное положение. Я села – снова не то. Соседи продолжали ругаться. Дойдя до кухни, и я поругала кота, что он недостаточно меня лечит, а только охотится на голые ноги. Снова налила чай, травяной, успокаивающий. Посмотрела в окно, накинула пальто на пижаму, намотала шарф гнездом и вышла из дома.

На улице оказалось неожиданно тепло и влажно. По шоссе вдалеке промчался ночной электробус, справа мелькнула мужская тень с собакой на поводке. Кто-то, вероятно у «Пятерочки» за углом, разбил бутылку и закричал. Потом, видимо, пошел туда же за следующей – снова тихо.

Бывший муж сидел в голове квартирантом, пакостно царапая каждую мысль. Иногда ложился в ней спать, но был особенно активен вечером и утром. Я пыталась его убаюкать: ну ушел – будут другие, а вообще, и одной хорошо. Нормально. То, что со мной происходит, – обыкновенно. Банально. Скучно.

Мокрая девятиэтажка рядом была похожа на голландскую вафлю, залитую кленовым сиропом. Я вспомнила, что в детстве мечтала набрести на пряничный домик. Заглядывала во все парковые чащи: представляла шоколадные двери и вафельные стены, посуду из леденцов и кровати-зефиры. Как мне хотелось оторвать кусок домика и съесть его просто так, за бесплатно.

Мальчик на острове тоже о чем-то мечтал. А еще наверняка он ждал, ждал и ждал, что лодка вернется. Может, и сейчас он ждет: так долго не возвращаются, потому что поймали царя всех озерных рыб, да еще и с золотым кольцом в брюхе. Мальчик не верит, что лодка на дне, не может ведь случиться такой неподъемной беды. С кем угодно, но точно не с ним. И гонит мысли, что сделал что-то неправильно и поэтому остался один.

А еще наверняка было так, что мальчик злился. Он был в ярости, что эти взрослые говнюки его бросили. Он представлял, как будет орать на них, а они начнут извиняться. Потом подмигнут осторожно, поведут рукой, словно фокусники, и вытащат гигантское, во всю лодку, ведро. И скажут, раскрывая зубастую пасть побежденной царь-рыбы: ради этого ты страдал, твое страдание имело смысл. А потом прошел день, и второй, и третий. Пятый, шестой, неделя.

Я оценивающе посмотрела по сторонам: может, не голландская вафля, а белый шоколад «Риттер Спорт». Вот я откусываю его часть, как в старом голливудском фильме. Вот сжираю девятиэтажку целиком вместе с жильцами-орешками и перехожу на карамельные машины вдоль дороги. Машины бьются о зубы. Я всасываю шлагбаум, деревья, сахарных голубей, воробьев из песочного теста и подгоревших черных ворон. Запихиваю в себя электробусы, остановки и Покровский женский монастырь, пятизвездочную гостиницу при нем, магазины, салоны красоты с креслами-пирожками и напоследок сжираю Третье транспортное кольцо.

Кажется, я сжираю всю Москву, Россию, планету: не пережевывая, не выплевывая, не переваривая. Оставляю островок в Мировом океане, торчащее из-под воды колено: берложку, в которой вещицы, эвакуированные сегодня с трепетом, а еще совок со скорлупками и кошачьим усом. Но сытой не становлюсь.


Одинокая жизнь действовала отупляюще, но я прочитала, что так поначалу всегда. От недостатка движения тело скрючило еще больше: боль затихла, но я не могла разогнуться. Теперь сидеть было нормально, а ходить и лежать – не совсем.

В некоторые нерабочие вечера я выполняла мамино домашнее задание – искала фотографии. Аккуратные коробки – в них прошлое, отсортированное по цветам и годам. Я рассматривала пыльные альбомы, протирала их тряпочкой, расклеивала страницы. Нюхала: все, что имеет запах, живо.

В берложке даже остался дивиди-плеер – удивительный инаковый механизм. Я вставила диск с нашим оцифрованным семейным отдыхом и смотрела, как через слой пепла. Вот Черное море, вот поездки по Золотому кольцу с Ленобластью и даже заграничная Турция в самом начале 2000-х.

Прошлое виделось окаменевшей костью, по которой можно восстановить облик зверя. Сегозеро, Сегозеро: мальчик на острове вспоминает о том, как было хорошо в его Паданах. Когда настоящее кажется неустойчивым, мы становимся путешественниками во времени. Куда угодно – в прошлое или будущее, – но только не здесь. Я разложила перед собой диски – каждый подписан маминым твердым почерком. Я так давно не видела ее почерк, а почерк братьев вообще забыла.

Вот диск, на котором деревенские у Сегозера танцуют хоровод-змейку и закручиваются волшебной спиралью. Крууга: все связаны, а к концу ускоряются, несутся, кто-то с хохотом, а кто-то с ужасом.

Я будто подглядывала за самой собой. Вот красивые, яркие фотографии: у забора сидят серьезные старухи-плакальщицы, нарядные, словно куколки. Одна из них, самая дряхлая, смотрит в камеру настолько пристально, что хочется отвести глаза.

Вот мы всей семьей за круглым столом, в центре которого – банка варенья с летним светом внутри. Особенно видно, что я – старший ребенок, потом средний Лёша и младший Антон. В середине сложнее всего: Лёша не знает, где ему встать, и вот-вот заплачет.

Вот фото, где тощий мальчик лет десяти затягивается сигаретой. Лицо у него разбито. Сегозерский хор выстроился перед каким-то зданием. Мамина любимая церковь без крыши: мы стоим все вместе на ее фоне. Вокруг – метель.

Я ничего не помню. Разве что Сопливую гору рядом с нашей деревней, потому что смешно: говорили, что эта гора всегда течет и плачет – сопливится. Гора-плакальщица.

Отдельный пакетик – с документами, письмами от друзей и прочими фотографиями. Письма, письма, диплом финалиста в чемпионате по сбору белых грибов. На каждом документе – мамина подпись. Даты, даты, места и люди.

Еще на одной фотографии, где мы все вместе, снова мамин почерк: в годовщину Павлушиной смерти. На ней мы обнимаемся, а из-за двери, словно из шкафа, выглядывает чье-то лицо. Еще одна фотография: 2003 год, Павлуше было бы четырнадцать.

А сейчас могло бы быть тридцать семь. Каково это, иметь старшего брата?

Я осторожно сложила всё, что рассмотрела, обратно в пакет. Дальше – папка судебных разбирательств, к которой я сейчас не готова. Кот мешал, урчал и теперь требовал ласки. Займись уже делом.

Погладив кота, я достала ручной массажер и стала аккуратно водить по пояснице. Я ничего не знала о муже, ничего не знаю о маме, о папе, о братьях – да я о себе ничего не знаю. Я не могу даже позаботиться о теле, сделать так, чтобы не было больно. Я не могу позаботиться о мыслях и не думать о том, о чем не хочу думать. Я вижу дневную сторону, а ночную прячу под покрывало. Перекладываю ее с края кровати поглубже к шершавой стене. Как только хочу присмотреться – кто-то кидает волшебный гребень, и все на моих глазах зарастает непроходимым лесом.

2. Сопливая гора

Глэмпинг Антон строил на берегу Онежского озера, у самого леса. До Повенчанской лестницы Беломорканала километров пятнадцать. Некоторые домики готовы, но в основной части все еще стройка. Правда, удочек на ней было больше, чем инструментов, и когда рабочие уставали, то уплывали рыбачить. Если улов был удачным – праздновали. Антон жаловался, что без рыбалки уже давно бы всё сделали.

В Москве, когда я уезжала, стояла круглосуточная сероватая ночь, не обремененная правилами света. Здесь же голубое небо, морозный воздух. Проглядываемые насквозь дома, за ними – трогательно голый лес в пятнах рябины. В замерзшей траве – тоже ягоды, черника с брусникой, будто земля сберегла их для тех, кто никогда не приходит вовремя.

На пеньке рядом со стройкой стоял белый в красный горох чайник с отбитым носиком. Один из рабочих время от времени подходил к чайнику и пил прямо из носика. Другому беременная жена в расшитом платке принесла кулек с едой. Она посмотрела на меня и кивнула, я кивнула тоже и почувствовала себя маленькой рядом с ней.

Я вышла за территорию глэмпинга: у кого-то на соседнем участке краснела калина. Не сдержавшись, протянула руку и сразу же съела целую гроздь. Потом еще и еще. Кисловатый сок, мягкие косточки – самая вкусная ягода.

Вверх через изогнутые корни деревьев вела тропа, можно было выйти к горе Лысухе. В ней тут и там чернели огромные кротовые норы: финские доты. Глэмпинг у Антона почти на линии Маннергейма, и сюда возили туристов даже сейчас, в несезон.

С вершины Лысухи виден холмистый Медвежьегорск с зелено-красным вокзалом и серыми жилыми зданиями. Овал хоккейного поля, сделанного финнами, безграничная вода Онеги, кажущаяся куда сильнее земли.

Вдалеке – острова, и папа сказал бы, что это спины огромных рыбин. Чайка застыла в небе. Облако виделось не белым, а серебряным. Линия электропередачи вдалеке притворялась горнолыжным курортом. Через решетчатое небо над ней пробивался солнечный свет, он делал все глубоким и четким.


В глэмпинге Антон перемещался, тихо поругивая рабочих. Может быть, стеснялся кричать при нас, а может, кричать не было смысла: рабочие выглядели как люди, понявшие всё сразу же при рождении.

В трекинговых ботинках и ветронепродуваемой куртке Антон и напоминал чужака или чудака, но никак не начальника. В его домике стояла лампа, похожая на волшебное солнце, – ее было видно через панорамное окно. Наверняка вечерами Антон сидит, подставив лицо этому свету, обнимает его и загадывает желания.

Папа приехал первым, после него – мы с Лёшей. Мама приехала последней на «жигулях» того самого плотника из Паданов: он, высадив ее рядом с папиным «ауди», не выходя, уехал.

Когда мама разложила вещи, мы решили выполнить ее задание и повторили одну из старых фотографий. Вот только там было Сегозеро, а не Онега, но никто об этом ничего не сказал. Мы встали, будто морские фигуры в игре, но Лёша снова не мог изобразить нужную позу. Мама стала ему объяснять, как правильно встать, и все сразу же от нее устали.

– Как местные на тебя смотрят? – спросил папа Антона негромко, пока мама показывала Лёше, каким образом ему нужно растопырить пальцы.

– Город же, тут рады туристам. А туристы будут. Много.

Домики Антон и правда сделал современными и лоснящимися, каждый – с панорамным окном и подогреваемым полом. Семейные домики побольше – с сауной и купелью. Я уже видела здесь большие машины, детей в ярких комбинезонах, так же позирующих на каменном берегу.

– Пойдемте, покажу, где сделаем ресторан.

Мы подошли к самому дальнему зданию. Перед тем как войти внутрь, Антон старательно вытер ноги о тряпку, словно хотел отделаться от собственной тени.

– Все случается тогда, когда должно случиться, – вот в чем самый главный секрет, – сказала мама, догнав нас и по-музейному оглядываясь сначала вокруг, а потом на папу. – Это к твоему вопросу о местных.

– А ты, Антох, как говоришь: ло́сось по-местному или лосось? – снова спросил папа.

Часы завибрировали: напоминание, что пора делать растяжку. Оно и к лучшему, я помахала рукой и вернулась в домик. Внутри было холоднее, чем мне бы хотелось. Панорамное окно местами покрылось изморозью, тонкой и витиеватой космической грибницей. Смогу ли я общаться с бывшим мужем так же, как папа общается с мамой? Нужно ли это? Мама объясняла, что они с папой были вместе так много лет, что не способны испытывать друг к другу ни любви, ни ненависти.

Я разложила оставшиеся теплые вещи с прицелом на холодную ночь. Постелила на полу коврик для йоги. Подошла к окну, но не увидела штору.

Снова открыла дверь.

– Антон! А где штора? – крикнула так громко, что где-то с шумом взлетели птицы.

– Еще не установили! И можно так не кричать, тут звукопередача отличная… Воздух потому что чистый! Дыши!


Солнце садилось рано, и закат был красным, растянутым на все небо. Мы собрались за столом: пока расставляли еду, стало совсем темно. Мама зажгла свечи и поставила какую-то тихую музыку типа джаза. Антон включил лампу-солнце. За окном у черной воды призраками мелькали длинноногие тени рабочих, снова с удочками. Их силуэты казались магическими существами.

Мама рассказывала о фонде и как прошлой весной ее отвозили на мотоцикле до нужной деревни. На половине пути закончился бензин, и они шли вместе с водителем, катили мотоцикл почти пять часов. Была ранняя весна: мама сказала, что на севере земля зимует так крепко, что весной вибрирует и возбужденно дрожит, собирая все силы. Что в одном месте ее водитель лег на землю, приложил ухо к земле и лежал, улыбаясь. Мама решила тоже послушать. Она выбрала голое место, легла и приложила ухо, и земля урчала.

Папа молчал, хотя был единственным из нас, кто здесь родился. Лёша с мягким хлопком открыл шампанское, и мы выпили за дело Антона. Рядом с мамой стоял лишний стул, и иногда во время разговора она клала руку на его спинку.

После ужина я вышла к воде: волны шелестели книжными страницами. Звезд над этой чернотой неестественно много, почти как на юге. Сейчас земля явно не вибрировала, а уже берегла сон тех, кто зимует.

Через стеклянную стену я посмотрела на наш стол и достала телефон, чтобы сделать фотографию. Чик. Быть может, еще через двадцать лет мы снова повторим эти снимки. Какими мы будем тогда?

На фотографии мы – как в аквариуме: Лёша скроллил что-то, прикрывшись бахромой скатерти. Папа отсел подальше в кресло вместе с бокалом вина. Антон с уставшей улыбкой слушал маму, осторожно кивая. Снаружи холодно, а внутри тепло и светло от волшебного солнца. Папа часто говорил мне и братьям, что мы – желанные дети. Все меняется, но что-то навсегда останется неизменным.


Всю ночь леденели ноги, и я, натягивая в темноте все теплое, что у меня было, изо всех сил ругала Антона. За то, что позвал нас сейчас, а не тогда, когда все будет доделано. Словно с нами можно потренироваться, а потом позвать уже настоящих людей.

За стеклянной стеной пошел крупный снег. Недалеко от меня на парковке горел фонарь, и снег сыпался в его свете удивительно, как овечья шерсть. Я прочитала где-то, что человеку хорошо жить тогда, когда он может сам себя выручить. Встала и налепила сразу три перцовых пластыря. Кожа разгорелась, стало чуть теплее. Засыпая, поймала себя на том, что переживать о чем-то новом приятно. Даже мерзнуть приятно, потому что меньше думаешь о спине.

Проснувшись, я приподнялась в кровати. Взглянула на экран телефона: уже почти восемь, но ощущается, я бы сказала, на пять. Присмотрелась: на туманном берегу стоял папа и преступно курил.

Я сняла с одеяла пуховик, который грел меня ночью, надела его и тоже вышла. Но папы уже не было, остался только туман. Я стала оглядываться в каком-то необъяснимом страхе, что ночью мой домик перенесли, и я теперь в другом месте. Прошла вперед и наконец увидела вдалеке папу, скользнувшего из одного облака в другое. Я пошла за ним: он бодрой походкой двигался к парковке. Наверняка решил съездить за кофе и отогреться в машине.

– Так уж и быть, я тебя не сдам, – осторожно сказала я, подходя со спины.

– И что хочешь взамен? – папа не повернулся.

– Возьми меня с собой. Ты за кофе?

Папа повернулся. Брать меня с собой ему не хотелось.

– Конечно, сгоняю за кокосовым рафом и пончиками.

Папа стал чистить машину, хотя этого можно было и не делать, а потом замер. Я уже давно выучила: папа замирает так перед тем, как надо выкручиваться и отвлечь внимание. После того как мы решили не возиться с деревенским домом, папа почти каждый вечер возвращался из офиса, еле держась на ногах. Братья этого не замечали, а мама не выходила из комнаты. Я встречала папу вместо нее. Спрашивала: ты что, пьяный? Папа замирал, а потом, старательно подбирая слова и краснея, отвечал, что пьян понарошку, чтобы меня удивить. А на новогодней «Балтике» был значок – колпак. Папа говорил, что пиво безалкогольное, потому что Деды Морозы на службе не пьют.

– Знаешь, почему бычок называется бычком? – краснея, спросил папа.

– Почему?

– Папиросы в честь этих мест – «Беломорканал». Сокращенно – БК. «Дай мне бэка, быка». И если целая сигарета – бык, то окурок, соответственно, – бычок.

– Ну, буду знать. Так ты за кофе?

Папа закинул щетку в машину. Удивительно, как мы растем и меняемся, а отношения остаются такими же, как были.

– В этих местах, кстати, все подходят неожиданно, имей в виду. Как из леса. И духи, и звери, и люди. И я всегда к этому готов, между прочим. Поэтому не испугался.

Я осторожно попробовала разогнуться. По утрам тяжелее всего: нужно расхаживаться. Тогда к обеду можно распрямиться полностью.

– Тебе надо хороводы водить – безопасно, спина не будет болеть, – продолжал папа. – Даже бабульки вон танцуют и радуются, каждой лет по триста… И в хоре петь. Какой тут хор был, ты бы знала!

– Я видела в записи. И хор, и как танцуют.

– Да и вживую видела, неужели не помнишь? Мне только такие танцы и нравятся. Идешь, куда поведут, ничего не видишь и не понимаешь, смотришь только в одну сторону, на впереди идущего, споткнешься – все пропало, но все равно куда-нибудь да дотащат.

Мы так и стояли, замерли: вокруг туман, папа не мог сесть в машину из-за меня, а я не хотела уйти.

– Карельские я плохо помню.

– Странно. А свадьбу помнишь? Мы смотрели как-то.

– Свадьбу помню. И церковь мамину помню, как ездили.

– Там сейчас камни одни, нет никакой церкви…

– Сопливую гору помню.

– Ну, это само собой. – Папа сложил на груди руки – закрылся окончательно. – А похороны?

– На похороны меня не пускали.

– Мама?

– И не только. Значит, ты не за кофе, а в деревню?

Иногда в папе виден ребенок. Я вообще подмечала ребенка во всех, и в бывшем муже тоже. Заглядываешь в глаза, а в них – комнаты. И ребенок обиженный в уголке, а за окном – такой же туман.

– Хотел проверить, ага, как оно… Но там дороги нет, считай. Тоже поедешь?

– Поеду. Согреюсь, в конце концов.

Папа посмотрел куда-то в пол.

– Поехали, но если соберешься быстро.

– Там, кстати, есть фотка, где мы с тобой вдвоем на дереве, – зачем-то сказала я. – Вот ее надо повторить.

– Ладно, ладно. Жду тебя.

Я вернулась в дом и спряталась в туалете, чтобы переодеться. Мельком посмотрела в мамин домик, в домики Лёши и Антона – кажется, все спали, волшебное солнце выключено. Я налепила под глаза патчи. Взяла все фотографии и бумажки, что у меня были, и скинула в карман пуховика.

Тумана стало меньше, появилась вода. У парковки папа снова курил, как будто хотел накуриться на весь день вперед. Когда увидел меня – кивнул глазами. Мы сели, и я расслабленно выдохнула: горячее сиденье, теплая машина.

– Слушай, – папа вцепился бледными руками в горячий руль. – А что такое «глымпинг»?

– Глэмпинг, – я пристегнулась. – Глэмпинг – это когда красиво…

– Но не тепло?

– Тепло тоже. Но в первую очередь – красиво.

– То есть ты тоже не знаешь?

– Ну прям вот так точно – нет, если честно.

– Ну вот, а налепила себе под глаза эти штуки…

Папа, цокнув, достал из кармана телефон и какое-то время изучал что-то.

– Glamour camping, между прочим, – он посмотрел на меня снизу вверх, как недовольный учитель. – Есть даже статья в «Википедии». То есть вот это им, получается, было нужно? У нас просто слова такого не было, Жень. А теперь оно есть! И стало понятно, что и как делать.

Ехали молча. Хотели заехать за кофе, но нашли его только недалеко от вокзала, в пластиковом мягком стаканчике. Там же съели сосиски в тесте и калитку с вишней. Заспанный продавец убирал за кем-то пластиковые тарелки и высыпал с них крошки в рот.

Потом проехали насквозь весь Медвежьегорск и свернули на извилистую гравийку, ведущую через лес. Я написала маме отложенное сообщение, что мы скоро вернемся. Связь то появлялась, то исчезала совсем.

Сначала я смотрела в окно, потом достала конверт с фотографиями. Вперемешку с ними старые, полупрозрачные бумажки, фантики, ошметки сухих листочков и розовых лепестков, детские письма – как открытые, так и даже нераспечатанные. Я вспомнила, что готовилась тогда к экзаменам, а скучающие деревенские писали какую-то ерунду.

Matn, audio format mavjud
5,0
2 baho
59 703,84 s`om