Kitobni o'qish: «Милость Господня»
© А. М. Столяров, 2024
© «Время», 2024
Год Саранчи
Тяжел был Год Саранчи, названный так из-за серо-зеленых, шелестящих насекомыми туч, одна за другой плывущих по небу. Растягивались они от горизонта до горизонта – заслоняли солнце, и казалось тогда, что наползает на мир смертная тень. В беспамятстве бежало от них все живое: если такая туча опускалась на землю, то не оставалось после нее ничего – ни листика, ни былинки, ни корней в дерне, лишь мертвая крошащаяся почва, бледные скелеты деревьев, лишенных даже коры, кости зверей, птиц, а то и людей, не успевших уйти. Положение усугубляли пыльные бури. Ветер вздымал стеной земляную зловещую пелену и, словно пеплом, усыпал ею все на сотни километров вокруг. Гибли посевы, по озерам и рекам колыхался грязевой комковатый кисель, респираторы не помогали: в пыльном сумраке задыхались поселения и мелкие города, глох автотранспорт, останавливались поезда, упираясь в наметенные буквально за час мощные пылевые валы.
Надвигался Великий голод. Журналисты пугали аудиторию, а заодно и самих себя гейзерами алармистских прогнозов: вымрут южные регионы, население страны сократится по меньшей мере на треть. И хотя правительство уверяло, что запасов зерна, имеющегося в государственных закромах, вполне достаточно, чтобы пережить этот год, карточную систему продажи и распределения продовольствия ввели не только в большинстве областей России, но и в Москве.
Никто не мог объяснить, откуда взялась эта напасть. Ходили слухи, что поскольку нашествие распространялось с юго-западного направления, то саранчу напустили коварные турки, мечтающие создать Великий Туран и до сих пор претендующие на Крым и земли Причерноморья. Популярной была также украинская версия: в ночь на пятницу, которая, как известно, считается днем нечистым, ведьмы и колдуны со всей Незалежной собрались у капища Перуна, на правом берегу реки Лыбедь в Киеве, и под дикие пляски, бубны и завывания молили богов, чтобы сгинули клятые москали. Передавали подробности: якобы ожили при этом деревянные истуканы капища и скрипучими голосами предрекли скорую гибель Москвы.
Однако, если судить по СМИ, в сознании россиян все же преобладало мнение о кознях Америки: Конгрегация евангелистских церквей, тайно собранная усилиями АНБ, ФБР и ЦРУ, вознесла Богу молитву о каре для «империи зла». Радение продолжалось без перерыва три дня и три ночи, хоровой молитвенный речитатив слышен был на десятки километров окрест, закончилось оно лишь тогда, когда часть делегатов впала в явное помешательство. И хотя серьезные аналитики утверждали, что Америке сейчас просто не до того: ее сотрясают беспорядки в «библейском поясе», огромном регионе, совокупности южных штатов, которые Иеремия Борг, пророк из Мемфиса, он же Теннессийский пророк, объявил самостоятельным государством, «землями Иисуса», потребовав изгнать оттуда всех чернокожих, цветных и гендерных маргиналов, на это мало кто обращал внимание: россияне уже давно привыкли, что Америка – это и есть воплощенное зло.
Не лучше обстояли дела и в Европе. Кошмаром Франции в эти месяцы стали шествия Дикой Охоты, бурей, с визгом и хохотом прокатившиеся по нескольким городам. В Амстердаме, прямо на площадь перед Королевским дворцом, выехала женщина на трехглавом драконе, извергающем из себя смрадный дым, и объявила о пришествии Сатаны. А по Берлину, согласно утверждениям журналистов, бродил некий Томерль, чудовищного безобразия, одетый в черное человек, держащий перед собой огромную Книгу Смерти. Каждый, кого он в эту Книгу записывал, немедленно умирал.
Именно в эти дни послушник одного из Великих Монастырей, тех самых, что сорокадневным постом и молитвами сумели остановить саранчу – она полегла у их стен, превратившись в хитиновый прах, – выйдя ранним утром во двор, обнаружил у приоткрытых ворот спеленатого младенца. Лежал он на аккуратном клетчатом коврике, и удивительным было то, что прошедшая ночью пыльная буря не засыпала его с головой, но как бы обогнула, образовав аккуратный овал, – младенец, как в колыбели, покоился в нем. Но еще удивительней было, что вокруг «колыбели» не наблюдалось следов, ни звериных, ни человеческих, никаких – ровная, не тронутая ничем пылевая поверхность, словно младенца опустил сюда ангел, слетевший с небес. А когда брат Авенир, так звали послушника, осторожно нагнулся над ним, младенец открыл глаза и громко сказал: угу!..
Извещенный об этом настоятель Монастыря, престарелый архимандрит, привычно вздохнул и приказал позаботиться о ребенке, как это принято у серафимиитов: не первый подкидыш оказывался таким образом в Монастыре. Младенца окрестили, омыв теплой водой, и в честь Рождества честного славного Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, поминовение которого приходилось на этот день, назвали Иваном, указав местом рождения именно Монастырь, а затем тот же брат Авенир, ставший по велению настоятеля крестным отцом, отвез ребенка в ближайший Приют.
Возвращался обратно он поздним вечером, по дороге меж верб, жить которым, судя по иссохшей листве, осталось недолго. Воздух к тому времени уже прояснел, видны были темные луговые дали, жара спадала, мир медленно остывал, по правую сторону от проселка тускло блестела река, а за ней, там, где край неба угас, низко-низко над кромкой леса переливалась, слегка пульсировала, будто манила в неведомое, крупная сиреневая звезда.
Глава 1
Коридор, где расположены спальни, они проходят благополучно, но на площадке черной лестницы, когда за ними закрывается дверь, Марика замирает.
– Ты что? – спрашивает Иван.
Она быстро-быстро моргает:
– Боюсь пауков.
– Никаких пауков здесь нет, это сказки, – несколько раздраженно замечает Иван. Голос его, впрочем, звучит не слишком уверенно. – Ну что? Так и будем стоять?
Говорят они шепотом. Воспитатели этой лестницей не пользуются, но все же.
Марика крепко зажмуривается:
– Возьми меня за руку.
Пальцы у нее неожиданно теплые, движется она как слепая: нащупывает очередную ступеньку ногой, балансирует на ней, переставляет другую. Медленно, слишком медленно, но, может быть, это к лучшему. Ивана и самого охватывает тревожная муть. Лестница темная, горят всего две пыльные лампочки в начале ее и в конце, еле теплятся, в углах провисают тени и пологи паутины, внутри которой словно бы кто-то таится – следит за ними хищными вытаращенными глазами. А если про пауков – это не сказки? К счастью, здесь всего три этажа. Уф-ф-ф… наконец одолели последний пролет… Открывается еще один коридор, подсвеченный рассветными окнами, в середине его – арочный проем в вестибюль. Иван ладонью показывает: замри! Опускается на корточки, осторожно выглядывает. Цугундер, как и ожидалось, спит в своем ободранном кресле, скрестив руки-лопаты на животе. Вдруг страшно всхрапывает, распахивает глаза – даже отсюда видна их блеклая желтизна:
– А вот я вас сейчас – на цугундер!..
Они замирают как раз на середине проема. Сердце у Ивана колотится так, что отдается эхом по всему коридору. Однако Цугундер головы к ним не поворачивает – сипит, подшлепывая губами, и глаза его, пусть открытые, уперты в противоположную стену на чей-то темный портрет. Но видит он не его, а что-то другое – на дне сонного обморока.
Тогда – вперед!
На цыпочках они добираются до конца коридора, там ответвление, тупичок, и еще одна дверь, которая выходит на задний двор. Она обычно не заперта. Иван вырос в этом Приюте, двенадцать лет, наизусть знает все его нехитрые тайны. И все-таки он колеблется, ему страшно, всего пара шагов – и они окажутся совсем в другом мире. Еще не поздно отступить, вернуться в спальню, нырнуть под одеяло, укутаться в привычную жизнь.
– Ну что же ты?.. – нервно, оглядываясь назад, шепчет Марика.
Цугундера она боится больше, чем пауков.
Железная ручка поскрипывает, дверь распахивается. Пригибаясь, хотя из окон их вряд ли можно заметить, они перебегают захламленный хозяйственный двор, ныряют в калитку, ведущую к огородам, и, прикрываясь лохмами смородиновых кустов, добираются до того места в заборе, где одна из досок снизу не закреплена. Еще усилие – и они на свободе. Утоптанная земляная дорожка выводит их к озеру. Раньше здесь была липовая аллея. Кто-то, кажется Дуремар, говорил, что ей больше ста лет: посадил еще барин, хозяин поместья, но позапрошлой зимой, когда возник дефицит с дровами, морозы чудовищные, а ни щепочки не достать, на уроках кутались в одеяла, липы спилили, целая эпопея была. Теперь вместо них – ряд пней, из которых уже вымахали хлысты новых побегов.
– Сюда! – по-прежнему понижая голос, говорит Марика.
Они протискиваются сквозь заросли и замирают: на берегу, поросшем осокой, также замерли Хорь, Жиган и Кусака. Причем Хорь держит в руках небольшой, грубо сколоченный крест с двумя поперечинами, а Кусака, взъерошенный, с выпирающими костями, морщась и щурясь, откидываясь назад, сжимает в ладонях довольно большую жабу.
– Ага! – говорит Хорь, первым придя в себя. – В побег намылились, гуси… Ну-ну…
Жиган за его спиной мелко хихикает:
– Смотри, и девку с собой прихватил.
– Веселый парень…
В этот момент на середине озера раздается тяжелый всплеск и плоская волна, расширяясь кольцом, докатывается до берега. Вероятно, шелохнулась во сне Озерная Дева. Днем она дремлет, но иногда начинает ворочаться. А бывает, что показывается на поверхности, и тот, кто увидит ее лицо, как зачарованный, сам идет в воду.
Все вздрагивают.
– Ну на хрен!.. – говорит Кусака. – Я ее брошу.
Жаба коротко харкает.
Слюна ее, ядовитая, шипит на песке.
Не отводя глаз от Ивана, Хорь дергает головой:
– Держи!
– Сколько можно?
– Тебе сказали – держи!
Иван по интонации его чувствует, что конфликта не будет.
– Идем! – Он тащит Марику за собой.
Жиган цедит им вслед неразборчивое ругательство. Однако негромко, побаивается, что Озерная Дева учует. Говорят, что она слышит даже из-под воды. Лучше не рисковать.
Они огибают озеро, опять протискиваются сквозь заросли, сквозь изломанные переплетения ив, и перед ними открывается необыкновенный простор: уходит до горизонта, чуть поднимаясь к нему, луг в шелковистых волнах травы, проглядывает из них синь полевых васильков, а слева зубчатой темной преградой ежится Ведьмин лес, при одном виде которого прохватывает озноб.
Уже совсем рассвело. Солнце – сияет. Молочные покрывала тумана, растянутые над травой, истаивают одно за другим. Иван чувствует, что до побудки в Приюте остается час-полтора, за это время они должны где-то укрыться. Он ускоряет шаг. Марика позади него что-то бормочет, дыхание прерывистое.
– Не слышу…
– Говорю: Хорь этот… на нас… донесет…
– Не донесет, – не сразу, через пару шагов отвечает Иван.
– Почему?
– Ты крест у него видела?.. Крестить жабу – тяжелый грех… Дьяволопоклонство… Василена ему этого не простит…
Марика хихикает:
– Ничего у него не получится… Это не жаба, а вовсе – лягушка… Обыкновенная…
– Откуда ты знаешь?
– Ну я же ее видела… – Она часто и коротко дышит. – Слушай… Ты не можешь идти помедленнее… Не успеваю…
– Дай мне руку! – Он снова сжимает ее девчоночьи тонкие пальцы. Только уже не теплые, а горячие, влажные. – Времени у нас очень мало…
Иван тоже слегка задыхается. Мешок на плече чуть ли не с каждым шагом становится все тяжелее. Может быть, не стоило так его нагружать? К побегу он готовился основательно: почти месяц копил сухари, пряча украдкой хлеб за обедом и ужином, украл мешок из хозяйственного закутка, украл на кухне две банки тушенки, пакет сахара, брикет киселя… Рисковал, конечно, как сумасшедший, но Чудя, придурковатая баба, работавшая и за кухарку, и за уборщицу, в четыре руки, поднимать шума не стала: ей же и влетело бы за небрежность. Или все же права была Марика? Говорила, чтобы не беспокоился, не лез на рожон, в лесу проживем: ягоды, орехи, грибы – она это все знает… Иван ей верил и не верил одновременно. Верил, пока она говорила, знахарка все-таки, лес чует нутром, но потом обязательно приходили сомнения: ну откуда малявка такая может что-нибудь знать? Нет, лучше уж запастись. Однако как давит на кость чертов мешок! И Марика тоже тянет назад, путается, спотыкается, снова что-то бормочет – в этот раз о своем Белом Царстве. Это у нее такой сдвиг. Дескать, есть далеко на севере такая страна, чистые земли, не отравленные ни химией, ни мутировавшими бактериями, травы там пахнут ванилью и медом, нет ни чумы, ни голода, на деревьях сами собой созревают плоды, и никаких монстров там, разумеется, нет, даже хищников нет, лев и ягненок мирно живут друг с другом… А чем тогда лев питается? – пару раз интересовался Иван. Марика отворачивалась, обижалась: не хочешь – не верь… И войти в это Царство может лишь тот, кто ангельски чист душой, на ком нет грехов… Ну тогда это не для меня, хмыкал Иван… Не бойся, я тебя проведу…
Наконец они одолевают весь склон. Иван оборачивается и чуть не вскрикивает от потрясения, насколько мир, оказывается, красив и огромен. Луг травяным океаном соприкасается вдали с краем небес, растворяется в нем, становится солнечным полотном, а чуть ближе, попыхивая клочьями дыма, игрушечный паровозик тащит за собой продолговатые, такие же игрушечные вагоны. Значит, отец Евлогий, рассказывая об этом, не сочинял: отмолили-таки еще одну железнодорожную ветку. Вот бы на чем отсюда уехать! А еще он видит Приют, двумя трехэтажными крыльями раскинувшийся неподалеку от озера. Посередине – парадный вход с четырьмя колоннами, над ним – остроконечная башенка, штырь, на котором раньше вращался флюгер. И хоть отсюда не разобрать, далеко, но он знает, какое все это обшарпанное и обветшавшее. Башенка заколочена, лазать туда нельзя, штукатурка обваливается, решетки на окнах первого этажа и те проржавели. Ничего удивительного: сначала – поместье, потом, по слухам, – сельскохозяйственная коммуна, далее – санаторий, затем психбольница, и вот теперь – Государственный интернат для бесприютных детей. Звонок к побудке еще не прозвенел: спит Василена, если она вообще когда-нибудь спит, сладко похрапывает Цугундер, похрапывает и не ведает, как он их проморгал, причмокивает губами отец Евлогий, снится ему, вероятно, что он лупит Жигана линейкой по голове, ворочается под одеялом и невесть от чего вздрагивает Дуремар…
У Ивана сжимается сердце. Отсюда, с вершины длинного склона, особенно хорошо заметно, что Приют обречен. С левой стороны к нему подступает болото, вроде бы и недавно образовалось, а уже раскинулось не меньше чем на километр: вздуваются в нем огромные пузыри, лопаются, распространяя вокруг отвратительный смрад, блуждают по ночам призрачные потусторонние отсветы, слышатся таинственные голоса, выговаривающие невесть что неизвестно на каком языке. Но главное – месяц за месяцем пережевывает оно крепкий дерн, разжижая его, пропитывая собой, подползая все ближе к столбам ограждения. Ничем его не остановить. Никакая молитва не помогает. А справа, навстречу болоту, кроваво-бурой шипастой стеной, в свою очередь, надвигается чертополох: колючие листья, жилистые колючие стебли, малиновые шишки соцветий, источающие дурман. Травили его гербицидами – бесполезно. В общем, фронт работ для старших воспитанников: рубить осот, выкапывать его корни, изо дня в день, из месяца в месяц. Все равно видно, какая тощенькая полоска осталась меж ним и покосившимся деревянным забором.
Нет, Приюту не выжить. И тут он вздрагивает: темная отчетливая полоса тянется от Приюта к ним вдоль всего склона – примятая трава там, где они прошли. Бросается в глаза, выдает их путь с головой.
Что делать?
– Не беспокойся, – словно угадав его мысли, говорит Марика. – Я все поправлю…
Она присаживается на корточки, протягивает растопыренные ладони, шепчет негромко, ласково, поглаживает ими траву – и смятые былинки медленно выпрямляются, сломанные ости срастаются, вновь тянутся вверх, еще секунда – и никаких следов.
У Ивана перехватывает дыхание.
Ну – ведьма!
Настоящая ведьма!
Не зря о ней в Приюте шептались по всем углам.
И не случайно Василена (Иван видел сам) останавливала на ней задумчивый взгляд.
Ведьма!
Вслух он этого не говорит. Марика терпеть не может, когда ее так называют. И вообще – поскорей бы укрыться в лесу! Теперь руководство она берет на себя. Ведь не зря же именуется – Ведьмин лес. Они ныряют в еловый сумрак, припахивающий грибами, разогретыми смоляными потеками, сырой землей, перепрыгивают через вязкий ручей, огибают страшноватый, поросший сизыми лишайниками бурелом. Впереди – просвет, солнечная поляна, и вдруг Марика останавливается так внезапно, что Иван чуть не сшибает ее.
Перед ними – потрясающая картина. На опушке, подрагивая на пружинистых лапах, изготовился к прыжку здоровенный Йернод. Он именно такой, как его описывали – в темной спальне, после отбоя, пугая на ночь друг друга леденящими кровь историями: голая кожа с разбросанными по ней подпалинами, кошачья усатая морда, хищные зубы, между которыми мечется тонкий язык. Яростью горят странные фиолетовые глаза, даже светятся, поскольку на поляну ложится тень от плотного облака. Ростом Йернод примерно Ивану по грудь, вздулись на лапах мускулы – сейчас последует смертельный рывок. А на другой стороне опушки, наверное, только-только свернув с поля в лес, замер крестьянский парень: соломенные, охапкой, волосы, ситцевая рубаха, перехваченная ремнем, заплатанные на коленях штаны. Парень беззвучно, как рыба, разевает щербатый рот, пытаясь выдавить крик, рвущийся изнутри, и мелко подрагивает, как бы намереваясь бежать. Однако с места не сходит. Все верно: Йерноду достаточно глянуть человеку в глаза, и тот обмирает от страха, шевельнуться не может.
Зато низкий, как от басовой струны, длинный звук начинает вибрировать в горле Марики. Натягиваются жилы на шее. Впрочем, она тут же справляется с судорогой и, не оборачиваясь, шелестит:
– Стой!.. Замри!.. Ни слова!.. Не двигайся!.. Не шевелись!..
Делает шаг вперед. Йернод, не сводя глаз с парня, издает предостерегающее шипение. Но Марика, на обращая на это внимания, делает второй шаг, третий, четвертый… Вот она уже стоит вплотную к Йерноду – протягивает руку, кладет ладонь на покатый лоб, чуть выше яростных глаз, почесывает его: «Все хорошо… Хорошо… Ну не сердись, не сердись…» – шипенье стихает, а Марика перемещает ладонь за треугольное ухо и почесывает уже там. Йернод урчит, словно кот, умиротворенно, расслабленно, жмурится от блаженства. В этот момент облако уплывает, обрушивается на поляну солнечный свет, и вся картина вспыхивает, как будто написанная яркими новорожденными красками. Иван зажмуривается, а когда снова открывает глаза, видит, что Марика похлопывает Йернода по шее и приговаривает:
– Все… все… ну – все… Давай уходи…
Йернод разочарованно фыркает, но поворачивается и исчезает между корявых стволов. Несмотря на массивное тело, движется он бесшумно. Гипноз заканчивается. Парень аж подпрыгивает на месте, а потом срывается и бежит в противоположную сторону, крик дикий, но неразборчивый наконец выплескивается у него из груди: ведь!.. ведь!.. чара!.. дьма!.. И только когда он отбегает достаточно далеко, распадается на осмысленные слова:
– Ведьма!.. Ведьма!.. Черная ведьма!..
Иван переводит дух.
– Зря ты так, он поднимет на ноги всю деревню.
– А иначе, ну ты же видел, Йернод бы его сожрал…
– Ну и сожрал бы, – бормочет Иван. – Подумаешь…
– Да ты что?
Иван приходит в себя:
– Ладно… Это я – так… Ну – извини… Брякнул… Ладно… Надо идти… – И вдруг напряженно поводит туда-сюда головой. – Ты слышишь?.. Слышишь?..
Отдаленные, но явственные и резкие звуки докатываются до леса. Будто кто-то колотит палкой по дну пустого ведра.
Марика вздрагивает:
– Это что?
Но Иван уже понимает. Это Цугундер действительно колотит палкой в ведро.
Тревога!
Их побег обнаружен.
И Марика тоже догадывается – прижимает ладони к щекам.
Мгновенно бледнеет.
– Хорь… Донес все-таки, – говорит она.
Дальний карцер, как выразился однажды Жиган, «это что-то особенного». Отличается он от Ближнего тем, что расположен в самом конце хозяйственного коридора и дополнительно отгорожен железной решеткой. По слухам, здесь раньше содержали буйнопомешанных. А еще в Дальнем карцере нет окна – глухие кирпичные стены, с которых содрана штукатурка. Все освещение – лампочка в проволочном колпаке, заросшая волосом, сил ее еле-еле хватает, чтобы в сумраке обозначить предметы: железную койку, вделанную наглухо в пол, полукруглый, тоже железный столик, привинченный устрашающими болтами, унитаз с потеками ржавчины, чугунную раковину, и над ней – кран с разводами окисленной меди.
Этот карцер пользуется дурной славой. Говорят, что по ночам сюда являются призраки тех, кто провел в заточении долгие годы. У них светящиеся зеленоватые лица, в провалах глазниц – запекшаяся темная кровь, якобы сами себе выкалывали глаза, из бурых пятен на теле сочится гной. Стоят, смотрят – разевают беззубые рты. И еще говорят, что иногда тут звучат голоса: будто порхают под потолком тени звуков, ни слова не разобрать, но если в них вслушиваться, сойдешь с ума. Жиряй, одутловато-болезненный парень, тоже строго наказанный, кажется, стащил с кухни нож, провел в Дальнем карцере пару недель, теперь заикается.
Главное – нечем заняться. Трижды в день раздается скрежет решетки, петли которой к тому же невыносимо визжат, потом – скрежет отодвигаемого засова, и Цугундер, шаркая по бетону подошвами, приносит еду: утром – перловую кашу, кусок хлеба, жиденький чай, на обед – капустный или гороховый суп, пустой, без мяса, на ужин – опять перловка. Жить можно, но ведь – тоска. Словно похоронили, в забвении, ничего хуже этого нет. И Цугундер, конечно, молчит, молчит, тупо глядя, как Иван работает ложкой. Лишь через пару суток словно бы нехотя произносит:
– Вы там погуляли, побегали в свое удовольствие, а на меня директриса, Василена Исаровна, штраф наложила за то, что недосмотрел… Вот так…
Ответа не ждет, забирает миску и ложку – скрежет засова, скрежет решетки, запираемой на висячий замок. А еще через день Цугундер так же, как бы нехотя, сообщает, что Харитона, по-вашему – Хоря, ну который тревогу поднял, положили в больничный отсек.
– Плохо с ним дело… Язвы, нарывы какие-то по всему телу… Директриса назначила сегодня на вечер общую молитву об исцелении…
В этот раз Цугундер явно ожидает ответа: не уходит, стоит у двери, сжимая посуду в громадных руках. Но что Иван может ему сказать? Скапутился Хорь? Ну и ладно. В другой раз не станет доносить на своих. Хотя, если честно, какой Иван ему свой? Да и другого раза, скорее всего, не будет. Все же, поскольку Цугундер разговорился, он рискует спросить его насчет Марики, и Цугундер после томительной паузы говорит, что Марику передали крестьянам.
– Целая делегация приходила, пять человек, во главе со старостой, слезно просили: очень нужна им знахарка. А то девок много, а знахарки среди них не имеется. Такая, видишь, загвоздка, как жить?.. Старая-то знахарка у них уже в возрасте, все время болеет, год протянет, не больше, сама срок назвала. А деревне без знахарки – что? Деревне без знахарки никуда. Лошадь за нее предложили. Василена-то наша, хитрюга, выторговала еще и козу. В цене нынче знахарки. – Он надсадно вздыхает. – Ну а потом, лет через пять, когда подрастет, сделают из нее ведьму.
Иван сжимает пальцами край койки, на которой сидит:
– Это как?
– Ну как из девки делают бабу? Способ один.
И Цугундер неторопливо уходит – скрежет засова, визг петель, скрежет замка. Иван некоторое время пребывает в оцепенении, уставясь в щербатый кирпич стены. Пару раз судорожно втягивает в себя воздух со всхлипом: ничего себе, оказывается, забывает дышать. Потом его отпускает: пять лет – это приличный срок, за пять лет он, дай бог, что-нибудь сообразит. Черт! Ошеломленный известием, он забывает спросить у Цугундера, а что будет с ним? Отправят на фабрику, сгребать в цехах труху и опилки, или на шахту – ползать в забое на четвереньках, глотать черную пыль, или на рисовые поля, которые арендуют китайцы? Рисовые поля, тот же Хорь говорил, хуже всего: двенадцать часов по колено в воде, дождь, холод – никого не волнует, рис генно-модифицированный, растет при любой погоде, суставы на ногах распухают, кормежка – кусок тилапии, опять-таки рис, долго не выдерживает никто, два-три года – ноги отнимаются, инвалид.
Чтобы не загоняться во всякие ужасы, он, прикрыв веки, начинает себе представлять, что сейчас происходит в Приюте. Вот общая молитва с утра о здравии и благоденствии Президента, неукоснительное чередование: по четным дням – Президент, по нечетным, соответственно, Патриарх, не дай бог перепутать, Василена за этим строго следит. И сама молитва повторяется слово в слово, тютелька в тютельку, ни одной буквы нельзя менять. Затем завтрак, где, как обычно, возникает ссора из-за компота: команда Хоря набирает его себе по две порции, даже по три. Дежурный воспитатель не вмешивается, ему наплевать. Правда, Хорь пока мучается в медотсеке. Ничего, будут распоряжаться Кусака или Жиган. Потом младшие группы отправятся в огород – на прополку, на поливку, на прореживание разрастающихся кустов, а старшие, как обычно – рубить проклятый чертополох. Та еще работенка, надо сказать. Жара, пыль, подсекаешь колючий ствол, вытаскиваешь его щипцами, укладываешь в кучу, чтобы через неделю, когда он почернеет и высохнет, сжечь, и лучше, чтобы ветер при этом был в сторону леса: дым чертополоха отпугивает всякую нечисть. Затем взрыхляешь почву и щипцами опять-таки вытаскиваешь из земли раскидистый корень, на нем плотненькие клубеньки, их надо аккуратно состричь. Клубеньки – в пакет, а пакет, когда соберется полный, – старшему в холщовый мешок, каждый понедельник фургон, который привозит продукты, захватывает из Приюта десять-пятнадцать таких мешков, кстати, их еще надо грузить, из клубеньков на фармфабриках извлекают какие-то ценные вещества. И не дай бог уколоться при этом – вздуется волдырь, вот такой, подскочит температура, неделю будет болеть. Иван отчетливо видит эту картину, уже дважды напарывался на колючки, опыт имеется.
Затем, перед обедом – молитва о благоденствии и славе страны: да возродится она как чудесная птица феникс, и расточатся в ничтожестве врази ее. Текст молитвы утвержден Департаментом духовного просвещения. Опять-таки нельзя ни слова не пропустить, не заменить на другое, отец Евлогий тоже неукоснительно за этим следит. Все равно голоса неровные, хор торопится, все хотят есть. А после обеда – урок истории, где Дуремар, тощий, с приплюснутой головой, похожий на недоразвитую поганку, рассказывает им, как Андрей Первозванный, неся нетленное Слово Божье, явился на Русь и поднялись из языческой тьмы великие православные города – Новгород, Киев, Владимир, Москва…
– Во дни тягот и испытаний Бог, Отец наш Небесный, всегда обращал лик Свой к России… И уже торжествовали поляки, и уже со злобной радостью предвкушали они, что падет город Псков, но перед рассветом явилась пушкарям Богородица, Пресвятая Дева, видением, озарившим тьму, и указала, куда целить пушки, откуда начнется штурм… И принял генерал Жуков чудодейственную икону от старца, и поцеловал ее трижды, сердцем благодарственно воспылав, и трижды на самолете облетел с ней весь фронт, вознося спасительные молитвы, и устоял Ленинград…
Журчит Дуремар, после обеда всех клонит в сон, глаза слипаются, голову тянет вниз, но еще урок по Закону Божьему, отец Евлогий, несмотря на грузность, строг и внимателен – у него не подремлешь.
– Городинкин, встань!
Поднимается испуганный Городинкин.
– А скажи мне, отрок, в чем преимущества православной веры?
И Городинкин, запинаясь, выдавливает из себя что-то невнятное насчет истинности… незамутненной духовности… преемствующей и… и… по Слову Божьему… воссоздающейся… в… в… в…
– Воссоздающейся в чем?
Молчит Городинкин, багровеет щеками, тужась вспомнить определение. В классе – напряженная тишина. Все уставились в парты, боясь, что отец Евлогий перехватит случайный взгляд и велит продолжать.
– Плохо, отрок! После ужина – в класс, двести раз прочтешь «Отче наш». Кто сегодня дежурный?
– Я… – испуганно пищит Олька Авдеенко.
– Проследишь за ним.
Олька с ненавистью взирает на Городинкина: ей теперь после ужина тоже придется торчать в классе час или два.
Да, отец Евлогий – это вам не полудремлющий Дуремар.
Дуремар, впрочем, тоже иногда просыпается:
– А скажи нам, Зарбаев, как проявила себя Воля Божья в преславной победе русского оружия на Куликовом поле?
И Зарбаев, ни на секунду не задумываясь, тарабанит, что не ел, не пил преподобный Сергий Радонежский, всея Руси чудотворец, по семи дней седьмижды в коленопреклоненной молитве… И призвал он к себе отроков, чистых душой, Ослябу и Пересвета, и благословил их на подвиг во имя Святой Веры и Русской земли…
Все облегченно вздыхают: Дуремар кивает, погружаясь в привычную дрему.
Ивану кажется, что его вызывают несколько реже, чем остальных. Или ему только кажется? Тут ведь точно не определишь. А еще иногда он ловит на себе странный взгляд Василены, будто, увидев его, она о чем-то припоминает. И таким же как бы припоминающим взглядом, но реже пронизывает его отец Евлогий.
– Ты же у нас избранник, – как-то после очередной мелкой стычки цедит ему Хорь. – Тебя в канаве нашли. Пережил пыльную бурю.
– Выживанец, – с хихиканьем добавляет Кусака.
– Подкидыш, – вносит свою лепту Жиган.
В драку они все же не лезут, побаиваются, что уже хорошо. А насчет избранника – это, разумеется, чушь. Он же не апостол Андрей Первозванный, призванный к служению лично Иисусом Христом, и не преподобный Серафим Вырицкий, старец, предрекший, что возникнет государство Израиль и столицей его будет Иерусалим. Ни прозрений, ни чудесных видений каких-нибудь ему не дано. Смешно думать об этом. И вообще он пребывает в растерянности – что есть Бог? Вот эти страшноватые лики, намалеванные на деревянных досках? Как бы ни украшали их, как бы ни блистали оклады, а взгляд оттуда такой, что мурашки по сердцу ползут. Отец Евлогий говорит, что Бог есть всюду и всё, и что Он всё видит, и знает, и непрерывно следит за каждым из нас, всякая тварь по воле его живет, однако Иван никак этого не ощущает. А Хорь однажды со смешочком таким неприятным сказал:
– Ну да, видит! Ни хрена он не видит! Я тут стырил у Дуремара его любимую авторучку, и что?
Действительно – что?
Миллиарды людей на Земле, за каждым следит?
Кстати, и за насекомыми тоже?
И за рыбами, и за птицами? И за мелочью безглазой, беззвучной, что расползается во все стороны, едва взрежешь дерн?