Kitobni o'qish: «Не причеловечиваться! Сборник рассказов»

Shrift:

Островитянка

Васильевский остров. Как можно не любить эту плывущую из Финского залива в Ладожское озеро рыбину, покрытую чешуёй ржавых крыш? В детстве у меня была книжка «Конёк-горбунок» с Рыбой-китом на обложке. Рыба-кит била по воде огромным хвостом, а на изогнутой спине теснились дома. Я представляла Остров в виде такой же рыбины, готовой в любой момент сбросить нас в соленую пучину залива.

Наше окно таращилось в угрюмую жёлтую стену, скупо подсвеченную холодным петербургским солнцем; на потолке среди рыжих следов весенних протечек выступал перечёркнутый трещиной венчик лепнины. Между рассохшимися рамами по осени засовывали бумажную трубку, набитую ватой. Трубка не пускала в комнату сквозняк, норовивший уложить меня в постель на неделю-две. Однажды вместе с трубкой папа пристроил между рамами рябиновые гроздья. В пасмурные дни они, казалось, излучали тёплый свет. Глупые голуби долбили клювами стекло, пытаясь достать ягоды. Маме это не нравилось: птица, стучащая в окно, по её мнению, предвещала беду. Папа только посмеивался.

Дурных знаков становилось все больше. По ночам родители, думая, что я сплю, переругивались свистящим шёпотом. От папы часто пахло смесью яблока с чесноком – ёмкое слово «перегар» я узнала гораздо позже. Иногда он страшно кричал во сне, но я могла различить только слово «коробочка». В папиных кошмарах «коробочки» с ребятами горели на тесных улицах далёкого Грозного – и об этом я тоже узнала через много лет.

Мамино лицо по утрам бывало рыхлым и розовым, она шмыгала носом и вертелась перед зеркалом дольше обычного.

Мне исполнилось шесть, когда мы с мамой уехали – недалеко, всего-то минут сорок на метро, – но всё изменилось, и жизнь как будто запустилась заново.

Иногда мне казалось, что Остров, как и сказочная Рыба-кит, был сказкой. Я открывала глаза и вместо сероватой лепнины видела стыки бетонных плит. За окном грохотали зелёные электрички и цепочки цистерн, похожих на пальчиковые батарейки. Тесная и узкая лестница тащила в угрюмый двор, окружённый одинаковыми угловатыми домами.

Папа исчез из моей жизни, как будто его никогда не было, зато появилась бабушка – строгая, аккуратная, с серебряными часиками на сухом запястье. Глядя на неё, я никак не могла поверить, что она – мама моей мамы. Не обладая маминым громким голосом и размашистыми жестами, она удивительным образом заставляла людей слушать и слушаться.

Мама постоянно опаздывала, суетилась, путалась в потоках цифр, которые изливала на нас Рыночная экономика – странное существо, о котором только и разговоров было в то время. Несколько лет она работала в каком-то НИИ, где вместо денег давали стиральный порошок и технический спирт, потом перебивалась случайными заработками. Бабушка сориентировалась быстрее: шила на дому, караулила чьи-то дачи, сводила концы с концами и нужных людей между собой, и в итоге постоянно оказывалась в выигрыше. Во всём этом мельтешении она умудрялась находить время для меня: по выходным в любую погоду мы выбирались «в город» – так бабушка называла центр. На Остров забредали изредка и ненадолго, теперь уже не домой, а в гости.

– Смотри, господин Василий и госпожа Василиса тебя встречают, – говорила бабушка, указывая на Ростральные колонны.

Над фронтоном Биржи Посейдон приветливо вскидывал трезубец, напоминая, что надо тренироваться читать бегло и слушаться маму.

Я любила учиться, но школу полюбить так и не смогла. Просыпаться по утрам было для меня сущей пыткой, особенно зимой. Вываливаясь из тёплой постели, я едва передвигала ноги, и бабушке приходилось тащить меня за руку. На остановке толпились люди – сами по себе они были самыми обыкновенными, не злыми и не добрыми, но по утрам, спаянные в единую бормочущую под нос проклятия массу, превращались в диких зверей.

Подходил жёлтый автобус, похожий на жука, и бабушка ловко пропихивала меня внутрь, как чемодан. Целых две остановки мы ехали в тесноте, дышащей перегаром и ненавистью. Возле метро многие, сопя и чертыхаясь, соскакивали в подтаявший снег, а мы тряслись дальше, до школы. У этих автобусов (сейчас их и не сыщешь, наверное, разве что в какой-нибудь глубинке) был особый звук, не похожий на привычное тарахтение движка. Они звенели – тоненько и пронзительно, как будто в бензиновом подполье кто-то мерно постукивал чайной ложкой о край стакана. Зимой самым лучшим местом в таком автобусе становилось сиденье над двигателем, справа за кабиной. Можно было воображать себя Емелей, лихо мчащимся на теплой русской печке к исполнению извечной русской мечты о блаженном ничегонеделании и безбедном существовании.

В школе тоже пришлось несладко: мы занимались на первом этаже в просторном кабинете с огромными окнами, который зимой превращался в морозильник. В коридорах талая вода застывала, как на улице. Классы обогревались трамвайными печками. Однажды в лютый мороз нас пришло всего пятеро, учительница посоветовала не раздеваться, и мы, укутанные, корпели над прописями, как наши блокадные предки.

Но дело было даже не в этом проклятущем холоде. В этой школе я пришлась не ко двору. Украдкой дыша на замёрзшие пальцы, я вспоминала огромную гимназию на Острове. Однажды папа взял меня с собой на выборы и, поднимаясь по широкой лестнице, пообещал:

– И тебя сюда запишем. Я здесь учился.

Я смотрела во все глаза на паркет, блестящий, как жжёный сахар, совсем не такой, как у нас дома; на чёрный лакированный рояль в холле, и где-то внутри меня дрожала радостная гордость. Я буду здесь учиться, непременно буду… Но папа предал нас, и вместо школы-дворца я попала в школу-зверинец.

В детский сад я не ходила, поэтому вся казенщина пришлась мне в новинку: и холодная каша, которую одноклассники бойко глотали на большой перемене, и чай, пахнущий прабабушкиным сенным матрасом, и учительница, ни с того ни с сего принимавшаяся кричать, и одноклассники – о, с ними было тяжелее всего!

Класс выбирает жертву: сделать это несложно, достаточно как следует приглядеться. У потенциального изгоя должна быть характерная черта: совиный наклон головы, выпирающие лопатки, оттопыренные уши, робкая улыбка, тихий голос… Я носила очки – единственная во всем классе; вместо сока или молока в коробочке мама засовывала в мой ранец, скорее практичный, чем красивый, бутылку с горячим чаем, оборачивая газетой, чтоб не остыла; для занятий физкультурой мне купили старушечьи синие кеды. Но сигналом «ату её» послужили, конечно, слова учительницы. Она невзлюбила меня с первого урока. Сейчас кажется забавным, насколько скрупулёзно солидная пожилая женщина следила за движениями и словами маленькой девочки, с нетерпением ожидая промаха, но тогда грозные окрики и язвительные замечания приводили меня в отчаяние.

День, когда я впервые стала посмешищем для класса, запомнился на всю оставшуюся жизнь. Одна девчонка поспорила со мной, что краска называется медовой, потому что пахнет мёдом. Я лишь недавно узнала, что в состав акварели действительно входит мёд. Перед началом урока я достала коробку с красками и поднесла к носу, чтобы понюхать. За этим занятием учительница застала меня и, нарочно дождавшись, пока класс притихнет, проскрипела:

– Панова! Прекрати лизать краски! Тебе что, есть дома не дают?

Класс грохнул от смеха. И понеслось…

На перемене я прыгала с девчонками через резиночку, и та же учительница мимоходом заметила:

– Панова, прыгаешь, как слониха. Не провались в подвал, – И меня перестали брать в игру.

В пятом классе жизнь немного изменилась – я избавилась от ненавистной учительницы, но одноклассники по-прежнему меня не принимали. Я плохо бегала и прыгала, ещё хуже лазала по канату, и на эстафетах никто не хотел брать меня в команду. Однажды на уроке литературы бутылка с чаем в рюкзаке открылась, и желтая лужа под моим стулом доставила зубоскалам огромное удовольствие. В другой раз я запуталась в ремне наплечной сумки и рухнула посреди класса – от дружного хохота задрожали стёкла.

Мама и бабушка считали, что школа учит борьбе за выживание в будущей взрослой жизни. Наверное, жвачка в волосах и баскетбольный мяч, пущенный в лицо чьей-то меткой рукой – не худшие из зол, но в те минуты горечь переполняла меня и гнала по длинным коридорам в женский туалет, оставляя едкие следы на щеках.

К старшей школе ненависть поутихла, и презрение приобрело более цивилизованные формы. Никто не бросал пластилин в кружку с чаем, не ставил подножек, не швырял в спину тряпкой, пропитанной меловой пылью. Со мной разговаривали сухо и деловито: списать, посмотреть, поделиться учебником… За партой я сидела в одиночестве, обедала и шла домой одна.

После осенних каникул в десятом классе ряды моих молчаливых противников должны были пополниться ещё одним человеком. У нас появился Новенький.

Перед началом урока в класс втиснулась завуч – обтянутая лиловым трикотажем великанша с громовым голосом. Её мучила зубная боль, поэтому, шепеляво отрекомендовав нам нового одноклассника, она исчезла.

Новенький не сел на единственное свободное место рядом со мной, а остался стоять возле доски. Молчал он, молчали мы. За дверью плескалась перемена.

– Ну привет, – с вызовом сказал Митяев, главный хулиган и серцеед всея школы.

– Привет, – спокойно ответил Новенький.

Его изжелта-бледное лицо ничего не выражало.

– Садись, что ли, – крикнул кто-то, – другого места всё равно нет.

Смешок прокатился по классу. Новенький посмотрел на меня и сел рядом. Он отличался вызывающей некрасотой: с пергаментного лица смотрели по-гумбертовски маслянистые глаза, старушечьи губы поджимались, стоило ему задуматься.

– Ты что же, изгой? – спросил он тихо.

Я промолчала.

Из всех человеческих возрастов наиболее эгоистичны юность и старость. Юность спешит почувствовать, попробовать, узнать; старость заботится о себе, бережёт растраченное, ловит упущенное.

Я приходила из школы, машинально глотала суп и компот, садилась за уроки. Что я любила, так это учиться, хотя сейчас я думаю, что в действительности мне нравилось чувство превосходства над ними. Вечером я брала книгу и забивалась с ней в угол дивана. Приходила с работы мама, я нехотя выползала в коридор, улыбалась, что-то спрашивала и отвечала. Бабушка возвращалась домой позже всех, бессильно опускалась в коридоре на скамеечку и стаскивала с опухших ног сапоги.

Я должна была заметить, что с мамой что-то не так.

– Привет, – Новенький опустился на скамейку рядом со мной. – Ты обедала?

– Не успела, – призналась я. – Физичка отпустила нас на пять минут позже, а тут такая очередь. Я не стала стоять. Ничего, не пропаду.

– Будешь коржик? – и он протянул мне песочную лепешку в целлофане.

Так подманивают на улице бездомную собачку. Она идёт не потому, что ей хочется есть или согреться, она мечтает, чтобы с ней заговорили, и случайный прохожий оказался будущим хозяином. Я взяла коржик.

– Привет, мам, – я привычно улыбнулась гуттаперчевой улыбкой.

Мама стояла на коврике возле двери. С мокрого зонтика капало на линолеум. Мамино лицо было бледнее обычного, губы шевелились, словно она читала молитву.

– Мам? – я испугалась не на шутку.

– Я видела, как её убили, – прошелестела мама.

– Кого?!

– Лену Никишину, мою бывшую одноклассницу.

– Где? Когда?!

– Только что, возле соседнего дома. Она шла по тропинке, знаешь, где фонарь никогда не горит, а он вдруг как выпрыгнет из темноты! и ударил её ножом… Столько крови!

– Ты вызвала «скорую»? Милицию?

– Нет, ты что! Они и так меня видели! Боже мой, что теперь будет! – и мама сползла по стене.

– Мама, прекрати! Откуда им знать, кто ты такая? Они же не пытались тебя убить, не гнались за тобой? Я позвоню по ноль-два…

– Не смей! – мама выхватила у меня трубку. – Только бы они не схватили бабушку…

Я должна была понять, подсказать, заметить, поговорить с бабушкой, наконец. Но я объяснила всё мамиными расстроенными нервами. Через полчаса мама пришла в себя и взяла с меня торжественную клятву ни о чем не рассказывать бабушке. И я не рассказала…

Засыпая, я думала о Новеньком, а не о маме.

– Тебе куда? – спросил Новенький, когда я собрала учебники. – Давай провожу.

Я не умела кокетливо улыбаться, поэтому просто растянула губы. Это оказалось на удивление легко, куда легче, чем через силу скалить зубы дома.

– Пойдём.

Когда мы разошлись, уже давно стемнело. Я лениво подумала, что мама, должно быть, станет волноваться, если меня не окажется дома, но эту мысль тотчас оттеснили другие. На меня обратили внимание. Меня провожают домой. Я, возможно, кому-то понравилась.

Я открыла дверь и шагнула в темную прихожую. Выдохнула: видимо, ни мамы, ни бабушки ещё нет дома. Я протянула руку к выключателю. Вспыхнул свет. Мама сидела на полу, глядя прямо перед собой.

– Мама?!

– Они следят за мной, – просипела мама. – Выследили-таки. Теперь всё…

– Кто они, мама? – от ужаса я сорвалась на визг.

– Те, кто убили Никишину. Только не говори бабушке. Ради всего святого. Не стоит ее пугать.

– Ты была зимой в Ораниенбауме? – спросил Новенький, когда учительница биологии отвернулась к доске, чтобы начертить очередную таблицу.

– Нет, – я затаила дыхание.

– А хочешь?

«Никогда не соглашайся с первого раза. Парни этого не любят, их надо немного помучить», – вспомнила я житейскую мудрость, подслушанную в женском туалете. Вспомнила и ответила:

– Конечно!

Разумеется, ни маме, ни бабушке я про Ораниенбаум не сказала. «Завтра шесть уроков и классный час», – соврала, не моргнув. Всех это устроило.

В девять утра мы уже мчались в замёрзшей электричке, а в одиннадцать – кидались снежками на пустых аллеях. Синицы клевали хлебные крошки с моей варежки. Высоко в небе висело ртутное зимнее солнце. Я чувствовала себя счастливой.

Я открыла дверь и сразу поняла: что-то не так. В квартире было холодно, пахло табаком и лекарствами. Я разулась и прошла на кухню. Бабушка, в вишнёвом пальто и кокетливой круглой шляпке, стояла у открытого окна и курила. Такого с ней давно не случалось. Меня обдало паникой: видимо, бабушке уже сообщили…

– Я звонила в школу, тебя не было, – чересчур спокойно, даже лениво протянула бабушка.

– Я… мы… – залепетала я.

– Хорошо, что с тобой всё в порядке. Маму забрали в больницу, нужно будет завтра отвезти ей вещи.

– Что случилось?

Я вообразила, что мама узнала о моем прогуле и решила, что меня убили. Потом ей стало плохо с сердцем, и её увезла «скорая». Или история с Никишиной была правдой, и на маму совершено покушение?

– Мама… маме… – бабушка запнулась.

Она обернулась ко мне, и я заметила, как страшно, иссиня-фарфорово она бледна. Тени со всего лица собрались к глазам.

– У мамы проблемы… Мама… Кажется, она… Мама сошла с ума.

Бабушка поднесла к губам пальцы, как будто хотела их поцеловать. Рукав пальто был испачкан побелкой, и я отряхнула его. Бабушка поблагодарила.

– Я не знаю, что делать.

Это сказала бабушка? Я не ослышалась?

– Врачи ничего не говорят.

Она стащила с головы шляпку и бросила её на стол.

Словно и не больница вовсе: красивые модерновые корпуса – ажур, дерево и снег, мягко укрывающий двускатные крыши. Бабушка шагала впереди. Впервые я видела её такой: седые волосы выбились из-под шляпки, пальто расстегнуто.

Мы заплутали в больничном лабиринте. Скорбная фигура – сухие воспалённые глаза, взъерошенные волосы и термос в бумажном пакете – подсказала дорогу.

Кирпичный флигель зарылся в снег подальше от людских глаз. Над окнами нависали огромные сосульки, блестящие, как бабушкин хрусталь. Внутри, в царстве казенной синей краски и дореволюционной метлахской плитки, пахло типичным пищеблоком – капустой и спитым чаем. У входа стояли длинные сани с бидонами, на которых краской были намалёваны непонятные буквы и цифры.

Меня затрясло. От синевы рябило в глазах.

Бабушка постучала в дверь. Открыли. Запах капусты усилился. Полная женщина в застиранном белом халате перебросилась с бабушкой парой слов и впустила нас внутрь. Я сразу, будто тёплой водой окатили, вспотела. Бабушка разделась, стащила с меня куртку, сунула в руки тапочки. Из соседнего помещения выглянула женщина в розовом халате – красивая, с тонким профилем и густыми светлыми волосами. Пожевав губами, она посмотрела на бабушку, потом на меня и грустно улыбнулась.

Я ожидала всего, чего угодно – клеток, мягких стен, звероподобных буйных больных – но вместо этого мы прошли в обычную комнату с бежевыми стенами. На потрёпанном диване сидели мужчина и женщина. Он держал её за руку и рассказывал что-то, она кивала головой. Девушка чуть постарше меня, не стесняясь посторонних, примеряла на голое тело кофточку, которую принесли родители. Они шутили почти непринужденно и весело – не хватало самой малости.

Я едва узнала маму в казенной куртке с эмблемой больницы на спине и леопардовом халате с чужого плеча. Она вымученно улыбнулась и села рядом с бабушкой.

Страшно боясь заплакать, я отодвинулась от них, но вместо слёз изнутри рвалась дрожь. Бабушка вполне владела собой. Она заправила выбившуюся прядь за ухо и спросила у мамы:

– Кушать хочешь? Я принесла фрукты и пирожки.

Мама посмотрела на нас, и две слезы страшно медленно выкатились из глаз.

– Не нужно плакать, – бабушка говорила с уверенностью диктора центрального канала. – Тебя немного подлечат, и всё будет хорошо. Ты просто устала. Кушай.

Мама послушно взяла пирожок и принялась вяло жевать.

– К доктору схожу, – бабушка оставила нас вдвоём.

Мы сидели молча. Я растерялась, маме было неуютно – она теребила распустившийся манжет халата. Вскоре бабушка вернулась:

– Доктор сказал, это всё ерунда. И недели не пройдёт, как тебя выпишут. Такое бывает у женщин твоего возраста…

Мама быстро утомилась и вернулась в палату. Мы молча оделись у дверей. Бабушка повязала на тонкой шее элегантный шарфик, поправила мне воротник. Медсестра движением фокусника достала из кармана халата дверную ручку и открыла нам.

Мы пробирались по сугробам к воротам больницы. Я обогнала бабушку и заглянула ей в лицо. По впалым морщинистым щекам текли слезы. На полпути они испарялись и поднимались к небу, как молитва.

Наступило странное безвременье: я вставала по утрам, шла в школу, сидела на уроках. Я отвечала, когда меня спрашивали, и отвечала хорошо, но все вокруг заметили произошедшие со мной перемены. Одноклассники оставили меня в покое, иногда я даже ловила на себе чей-то сочувственный взгляд. Они думали, что я влюбилась, и это было неправдой лишь отчасти.

Горе, придавившее меня в день, когда я узнала о мамином сумасшествии, не смогло вытеснить странного чувства болезненной привязанности, которое я испытывала к Новенькому. Он заговаривал с кем-то помимо меня – я злилась, улыбался и шутил – выходила из себя. Однажды я надерзила учительнице физики, которую, в общем, любила, только за то, что она снизила ему оценку.

Сдавленная этими двумя жерновами, я забывала поесть, а вместо сна лежала с открытыми глазами, задавая пустоте один и тот же вопрос: если это темное, злое, отдающее болотиной, называлось любовью, то она пугала меня.

Новенький же, словно почуяв, что я увязла и запаниковала, перестал обращать на меня внимание. Я ревновала и ненавидела себя, потому что мне нужно было думать о страшной больнице, о запахе капусты, о дверях без ручек. Но я не хотела думать.

Я не поехала к маме один раз, сказавшись больной, в другой раз мне, якобы, нужно было готовиться к контрольной, а на третий бабушка даже не предложила. Чтобы заглушить чувство вины, я позвонила Новенькому, но его не оказалось дома.

Заплаканная бабушка приехала позже обычного. Маму собирались выписывать, но у неё снова случился приступ. Мы сидели на кухне по разные стороны стола и цедили горький чай.

На следующий день я проспала в школу: бабушка уехала на работу рано, и я, нажав на кнопку отбоя, уснула. Прибежала ко второму уроку в мятой блузке и без жакета. Раньше все бытовые мелочи контролировала бабушка, то есть они решались сами собой, а теперь заниматься всем этим приходилось мне. И я, конечно, не успевала.

Англичанка, хмуро оглядев меня, разрешила войти. Я сделала задание, но, когда меня вызвали, сбилась и получила тройку, правда, «карандашную».

– Что с тобой происходит? – спросил меня Новенький, когда на перемене мы уселись в дальнем углу столовой.

Хотела соврать, придумать правдоподобное объяснение своим опозданиям и рассеянности, но вместо этого зачем-то рассказала ему все – и про маму, и про больницу, и про себя. Умолчала только о болотине.

К марту маме стало лучше. Она сильно располнела от таблеток, но страхи и навязчивые идеи исчезли. Мама улыбалась, с аппетитом ела пирожки и с иронией рассказывала о больничном житье-бытье.

Стоило одному жернову ослабить давление, как меня прижало другим: Новенький неожиданно совершенно переменил отношение ко мне. Он постоянно раздражался, срывал на мне злобу, а однажды после совершенно пустякового конфликта пересел к Лизе Кулинич – её соседка Оля Нерсесян сломала ногу и временно училась дома. Я снова осталась одна.

Правда, через неделю Новенький пришёл мириться с улыбкой и конфетами из ближайшего супермаркета. Новогодняя коробка была наспех заклеена отпечатанной на цветном принтере картинкой с букетом тюльпанов. Мне хотелось думать, что перемирие не связано с контрольной по английскому, но всё было слишком очевидно. Я оттолкнула коробку и она, скользнув по крышке парты, упала прямо ему в руки. После урока Новенький угощал конфетами Кулинич.

Это случилось в среду на биологии. Учительница рассказывала про наследственность, и речь зашла о заболеваниях, которые передаются детям от родителей. Класс, страдая от духоты, слушал вполуха, пуская зайчиков часами и зеркалами. Открыли форточку. Школьный двор, как рупор, усиливал журчание талой воды, уходившей в канализационный люк.

– Мария Евгеньевна, – вдруг приподнялся Новенький, и Кулинич как-то неприятно подхихикнула, – а правда, что сумасшествие передаётся по наследству?

Мне стало неуютно.

– Да, есть психические расстройства, которые могут передаваться из поколения в поколение, – начала биологичка, но он не дал ей закончить.

– Всё тогда понятно с нашей Птичницей-отличницей, это она в свою мамочку чокнутая.

Класс замер. Солнечные зайчики запрыгали со стен под парты. Я вскочила.

– Что? – переспросила биологичка.

Это в книгах легко – ударишь по лицу, и оно забьётся в ладони, как птица. В реальности всё по-другому. В абсолютной тишине я вышла из класса; никто не попытался меня остановить.

Предательница! Я предала маму, рассказав о её беде первой попавшейся скотине.

Я, без куртки и в замшевых туфлях, шагала через детскую площадку, залитую талой водой. «Цой жив!» – крикнул мне в лицо ржавый гараж. Я обогнула его и юркнула через дыру во двор детского сада.

Я не чувствовала холода и воды в туфлях – вообще ничего, кроме огромного, ширящегося внутри кома отчаяния. Я забралась в деревянный домик на детской площадке. «Господи, за что?» Холодное небо, видневшееся через выломанную доску крыши, промолчало.

Бабушки не было дома. Согреваясь под душем, я думала о том, что скажу ей по поводу куртки и рюкзака. Часов в пять в дверь позвонили, и я поплелась открывать. За дверью оказался мой рюкзак, рядом – куртка и пакет с ботинками. Мне было всё равно, кто принёс эти вещи.

Я прошла в комнату, легла на кровать и выключила свет.

Ни в четверг, ни в пятницу в школе я не была. Вставала рано, собиралась под гнётом тяжёлого бабушкиного взгляда, выходила на улицу и шла наугад. Чужие окна подслеповато глядели мне вслед.

Наверное, думала я, останься мы на Острове, все сложилось бы иначе. И мама была бы здорова, и я не совершила бы этот непростительно мерзкий поступок.

В субботу созрело решение. Я вышла из дома, коснувшись сухими губами бабушкиного виска. Седые пряди пахли духами «Пани Валевска».

Панельные дома пропустили меня сквозь строй, но я осталась жива.

Спускаясь в метро, я думала о том, что наклонный ход похож изнутри на пищеводные кольца – такой рисунок был в учебнике по анатомии.

Я ехала домой.

Васильевский встретил меня запахом талой воды. Я и забыла, каким Остров бывает по весне. Лиственницы осыпались не полностью, и хвоя висела на бородавчатых ветвях неопрятными колтунами.

Я легко нашла двор, в котором не бывала десять лет. Остался бетонный круг – не то песочница, не то клумба – и желтые стены в потеках и проплешинах, даже треснутое стекло на третьем этаже не заменили. Удивительно, сколько всего я помнила.

Не зная, жив папа или нет, я уселась на скамейку ждать. Он мог переехать, попасть в тюрьму, измениться до неузнаваемости… Но я почему-то была уверена, что встречу его – и встретила.

Сначала из парадной выскочила крошечная девчушка, вся в розовом, и запрыгала к детской площадке, как резиновый мячик. Потом вышел папа. Вместо линялой куртки со шнурком на талии – в моём детстве все папы такие носили – он был одет в стильную кожанку. Седины прибавилось, и стригся он теперь иначе.

– Алина, аккуратно! – крикнул папа девочке, и я вздрогнула. – Добрый день, – он поздоровался со мной и сел на скамейку.

Он не узнал меня. Разумеется, не узнал. Я нашла в себе силы пожелать ему доброго дня в ответ.

Девочка полезла на лесенку, и он вскочил, чтобы подстраховать её. Я сидела ни жива ни мертва, чувствуя, как пот стекает по спине. Что я могу сказать ему: «Привет, папа, я – твоя дочь?»

Алина мирно черпала ведёрком воду из лужи. Папа снова сел рядом и расстегнул куртку – показался пушистый белый свитер, совсем не такой, как тот, на который мама когда-то пришивала кожаные заплатки.

– Глаз да глаз за ней, – и он посмотрел на свою Алину с обожанием.

Так мы сидели несколько минут в тишине. Наверное, я казалась ему подозрительной: торчу одна на скамейке без наушников, телефона или книги, смотрю на него и на маленькую девочку…

Алина отбросила ведёрко и побежала к папе, но запнулась за бетонный бордюр и упала. Она расплакалась, некрасиво кривя розовый ротик, и папа метнулся на помощь.

Он поднял её, отряхнул комбинезончик и, встав на одно колено – прямо в лужу! – посадил на другое Алину.

– Ну-ну, – нараспев зашептал он, – не плачь, Алинёнок, не плачь. В жизни всякое случается…

Я судорожно вздохнула – кажется, даже папа услышал, поднял голову и вспомнил, что на площадке они не одни.

– Это не беда, всё пройдёт. Подую – и пройдёт, правда? Это, доченька, такая ерунда по сравнению с мировой революцией… у нашего дедушки такая поговорка была. Царь Соломон – жил такой в древности – говорил, что всё пройдёт…

Я сорвалась с места, не дослушав. Мутные василеостровские окна осуждающе глядели на меня, талая вода и ошмётки снега разлетались из-под каблуков. Я не плакала – выла. Люди оглядывались мне вслед: вот она, чокнутая, дочь чокнутой.

Я перебежала проезжую часть в потоке машин, и они подняли пронзительный вой. «Вот дура, жить надоело», – припечатал какой-то мужик, и я рассмеялась ему в лицо – чокнутая же.

«Всё пройдёт, доченька…» Выскочила на набережную – как из воды вынырнула. Нева уже вскрылась, и по её шёлковой черноте в Балтику лениво тянулись грязные льдины. Ветер дергал меня за волосы и толкал в спину.

«Всё пройдёт, папа». Это мог быть и не он – ведь я не видела его столько лет… «У царя Соломона, – повторяла я самой себе, – было кольцо с надписью «Всё пройдёт». Интересно, он думал о том, что всё пройдёт, когда на улицах Грозного пылали «коробочки»?

Я всегда оправдывала его, ведь это мама запрещала ему приезжать и видеться со мной, но это я так считала, а он мог думать по-другому, мог просто забыть обо мне… Почему у него нашлись слова утешения для Алинёнка, а для меня – нет?

Морские коньки на решётке разевали рты в безмолвном крике. У меня закончилось дыхание, и я остановилась, вцепившись в перила, посреди Благовещенского моста (бабушка по привычке называла его Мостом лейтенанта Шмидта). Краны в порту молитвенно воздевали суставчатые руки. Ростральные колонны поддерживали грузную серость, в которой плыл глобус Кунсткамеры.

… В конце концов, даже если у меня отнимут всё, чем я дорожу, останутся этот Остров и набрякшее от оттепели небо над ним.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
17 sentyabr 2020
Yozilgan sana:
2020
Hajm:
160 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:
Matn
O'rtacha reyting 4,4, 91 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 17 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 3 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 3,9, 70 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,1, 21 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4, 532 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,4, 22 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,6, 8 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4, 6 ta baholash asosida