Kitobni o'qish: «До-бемоль минор»

Shrift:

Вавилову Михаилу, благодарному другу и воспитанному человеку.

«И только в снах, только в поэзии и в игре случается такое: зажжешь свечу пройдешь с ней по коридору – и вдруг заглянешь в то, чем мы были раньше, до того, как стали тем, чем, неизвестно еще, стали ли».

Х. Кортасар («Игра в классики»)

1

«Я чувствую себя как в Детстве, в школе, когда никак не можешь или тебе не дают что-то доказать, а что – и сама не знаешь. Вот как я себя чувствую».



Э. Олби («Все кончено»).


Не заметив рыжего южного муссона, о котором не имею представления, и не выставив обе ноги вперед для самозащиты, я несправедливо завалился в сырость. Меня приметили, обратили взоры осуждения. «Ничего и тр. пр..» – порешил я и пытался приподнять себя с целью очеловечиться. Однако не суждено было тому случиться, судьба распорядилась иначе, а именно – заставила меня влюбиться в эту неприветливую для жизни секунду (не в секунду влюбиться, а, разумеется, в женщину).

Описываю: хитро двигающийся стан, синий гольф на обе ноги, прочный не сворачивающий взгляд (на оба глаза), крупная дамская сумка по всей таинственности, видать, для хранения бриллиантов и других ценных предметов – и сердце, сердце…

«Это ты!» – кричал я, не открывая рта и оставаясь в полу горизонтальной власти гравитации.

«Дождей не хватит, чтобы передать ожидание т е б я..» – чуть было не сорвалось с моих зубов и языка

Дурак! – шипела она, вполне материально распахнув уста и – несмотря на трудность – протянула «платок для носа» в цветочек.

– Нннь.., – сглотнул я уже громко вслух и, с ловкостью разрядника, умудрился не завалиться повторно.

Минутой позже завязался диалог, в аритмичном ходе которого я спешил произносить разнообразные вопросы с той лишь целью, чтобы не ушла она, на что она почти так же скоро давала чуть менее разнообразные ответы, вероятно с тем, чтобы не уполз я…

***

С представителем частного извоза я рассчитался «не глядя» последними металлическими рублями, а подруга Женя приветствовала нас весьма массивным пирогом и.. в изящном столетнем халате в горох.

К этому моменту я успел уже выяснить, что ЕЕ величают Анной, и совсем твердо помнил, как зовут меня.

Вечером обнаружилось, что Женя не очень любит убирать квартиру, посуду же моет утром, с двенадцати до тринадцати, поскольку именно в эти ранние часы на нее обваливается полноценная бодрость духа и еще какая-то интересная сила.

Известная кистевая мощь помогала Жене вырезывать из пирога отдельные части, на что никак не реагировал прозрачный от старости и абсолютно омерзительного вида кот, бесстыдно валявшийся на коленях у хозяйки, которая, в свою очередь, продолжала повествовать:

– …а если бы мне вдруг удалось родить, то назвала бы Петей и переехали б мы жить в Москву – там теплее и больше всяких событий происходит.

В этот момент из забытого крана потекла ржавая теплая вода; все разом припомнили о позднем времени и умолкли…

– А я рожать никогда не хотела и хотеть пока не собираюсь, – разрушив неловкость паузы, девушка Анна всучила мне подсохшие грязные чашки с блюдцами и устремилась в направлении ванной комнаты —, а только смею заметить, что мне и без того хорошо… Сегодня!

Мгновенно сообразив, что конец фразы олицетворяет собою некий запоздалый пароль для Жени в отношении дальнейших действий, я – с нелегальным вздохом облегченья – проследил за тем, как хозяйка стряхнула с себя остатки лирической мины, журчащего кота, крошки пирога и приоткрыла рот:

– Я принесу вам полотенце и приготовлю белье.

Выкуривались последние две сигареты на троих, агрессивно кипятилась рыхлая зубная щетка для меня, произносились последние мягкие слова для Жени, лениво и «честно» зевали мои губы (для Анюты), и квартира, наконец, присоединилась к темным и слепым другим квартирам этого района – для Ночи!

***

Середину этой белой тихой ночи шипенье голоса захватило врасплох:

– Я так рада, что в ожиданиях своих ты видел меня, а не кого-нибудь другого. Как хочется, чтобы так же хорошо, как сегодня, было всегда… И вовсе ничего, что ты такой «старинный». Теперь у тебя тоже все по-другому, да?

Приподнимаю волосы со лба, там – усталость и влажность. Молчу, гляжу вертикально и думаю: «Милая, маленькая девочка моя, ты – зелень моего повседневного костюма, нежная хвоя грубой «кожи моей, ты – вода, все поры обнимающая, ты – вода, целующая… И – вода, обреченная испаряться. Ты – обречена, а я – животное!»

– Ты что-то сказал?

– Нет.

– Я слышала. Не ври и повтори.

–…я говорю, что ты – зелень… первая, вода… талая. Словом, что ты – весна, а я – …старинный.

– Неправда, ты хороший…

От лучей уже слезился глаз, красные задницы насекомых примостились над ковром у потолка, а заботливая Женя ломилась в дверь с воплями о том, что уже давно десятый…

Обручальное кольцо едва не выкатилось из правого кармана, ну а времени на чистку зубов явно не оставалось, не говоря уж о пирогах и тр. пр…

2

Утро каждого понедельника всегда вызывало во мне противоположные эмоции. С одной стороны, понедельник – традиционно тяжелый день, от этого становится немного неуютно и приходится вздыхать чаще, нежели в другие дни недели – просто так, по воле рефлекса. С Другой стороны, утро понедельника – начало новой недели в жизни, поэтому в груди накапливается этакая приятная теснота, тревожное ожидание чего-то трогательно-нового и неизвестного еще, – почти как в первые дни нового года.

Конечно, далеко не последнюю роль в такой ситуации выполняет и состояние здоровья (график которого от понедельников к понедельникам стабильностью отличается не всегда), но все же, если есть повод настроению подниматься, а еще лучше – причина, тогда и жизнь норовит продолжаться, и люди кажутся добрей. Это песня известная…

На этот раз во мне боролись две естественные силы – воспоминания ночи и предощущение вечернего накала страстей при свидании с супругой. Последняя сила старалась завладеть организмом прежде, чем я успею добежать к рабочему столу и, прищурив сладко веки, вспомню девушку мою Анну, Зелень мою и Воду, Рыбу Золотую, Птицу Голубую… Поэтому некоторые ступени шести пролетной парадной лестницы лихо игнорировались, ну а толстопузый, спускавшийся навстречу, жирно улыбался влажной губой со спонтанною рифмой:

 
–Здравствуй, сонные глаза!
Отчего краснеем
Капиллярные дела
Прятать не умеем?
 

–Отстала бы твоя, Жумадыл Иваныч, глядишь – моя б скорей посветлела, – отвечал я достаточно злобно, поскольку давно заприметил, что многие из тех, кто на работу являются минут за десять до «звонка», уверены, что уже одним этим обретают полномочность праздно фланировать снизу доверху и обратно, да еще и справа налево.

С разбегу бросившись в насущные дела и очень быстро утомившись, я откинулся спиной, расправил плечи, а глаза мои устремились в настенное зеркало причудливой формы (круглой). Зеркало лукаво намекнуло мне на возможность общения с собственным отражением, после чего, наконец, удалось забыться ненадолго – расфокусировать взгляд, курить и думать о своем…

Не вполне полагаясь на память, которая, может статься, будет вскоре зашиблена колоритным жестом и обильной словесностью супруги, я пометил в блокноте английскими словами: «Ближайшее воскресенье. Северный угол Малого и 5-й Линии. 17 часов ровно. Анна – синий гольф, большая сумка и роскошная темень в глубине зрачков. Ласточка, крылышко мое! Аня».

***

В полдень по делам службы пришлось ехать в детскую школу изоискусства №27 с докладом о недавно вышедшей из типографии им. Бальмонта на Литейном проспекте свеженькой книжонке под многообещающим названием «Джотто— Боннар. Преемственность традиций. Российское преломление вопроса».

…Улица Халтурина. Сзади – светло синее дыханье Эрмитажа, его всевидящие старые тени; левее – Канавка с отражением сонных водяных облаков и туч: от стального к темно-черному…

А впереди, за лиловой входной дверью школы – руки и лица ожидающих встречи детей.

Дети иногда могут капризно лениться, симулировать самые невероятные недомогания, вовсе не явиться на занятия, зато уж чем-то (кем-то!) заинтересовавшись – Влюбляются. Да в кого! – в Веронезе и Матисса, Тэрнера и Босха, Серебрякову и Хокусая… Наконец, в Павла Кузнецова и Цзянь Ши Луня. И влюбляются искренно и надолго, воинственно бросаясь и интимно переваривая – до полного забвения жучек и жвачек, белых ленточек в длинных косах. Забывают даже лето и зиму, забывают спички, игровые автоматы и мелкие мамины монеты для нерегулярных обедов и мороженого…

В такие минуты мне начинает казаться, что неформальный лагерь самоубийц (существует, говорят, и такой, хоть и не ведает об этом своем существовании) целях разумных и гуманных – должен бы радикально пересмотреть основные параграфы своего фальшивого кодекса и вложить хотя бы минимум труда в святое дело воспитания вкуса и культуры в сердцах наших юных и верных друзей.

– Любая картина Ван Гога, будь она большая или совсем крохотная, надрывно взывающая или мудро молчащая, непременно рождает в нас увеличенную любовь к родному очагу,– мурлыкал я в полушепоте.– И не столько даже к родному краю, поселку или улице, сколько к тому мизерному местечку, где после затихания закатного часа мы вновь обретаем чувства тонкой страсти к собственной жизни и притихшего во времени одиночества – при неизменных стенах, давнем кресле или стуле, стопке сухих сигарет и задумавшемся насекомом на стекле у подоконника… Даже яростный непоседа и неисправимый путешественник, наблюдая картину этого глиняно-желтого доброго бога, продает себя, ретивого, во власть ностальгии по одушевленному углу уюта и ласки, по последним, белым в прошлом, кирпичикам летней прохладной печи или по рытвинам от завалившегося частокола на не скошенной и пахнущей сладкой плесенью траве. А еще – по старому пушистому коту, которого давно уже нет в живых, но жива пока та самоуверенная, «безапелляционная» поза, в которой он так мило дремал на краю стола, изображая хозяина, окружающего пространства, а заодно и превосходного натурщика… Вот тогда забываются беглые успехи и модное нижнее белье, завтрашние свежие газеты и алчущие рожи меркантильных знакомых, зато выплывают из тихости и древней дымки лица матерей давно умерших прадедов, пожилые мужские руки, кормившие в поле птиц и хоронившие слишком рано затруженных жен. И уже только потом, после рук и жен, словно бы к венцу этих чувствований – появляются их седые глаза (много глаз), взиравшие к звездам вечного неба за много веков до сегодняшних наших утех…

***

В метро я постарался гнать от себя мысль о близкой уже семейной сцене, внутренне возвращаясь обратно в класс к моим будущим художникам: мне нравилось, что сегодня, мгновенно уловив степень моего недосыпания, они не выказали даже признаков крамольного юмора, напротив же – слушали с неподдельным любопытством широко открытых глаз, не обращая внимания на истекшее время урока и напоминая мне наших давних лучших лицеистов. Кто-то из них спрашивал:

– А где нам искать еще и те законы правды и света, которые – за пределами укромного угла уюта и печали, тепла и камерных воспоминаний? Кто их укажет и откроет?

Я же, гонимый верностью порывов души и отчасти вдохновляемый вчерашним приобретением в области сердцеволнений, с увлеченностью подвыпившего солиста продолжал «петь»:

– О!.. О'кей!.. Я рад вопросу и отвечу с удовольствием: это – Федя Васильев! Многие взрослые тети и дяди, резонно задаваясь вопросом трудности и краткости человеческой жизни, соизмеряют свой век с великолепием и вечностью холмов и долин российских: растут, мол. холмы и вздыхают крепкие долины, а проследить за этим возможно лишь сотнями поколений, то есть— тысячами лет!.. Но ежели б не помер в 23 года наш улыбчивый и светлый Васильев, то долины и холмы, берега и горизонты живо произрастали бы соразмерно мужанию его мощного таланта и крепнущего духа. Тогда бы все знали, а главное – видели, что живем мы долго, почти вечно, в ногу и вместе с природою… И последнее: Федя Васильев с цветущей молодостью для дыхания природы и Ван Гог с морщинами пальцев над кистью для дыхания сердца – суть той гармонии духа и нежной силы, которая любовью будет награждать нас в стремительном движении лет наших и заботливо ограждать от общения и примиренья с равнодушными мира сего…

И все-таки, несмотря на все мои попытки избежать неприятных размышлений, подкожное желание поскорее объясниться с женой (с тем, чтобы и забыть об этом пораньше), заставило переключить воспоминания на «более серьезную» волну, оставив в покое детей вместе с Федей, школой и Ван Гогом.

Перед глазами уже в который раз замелькали старые картинки, давно ушедшие в прошлое, но неизменно вызывающие во мне чувство нервозности, желчи и тотального стыда: металлически ровная лютая зима, «внезапная» пышная женитьба и невероятно длинный, полукругом и еще двумя линиями, свадебный стол, вместивший колоссальное (неприличное даже) количество довольных собою и происходящим, едва знакомых и вовсе неизвестных Персон.

« Весьма любят у нас в иных интимных случаях устраивать коллективные мероприятия (на благодатной почве чужого разорения) для публичной демонстраций «собст. достоинства» и «накопленного изнурительным трудом авторитета у общественности». И все это – под флагом бескорыстной трогательной заботы и бесценных пожеланий семейного согласия и счастья виновникам торжества», – так я внутренне противился, когда вокруг орали «Горько!», и тошнотворные эти воспоминания рождали теперь во мне цепь подобного же качества выводов. – «Эх, бедная киса моя! И за что я на тебя свалился всей немилостью своей натуры и фальшивостью минутного геройства. Теперь, при живом законном муже, ты заколочена сундуком одиночества, руки и глаза твои забыли ощущение живого цвета подаренной гвоздики, а врачи объясняют твои бесконечные недуги недостатком мужских гормонов. Позор мне, заевшемуся в эгоизме!.. »

Двери закрываются, причем – осторожно. Следующая станция… и тр. пр… Примерно таким манером мне периодически напоминали – куда я еду (что вообще еду) и что меня там ожидает…