Kitobni o'qish: «Крутой ченч»
Пролог
Гром и молния!
Ведь вспыхнут уже скоро для меня одного гром и молния на грозовом небе, и громче колокола общесудовой тревоги, протрубят, на главный суд призывая. А я до сих пор не поведал миру о тех удивительных событиях, что произошли со мной, и моими товарищами на исходе прошлого века. И не по их просьбе (признаться, я растерял уж их всех по жизни), и не по просьбе капитана, старшего механика, или дамы их сердец, а также радиста, но исключительно по своему почину сажусь я, пригвожденный ныне домашним заточением всемирной эпидемии, за перо. Чтобы правдиво рассказать о том, что бурлило и искрилось под винтами судьбы, а теперь уж превратилось в память, но да останется светлым лучом закатного солнца потомкам этими правдивыми строками.
И никаких в сем правдивом повествовании случайных совпадений и вымышленных персонажей – всё по-честному, и прямым курсом (хоть и присутствуют тихие гавани лирических отступлений, со своими, впрочем, неизбежными подводными камнями и течениями).
Глава 1. Кому не спится в ночь глухую
Неприметная черная ночь, коих минуло уже сотни в морском рейсе, висела над потрепанным атлантическими ветрами, местами обильно буреющим ржавчиной, судном, что мерно тянуло трал в глубинах темных вод.
– Ребята, подъем! На вахту, – вслед за вспыхнувшим светом, внятно раздалось под каютными сводами, и вслед за тем хлопнула закрываемая дверь.
Привычным движением натруженной руки нащупал я кнопку надкоечной лампочки, и через мгновение замкнутое пространство зеленой, в желтую полоску, шторки и переборки, с личными фотографиями в рамке расписания по тревогам, озарилось тусклым желтым светом. Впрочем – и он в этот миг резал глаза.
Свет был очень важен сейчас. Свет – это хоть какая-то гарантия того, что усталые веки не сомкнутся опять, и не впадет изнуренный нескончаемой чередой вахт матрос в сонное забытье, которое уж обязательно окончится громогласным ревом: «Лёха – мать твою, перемать! – там уже короба на транспортере до самой упаковки стоят!».
Бывало и такое! Не в этом, правда, рейсе.
Хоть и насилу, но разлепил-таки я тяжелые веки, тотчас наткнувшись сонным взором на деловито и нагло ползущего по переборке таракана.
«Ну, тебе-то что не спится, черт усатый? Ты же – свободная тварь: спал бы себе еще! Это я – человек подневольный… Да, какой там человек: матрос просто!».
Пристукнув Тарасика кулаком, и кручинно вздохнув пару-тройку раз о судьбе своей горемычной, привычно поднялся из койки.
Был тот собачий час суток, когда и ночь с утром-то не могут еще разобраться – кому вахтить на белом свете? Календарно начинался обычный промысловый день 199* года на большом нашем автономном траулере морозильном. И ничего особенного вроде не предвещало мне и моим товарищам – все было, как обычно буднично, в рабочем, как говаривали, режиме. Плелись в цех мои сонные товарищи, шустро и весело, с избитыми шутками – прибаутками (за что их самих сейчас хотелось побить), покидали его матросы смежной бригады.
А двумя палубами выше, в каюте старшего механика, дюжий, чуть полноватый мужчина в самом расцвете сил под безмолвные взоры невольных слушателей и наблюдателей – моториста и электрика, – скомкал и в сердцах швырнул теребимую салфетку об ковёр на палубе.
– Я люблю, люблю эту женщину! А эта скотина… Я убью его!
И скупая слеза катилась по обветренной щеке морского волка теперь не утертой…
А может быть, еще палубой выше – в капитанской каюте, горела свеча, и слов здесь попусту вряд ли тратили. Но – чего не знаю, за то не ручаюсь: свечки той там не держал…
Промысловая палуба занялась гулом лебедок – началась выборка трала на борт. И белые чайки, почуяв скорую добычу, крича, вились за кормой.
Какие то были годы? Буйные и дурные, как пьяный боцман, и бестолковые, как юнга : самая середина девяностых прошлого столетия. Где только чайки – да и то, в заморской стороне, – ангельски белокрылы и чисты.
Впрочем, чист и благороден в помыслах и мечтах был и ваш правдивый рассказчик. Верил в себя и в людей, так же твердо и свято, как в то, что заживем все однажды нормальной жизнью – по человечески, по – людски. И уж конечно не вынашивал тогда планов повесить очередного капитана на одном фалине со старшим своим помощником отнюдь не за шею…
Глава 2.
Тамбурная вотчина и неверная примета
Через шесть с лишним минут, не представляющих особой ценности повествования, я уже закрывался за железной, водонепроницаемой дверью тамбура первого трюма.
За бронированной дверью открывалась моя трюмная вотчина. Конечно, юный сменщик смежной бригады здесь тоже имел некоторые свои права – по моей, ясное дело, милости.
Здесь мы переодевались. На тянувшихся во всю длину тамбура концах (в море нет веревок – только «концы») висели сейчас два комплекта моей трюмной одежды, один из которых я надевал в первые четыре часа – до перерыва на «чай», второй – после. Эстетика и этика труда – существовали в те времена такие архаичные понятия. Да и как было иначе? Иначе бы приходилось одеваться после перерыва в отсыревшую, как не крути, за первые четыре часа доброй работы одежду – не ахти какое, поверьте, удовольствие.
Во всем в моём тамбуре был свой разумный смысл…
В потаенном от случайных глаз месте – за электрощитом – было заткнуто пара запасных перчаток и рукавиц, и книга – «Тартарен из Тараскона», бережно обернутая в рукодельную газетную обложку. Почти каждую вахту почитывал я несколько страниц во время случайных остановок рыбцеха, или во время плановых, чтоб чуточку отогреться, подъемов на «перекур».
О, эти благословенные минуты, когда вытолкнув – подняв разумной своей головой деревянную крышку трюмного лаза, вылезал в тепло тамбура! Тогда, мигом сбрасывая с рук суровые рукавицы и снимая белые вязаные перчатки, я двумя-тремя дыханиями согревал озябшие кисти рук, тем временем уже пробираясь к электрощиту с заветной книгой. Ехали мимо по транспортеру короба, с привычным стуком падая на лоток, ведущий в трюм. И я, как хороший музыкант, определял по звуку, сколько еще места осталось на лотке. Я услышу, когда они встанут у самого верха – и тогда надо будет уже спускаться. А пока – пока есть несколько минут на кое-какой отогрев и вдумчивое чтение: даже то, что с прокаленной морозом фуфайки градусы холода уйдут – и то мне подмога!
Полулежа заваливался на широкую деревянную лавку, распахивал нужную страницу обернутой в газетную обложку (как научила в детстве моя матушка) книгу и принимался читать. И то был отдых в смене занятий, и хоть какая-то пища мозгу на время грубой, однообразной работы: «Я мыслю, следовательно, я существую»!
Сознаюсь честно, перед «Тартареном из Тараскона» ваш обстоятельный рассказчик добросовестно изучал «Историю отечественного военного кораблестроения», написанную очень по вершкам, в весьма вольном, и сильно идеологически выдержанном стиле. Каждое достижение наших корабелов, если верить брошюрке, было лучшим, и первым в мире. Поначалу интересно и полезно казалось морские свои знания повышать. Например, я и не знал про «поповки», прозванные по фамилии их создателя Попова, что, в количестве двух построенных единиц, были круглы, как блин. Но это-то бронебойные посудины и сгубило: от пушечного своего выстрела они начинали вращаться на воде. Однако, хоть и не пошли в производство, однако «внесли безусловный вклад в развитие отечественного и мирового кораблестроения»: в том смысле, если я правильно понимал, что больше дурью с круглыми формами для кораблей никто не маялся.
Но сильней всего впечатлила главка о субмаринах! В ней, на основе самых достовернейших упоминаний в преданиях, говорилось, как запорожские казаки, водрузив на головы перевернутые лодки (под самым верхом – у самого лодки дна – оставалась подушка воздуха, которым удальцы и дышали) ходили по дну Черного моря, добираясь чуть не до самой Турции. И тут же подытоживалось – лихо и без обиняков: запорожские казаки и были первыми в мире подводниками!
Как только я, безо всякой лодки на голове, дошел до этого места, то книжицу закрыл и после вахты добросовестно отнес в судовую библиотеку, поменяв на Тартарена: все-таки, в устах этого отчаянного сочинителя правды чуточку больше.
Итак, это судовое помещение было для меня тихой заводью в суматошном водовороте судовой жизни. Кроме всего, я еще частенько дремал на широкой деревянной лавке, неизвестного создателя которой не уставал благодарить ежедневно – так прочна и удобна, и по высоте в самый раз была! Полулежа, с нее открывался, сквозь узенький квадратик галереи транспортера (противоположный конец которой выходил уже в рыбцех) обзор упаковки со снующими на ней Геной и Сашей – матросами нашей бригады. И была возможность видеть их маневры и быть в курсе дел, напрямую меня касавшихся – следующим, по пути коробов с мороженой рыбой, звеном был трюм.
Бесполезной мне в тамбуре была лишь стеклянная банка, наполненная окурками сменщика: сроду не курил я ни табаков, ни трубок – тоже мне, занятие!
Размеренно, дабы не взопреть, начал я одеваться. Главным делом в успехе всей предстоящей вахты было обуть в валенок с галошей п е р в о й левую, с рваным на пятке вязаным носком, ногу!
Эту примету я то ли услышал от кого-то много лет назад, но скорее всего, придумал потом сам, и старался соблюдать теперь свято. И сонная забывчивость, когда обувался сначала с правой ноги (впрочем, точно с таким же драным на пятке носком), сулила некоторое время тяжелого раздумья в позе цапли: переобуться ли заново, или начхать уже на дурацкие приметы?
«Моряк должен быть суеверным!» – этот морской постулат я услыхал одним из первых, и уж точно жизненно необходимых на флоте.
И в этот раз я конечно сунул спросонок в валенок первой правую ногу. И по мимолётному малодушию, переобуваться уже не стал.
Валенок! Пим дырявый…
Bepul matn qismi tugad.