Kitobni o'qish: «Всему свое время»

Shrift:

Потерял богатство, ничего не потерял,

Потерял здоровье – потерял половину.

Потерял веру – всё потерял!

(Народная мудрость)

У З Н И К

Возникший в просторном помещении шум отодвигаемых стульев, гул оживленных, а затем, после – «встать! суд идет!» – тотчас смолкнувших возгласов присутствующей публики сообщили о том, что судья вернулся в зал. Слова приговора, окрашенные суровой тяжестью густого мужского голоса, гулко прозвучали во внезапно наступившей тишине. Пять лет каторжных работ! Вскрикнула и упала в обморок женщина, сидящая наискосок; в зале снова задвигали стульями, все сразу громко заговорили. Первые минуты, пока он понял, что речь идет именно о нем, Владимире Макарове, бывшем поручике Русской армии, а ныне сержанте Французского иностранного легиона, показались ему нереальностью, обычным кошмарным сном; их он в последнее время видел множество и прерывал их обычно стук в дверь и ненавистный голос тюремного надзирателя. Стоявшие за спиной конвоиры повели его к выходу сквозь реплики, большинство которых одобрили приговор. «Допрыгался, по нему давно тюрьма плачет, чтоб знал, на кого поднимать руку – это были самые вежливые из них. Несколько минут его мысли метались в голове какими-то беспорядочными обрывками, не имеющими никакого отношения к происходящему. Вначале он подумал о женщине, упавшей в обморок при зачтении приговора. Почему на ее шляпке вуаль? От кого она прячется? Какое отношение это имеет к нему, и почему в зале не открывают окна даже в такую жару? На окнах решетки, побег исключен, а дышать совершенно нечем. Ага, вот она, подсказка! В обморок она упала из-за невыносимой духоты, а не из-за него, а он подумал … Это исключено, она скорее всего, ждет суда над близким для нее человеком. Сегодня здесь слушается шесть или даже восемь дел, и неизвестно, сколько она уже сидит в этом мрачном даже по виду зале, не говоря уже о происходящем в нем. Но ему казалось, что глаза женщины неотрывно смотрели именно на него, и даже ее шляпа не в состоянии это скрыть. Ну и что? Глядеть просто больше не было на кого. Здесь, в Африке у него нет ни одного близкого ему человека, даже такого, кто бы посочувствовал или сказал ободряющее слово, а не то, чтобы сидеть в зале и смотреть на него, а после еще и сознание терять.

Арестантский автомобиль долго отсутствовал, возможно, уехал за очередной порцией заключенных, и конвоиры вдруг проявили максимум великодушия; во дворе они усадили его под деревом на скамье. И даже предложили сигарету, что было сверх всего. Он не курил, но сигарету взял, так как уже был достаточно опытен в таких вопросах. Наконец, какая-то фраза конвойных, прозвучавшая несколько настойчиво, вернула его к действительности. Они интересовались, не хочет ли он передать кому-нибудь последний привет?

– Мне некому, – ответил он, и это было действительно так. Его воинская часть сейчас сражается за полтысячи верст отсюда, Франция далеко, а Россия досягаема разве только в сновидениях. Теперь, когда он присел под деревом, обдуваемый легким ветерком, он принялся анализировать ситуацию. Ее нереальность состояла в том, что он был до сих пор совершенно уверен, что за свой проступок получит два-три месяца гарнизонной тюрьмы и в ближайшее время выйдет на волю, поскольку большую часть срока он уже отсидел. А может даже и этого ему не дадут: боевые действия в полном разгаре, на счету сейчас каждый солдат, а ведь он не просто солдат, он опытный командир пулеметного отделения, и возможно дело кончится тем, что с его погон срежут сержантские лычки и уже рядовым отправят на передовую. Стоит задуматься, почему же теперь ему за простую драку вешают столь огромный срок? Значит, дело вовсе не в ней, драке, а в чем-то гораздо большем, и до этого нужно ему обязательно докопаться. Уже сейчас стоит насторожиться, почему он сидит в тенечке и ему предлагают сигарету в страшное нарушение устава караульной службы. Возможно тот, кто отправляет его сейчас на каторгу, пытается узнать: есть ли в Фесе кто-нибудь, способный прийти на выручку русскому эмигранту.

Его привели в ту же камеру, в которой он находился до суда; грязная и вонючая, она уже не так сильно казалась ему такой, поскольку он был уверен: все, что ждет его впереди будет намного хуже. Он провел бессонную ночь, но не отчаяние было главной тому причиной. За свою не столь уж долгую жизнь ему пришлось испытать самые различные удары судьбы, причем достаточно сильные и частые. Настолько, что уже выработалось устойчивое защитное правило: ни в коем случае не отчаиваться и не паниковать. Казалось, что самое страшное с ним произошло тогда, в ноябре двадцатого, когда он покидал Севастополь, оставляя за спиной самое дорогое: жену, дочь, родных и знакомых. Оставлял все то, что должно было помещаться в одном едином слове Родина, и оно там помещалось, хотя это был целый мир! Но тогда он был не один. Рядом были тысячи, таких как он, и они ощущали плечи и дыхание, и даже казалось, стук сердец друг друга. А сейчас? Что же сейчас угнетает больше всего? Пожалуй, сознание полной беспомощности, в основе которой одиночество. Но полно! Одинок он пока только в этой камере, не в пустыню же его завтра поместят. Поэтому – прочь грустные мысли.

Днем его вместе с остальными вывели за два часа до обеденного времени; это уже начиналось мелкое издевательство, правда компенсированное в последнюю минуту четвертинкой хлеба и кружкой холодного чая. Тюремная машина тут же повезла их на вокзал. Заключенные в фургоне вели себя по-разному: одни безучастно смотрели в пол, другие, как и он, осматривались, изучая своих попутчиков, которые могли теперь остаться ими на очень долгий срок. Нашелся даже один активный, который подергал решетку на двери и даже попытался отодрать доски от пола. Эти действия тотчас же разбудили дремлющую где-то в самой глубине души крохотную искорку, безусловно живущую в каждом заключенном. Наверное, это мысль о побеге. Так уж человек устроен: в самые невероятно трудные моменты, вспыхивает и потихоньку разгорается огонек надежды на что-то хорошее там впереди, которое, правда не сразу, но обязательно с ним произойдет. И эта искра будет постоянно гореть в нем, хоть как-то согревая истерзанную душу.

Их долго везли поездом, затем они шли пешком, пока не оказались в небольшом лагере в двух километрах от какого-то крошечного городка. Лагерь назывался карантинным. Непонятно только насчет чего этот карантин. Заключенных проверят здесь настолько, чтобы исключить возможность заражения от них любой болячкой. Можно было подумать, что впереди их ждет престижный санаторий или дом отдыха, а не каторга. Кормили их скверно, но отсутствие муштры и обременительных работ делали жизнь в лагере сносной. Со временем они поняли, что находятся в месте, где их просто сортируют, скорее всего, по физическим признакам и в зависимости от срока предстоящей отсидки. Те два врача, которые находились в лагере, интересовались состоянием их организмов лишь в случае заболевания, и то только серьезного. Медикаментов, кроме нашатыря, хины и йода никаких; правда были еще сода для желудка и карболка при кожных неприятностях, а комары, клопы и прочая кусачая нечисть водилась здесь в изобилии. Время от времени приезжает крытый фургон и увозит десяток полтора заключенных в неизвестном направлении, а на их место прибывают новые.

Первым человеком, с которым сошелся Макаров еще по дороге к лагерю, был ротмистр Сергей Оболенцев, уроженец Тульской губернии. Познакомились они еще в поезде: « а я ведь твой земляк, Володя, – сообщил ему высокий широкоплечий мужчина. Мой дед переселился в Крым еще в 1863, когда остались там пустыми деревни после Крымской войны. И отец родился в Ак-Мечети,* но в Тулу его вернули вместе с дедом, потомственным оружейником. Так что я тульчанин и крымчанин одновременно, кто тебе больше по душе, того и выбирай». У Оболенцева роскошная светлая шевелюра, волнистые волосы опускаются до самых плеч. «Как мне удалось, что не остригли? О! я тебе потом расскажу, это очень занятно. – Его голубые глаза смотрят на собеседника с веселой приветливостью, чем располагают к себе исключительно быстро. В Марокко он попал еще в двадцатом, но не через Крым и Галлиполи, как Макаров, а через Одессу, будучи офицером русской Добровольческой армии генерала Деникина.

– Большевики наступали вовсю, и мы с трудом сдерживали их натиск. Нам было невдомек, что белогвардейские части отступили в город, а мы упорно удерживали подступы к нему. Лучше бы мы этого не делали, ведь наши из Одессы отправились на Дон, о чем мы не знали. Рядом с нами были французы, и мы считали – раз союзники рядом, значит все в порядке. В середине марта красные нажали так, что нам пришлось отступить. По дороге мы догнали французов и с ними вошли в город, где наших уже не было ни одного человека. Союзники спешно грузились на свои суда, и мы обратились к ним с просьбой захватить и нас с собой; дождаться прихода большевиков нам совершенно не хотелось. И у нас к ним была одна-единственная оговорка: непременно доставить нас на Дон, туда, где сейчас шли бои. Но в ответ мы получили встречное предложение: вступить волонтерами в их армию, ведь все равно Франция продолжит борьбу с большевиками. Но для этого нам следует подписать контракт на пять лет. Понимаешь, Володя, выбора у нас не было никакого, мы либо соглашаемся, либо попадаем в плен к красным. Понятно, что мы выбрали; нас тут же нарядили во французские мундиры и на русском пароходе «Император Петр великий» вывезли из Одессы. Но вместо Дона мы оказались в Салониках. Возмущенные, мы заявили полное несогласие, но все наши протесты безжалостно отметались, ведь мы отныне всего лишь волонтеры, подписавшие пятилетний контракт на службу во французской армии. Из Салоников нас привезли в Бизерту, а оттуда в Сиди-Бель-Аббес. После двух месяцев тренировки французским правилам нас, почти тысячу человек, влили в ряды Иностранного легиона, ведущего жестокие бои с арабами Марокко.

– И какой же у тебя теперь легионерский стаж, – поинтересовался поручик у вдруг замолчавшего Оболенцева. Вместо ответа тот приложил палец к губам; по проходу к ним пробирался маршаль,* с целью захватить врасплох, разговаривающих в неположенное время. Беседовать друг с другом им, кстати, запрещалось и днем во время работы, и где-то в глубине души Владимир рад этому запрету. Занятие у них было самое нехитрое: ремонтировать рваные мешки – работа, вовсе не требующая никакого умственного напряжения и совершенно свободно можно думать о чем угодно. Поэтому хорошо, что все вокруг молчат, молчание – друг размышления, и Владимир погрузился в них целиком, как, впрочем, и все остальные, достаточно лишь только взглянуть на окружающие лица. Они все сосредоточенные и отрешенные, вряд ли такое состояние может вызвать пришивание заплаты, хотя игла вещь серьезная, иногда слышится легкий вскрик, значит, кто-то уж чересчур задумался.

Так о чем же размышляет каторжанин, согнувшись над дырявым мешком с иглой и ножницами? Ну, конечно же, не о будущем, поскольку его ближайшая картинка выглядит крайне неприглядной. И совершенно не такой, как настоящее, хотя и оно тоже особо не радует, но пока еще терпимо. Будущее тревожит заключенных, потому что содержит в себе угрозу для их жизни, а вот прошлое нейтрально. Оно уже не принадлежит им, но оно их держит, и в нем можно найти успокоение и даже радость, если подходить к этому взвешенно, не брать все подряд, тем более не пытаться теперь, пусть даже мысленно изменить хоть что-то в нем. На этом можно подорваться, стараясь сдвинуть неподъемное.

Владимир твердо уверен, что воспоминание о хорошем, достойном, пусть даже трудном, но обязательно о приятном пойдет ему на пользу. Впереди непременно борьба за свою жизнь, от этого не уйти. Он уже понимает, что на каторгу его отправили не случайно, и в покое, скорее всего не оставят, так как он опасен для определенных лиц. Хотя ему пока неизвестно, в чем именно он неугоден, но думает, что скоро узнает. Для предстоящей схватки нужны крепкие нервы и душевное равновесие. И он знает, где это найти, и теперь потихоньку разматывает клубок давних событий, вытаскивая осторожно ниточку за ниточкой и необязательно в хронологическом порядке. Юность он опускает, война смешала все планы и рано сделала его поколение взрослыми. Революция и попытка выхода из войны с немцами, перепутала все еще больше. Как все офицеры он был убежден в необходимости продолжать войну до победного конца, но видел в то же время, что с этим совершенно не согласны солдаты. Солдаты, проливавшие прежде, как им казалось, свою кровь за благое дело за Веру, Царя и Отечество, но появились люди, открывшие им глаза на их невероятное заблуждение. Царь отрекся, а затем грянула еще одна революция, вконец разрушившая все прежние идеалы и ориентиры. Теперь, наконец, действительно прекратили воевать с немцами, а принялись между собой, русские с русскими. И оказалось ничто на свете не может быть страшнее такой войны. Вся Россия разделилась на два лагеря, а даже те, кто пытался сохранить нейтралитет, оказались тут же втянуты в общую кровавую бойню, где гибли наравне с воюющими. Революция, рожденная войной, тут же стала ее продолжением. Он примкнул к своим боевым товарищам, но они все оказались в стане побежденных; жизнь тогда предоставила им совсем маленький, почти ничтожный выбор: либо бежать из России, либо остаться и погибнуть. Но, кроме него, в этом мире оставались еще два самых близких существа: жена и крошечная дочь, и он не мог их взять с собой, малышка простудилась перед самым отъездом, и переход через море был для нее смертелен. Но нет, не два, а три; еще был сын, которого он до сих пор не видел и неизвестно увидит ли когда – нибудь.

Красные уже стояли у ворот Перекопа и могли их открыть в любую минуту, а он искал и не находил убежища для своей семьи. И тут явился спаситель в лице Георга Дюбуа, француза, брошенного своими соплеменниками еще в Крымскую войну. Француз приютил его семью в обмен на какую-то фантастическую операцию по спасению оставшегося во Франции его огромного наследства. Операцию, к выполнению которой он до сих пор не приступил и теперь совершенно неизвестно когда он это сможет сделать.

И после этого он покинул Родину и погрузился в бесконечные тяготы эмигрантской жизни, одинаково невыносимые, где бы он не находился: в кавалерийском седле или в мирном доме. И там и здесь он был изгнанником, человеком без родины. Воспоминание о жене, дочери и сыне, которого так хочется увидеть, вызывает грусть, но он думает, что у них все хорошо, и не просто думает, а уверен в этом. И это подтверждали их письма, которые он еще некоторое время получал. И он хоть как-то устраивает свою жизнь, подобно тысячам своих товарищей, и это ему иногда удается, но потом все рушится, как обычно рушилось и до этого. Теперь остается только мрачная тень, как в Экклезиасте: все напрасно, потому что все суета сует. А в этой тени нет места для счастья. Но его организм протестует против такой формулы, он требует другой, солнечной. В основе ее надежда – она зовет к борьбе за жизнь. Какой она станет, счастливой или нет, чуточку и в его руках. За это нужно бороться и он принимает вызов, и теперь становится легче; его душа успокаивается и значит, набирается сил.

Он латает мешок и вспоминает Крым, Евпаторию и, конечно же, море. «Свободный человек, ты всегда будешь любить море», сказал кто-то из великих. Море – это детство, а в нем, в детстве много счастливых минут. Руки матери и отца, их прикосновение, их тепло – это счастье, и оно закрывает все плохое, которое, несомненно, было. Он выпрашивает у памяти лишь приятные события, только те, что хорошо заканчивались, отметая все неудачное.

Прозвучал гонг, означающий конец рабочего дня. После всех формальных вечерних процедур они продолжили свой вчерашний, так внезапно прерванный разговор уже после сигнала отбоя. Им уже известно, что надзиратели по какому-то негласному уговору разрешают поговорить заключенным еще минут двадцать-тридцать, не более. Потом начинаются репрессии, и можно легко угодить в карцер.

– Так вот, на твой вчерашний вопрос насчет легионерского стажа, – сразу без вступления заговорил негромко Оболенцев, – как только мой пятилетний срок закончился, я сразу же рванул в Париж. Я знал, что многие из наших уже там. И что же я получил, как ты думаешь? Да ничего хорошего. Хотя кризис по утверждениям газет уже закончился, работы не было даже для самих французов. Нет, кое-кто из россиян все же устроились. Те, кто умел хоть что-нибудь делать, а не как я – только стрелять и махать шашкой. Вот и двинул я обратно в легион. А что оставалось делать? Нужники чистить? Или идти на гибельные ртутные или свинцовые рудники? Нет, уж лучше я здесь умру от пули или от арабской сабли, мгновенно или пусть даже через пару часов, недолго мучаясь, и это произойдет под солнцем, на свежем воздухе. Может быть, даже песню прощальную споют тихонько надо мной мои боевые товарищи. Это намного лучше, чем сперва в шахте гнить, а потом три года подыхать по богадельням, задыхаясь от кашля или еще от чего-нибудь.

Очевидно, Сергей прав, думает Макаров. Ему уже приходилось слышать подобное от тех, кто не нашел себя в мирной жизни и снова вернулся в легион. Конечно, здесь могут запросто убить, но у тебя есть возможность более – менее сносной жизни, и ко всему в легионе сейчас совершенно другие порядки. Они стали более человечные, лучше кормят и даже платят деньги. Но таких, как Оболенцев в армии с каждым годом все меньше, на гражданке теперь можно найти работу, и не ищут ее лишь те, кто уже не хочет оставить винтовку, потому как не мыслит себя в мирной жизни.

– А за что ты получил срок, – интересуется он у Сергея.

– Ты знаешь, это трудно даже объяснить. Формулировка: за самовольное оставление позиции во время боя. Держали мы высотку отделением, а когда половину из нас уже перебили и патроны заканчивались, мы решили отойти. Потом разборка пошла, кто дал команду отступать? Да никто не давал, всем жить хотелось. И пришлось взять на себя, так как жалко ребят стало, сроки всем нам грозили, а так одному мне.

– А почему не командиру отделения?

– Его, беднягу, первым убило, – ответил Оболенцев. – Ладно, давай спать, а то застукают.

Через несколько дней половину из них отправили на строительные работы; им предстоял ремонт железнодорожного полотна. Поскольку в руках у заключенных теперь не иголки, а кирки и лопаты стража держится подальше и можно разговаривать сколько угодно. Нельзя только долго стоять неподвижно или, тем более, садиться. Темы для разговоров самые различные и почти все о прошлом. О побеге вслух не говорят, это опасно. Могут донести, и тебе обеспечен дополнительный срок даже за разговор на эту тему. Но все же она возникла; ее поднял заключенный, в котором все без труда узнали того, активного, который еще в фургоне пытался отыскать лазейку. Теперь он отводил в сторонку кого-нибудь и долго с ним о чем-то шептался. Дошла очереди и до Макарова; невысокий, уже начавший полнеть мужчина остановился возле него и поманил пальцем. Они сделали несколько шагов от насыпи и остановились так, что стали невидимыми для охраны.

– Послушай, приятель, у меня к тебе есть серьезное дело, – и он жарко зашептал Владимиру на ухо. Суть сводилась к предложению бежать вместе с ним, Познеком. У него есть окно, через которое можно уйти на Канарские острова, на берегу есть человек, он поможет найти катер или парусник. За побег следует заплатить три тысячи франков, понятно, денег сейчас ни у кого нет, но тот человек подождет, пока что достаточно будет расписки. Мне нужно два-три надежных человека, таковы условия хозяина. Одного он уже нашел, но если у тебя найдутся свои подельщики то еще лучше.

Познек ему сразу не понравился: в лице слишком много лисьего, а его круглые глазки таращились явно глупо, хотя он и пытался придать взгляду умное выражение. Макаров отказался, сославшись на плохое здоровье.

– Браво! Вы правильно поступили, поручик, – заявил, услышав об этом, Оболенцев. – Обрати внимание, Володя, он обратился именно к тебе, а не ко мне. И знаешь, почему?

– Знаю. Потому что ты похож на губернатора, случайно напялившего на себя арестантскую робу. К тебе подойти даже страшно, – ответил Владимир.

– Ну, неужели, я и впрямь так представительно выгляжу,– рассмеялся ротмистр, – что даже могу напугать провокатора? – Оболенцев стал серьезен. – Нет, Володя. Вот ты его кожей ощутил, но его легко можно вычислить логически. Он не подошел ко мне, потому что у меня всего лишь год, и я не сорвусь в бега, причем в очень сомнительной компании, где есть все шансы заработать пятерку за побег. Вот ты совсем другое дело, ты побежишь, так как у тебя большой срок. А теперь ответь мне, ты с кем-нибудь делился, сколько тебе сидеть? Нет! И я тоже только с тобой. А у Познека есть такая информация, и получить ее он мог только от начальства, следовательно, он с ними связан и работает на них. И ты принял правильное решение: держаться от него подальше. – Ротмистр немного помолчал, выравнивая лопатой откос насыпи, затем снова заговорил, задумчиво глядя на синеющие над горизонтом горы.

– Ты знаешь, Владимир, что я вообще думаю о побеге? В принципе, я отношусь к этому отрицательно. В перспективе у беглеца нет почти никаких шансов уйти отсюда, из центра Марокко. Другое дело с побережья, но до него еще нужно добраться, а без знания языка это немыслимо. Если бы с нами вместе, я имею ввиду, с христианами, не тянули свои сроки мусульмане, то все эти тюрьмы, лагеря и воинские части вообще бы не охранялись. Бежавшие европейцы, почти все без исключения, (если оно и есть, то очень ничтожно), попадают в плен к арабам, где их не ждет ничего, кроме мученической смерти. И тогда они идут на все, чтобы вновь вернуться под французскую защиту. Так какой смысл бежать? Не зная арабского языка, ты не сможешь перейти эти все ихние Атласы, населенные дикими племенами, а на равнинах тебя будут ждать те же арабы или патрули легионеров.

Они бы не обращали на провокатора внимания, если бы тот не развил слишком бурную деятельность. Это заметили еще несколько заключенных из старых солдат; Оболенцев взял инициативу на себя, и они прямо у насыпи, когда после обеда им разрешался тридцати минутный перекур, собрали маленькое совещание.

– Вы посмотрите, – обвел ротмистр взглядом присутствующих, – этот негодяй не унимается, видите, он принялся уговаривать молодых ребят и, кажется, успешно, судя по тому, как они перешептываются и прячут под матрасы хлебные корки. Если мы не вмешаемся, загремят они по полной. Самое страшное, что они этого не понимают, поскольку целиком доверились подлецу Познеку. Какие есть предложения?

Первое предложение – сделать ему темную – отвергли большинством. Ее, конечно, обязательно сделают, но в самом конце.

– Этому негодяю следует устроить настоящую провокацию, такую, чтобы он лишился своего хлебного места. Уже есть сведения, что за каждый спровоцированный побег эта гнусь получает солидную премию. И все начальники вокруг тоже имеют за раскрытие дела всякие преференции, включая повышение в звании или должности, потому они его всячески поощряют, – заявил немолодой усатый легионер. – Давайте подумаем день-два.

Однако решение нашлось быстрее, уже на следующий день они собрались вновь и безоговорочно приняли вариант, предложенный Оболенцевым.

– Но для этого нам нужно найти еще одного такого же негодяя, которого не жалко будет подставить вместе с Познеком, – заметил Сергей.

– А что его искать, если в лагере такой уже есть – подонок из подонков, – сказал один из заговорщиков. – Он частенько занимается вымогательством, отнимая продукты у тех, кто слабее его, а иногда и деньги. Обжора и хулиган, он из бывших немцев и кличка у него Толстый Фриц.

После того, как эта кандидатура была одобрена, принялись искать еще одного фигуранта предстоящего дела: человека внешне похожего на Фрица. Среди заключенных такого не нашлось, но они отыскали его среди обслуги. Рабочий кухни мадьяр Мерташ вполне мог сойти за немца комплекцией и ростом, остальное решили «дорисовать». Ему налепили черные косматые брови, желтые прокуренные усы, а два верхних зуба при помощи шоколадной фольги стали похожими на золотые. Даже перстень, изготовленный из консервной банки, был как настоящий. Фриц слегка дергал щекой, у мадьяра так почему-то не получалось, поэтому решили, что он просто будет моргать одним глазом. Все это: брови, усы, золотые зубы и дергание щекой должно будет совершаться в полумраке барака, так что мы особо не сомневались в достоверности нашего маскарада. Гораздо труднее стоило уговорить Мерташа, сыграть эту роль; мы уверяли его, что это простой розыгрыш, благодаря ему мы выигрываем пари и вместе с ним некую сумму денег. Мудрый мадьяр поинтересовался суммой и потребовал выдать ему авансом ее половину. Нам пришлось вручить ему пять франков и это, видимо, сыграло решающую роль.

Заговорщики узнали, что Толстый Фриц заядлый картежник и для него был устроен специальный сеанс, когда ему все время везло; он постоянно выигрывал и, понятно, даже не помышлял оставить игру. В это время к его матрасу, на котором возлежал Мерташ, «случайно осведомленные» люди привели Познека; в бараке было полутемно, поэтому лже-Фриц время от времени щелкал зажигалкой, якобы раскуривая погасшую сигарету (сам венгр не курил), а на самом деле, чтобы осветить накладные брови и усы, фальшивые зубы и дергающуюся щеку. Помимо всего, еще ругался по-немецки, этим он владел натурально. Он поведал Познеку, что намерен бежать и что с ним еще двое. И еще он хотел, чтобы Познек бежал вместе с ними для гарантии. Деньги у него есть на счете в испанском банке, как только ему удастся добраться до них, он тут же рассчитается. Дыра в ограждении, через которую они уйдут должна быть его размеров, можно и чуть больше; у него плохая свертываемость крови, не ровен час, поцарапается, тогда собаки сразу отыщут их по кровавому следу. Познек все условия принял, а также пообещал, что в лесу их будет поджидать телега с лошадью, так как толстяк признался: у него одышка и он не смоет бежать более десяти минут без остановки. И это было принято тоже. Время назначено на два часа после полуночи; выходящая в это время из-за гор большого Атласа луна освещает равнину, оставляя двухметровый приземный слой в полной темноте. И ослепленным часовым на вышках в такие минуты почти невозможно рассмотреть происходящее внизу.

После того, как окрыленный Познек покинул место переговоров, стали думать, как затащить немца на место его будущего побега. Решили прибегнуть к помощи тех же карт; во время очередной партии в «наполеон» один из игроков, проиграв целых два франка, заявил вдруг о своей неплатежеспособности. Разъяренный толстяк намеревался уже поколотить неудачника, но тот внезапно предложил немцу заменить деньги интимным свиданием с прачкой Гортензией, которое он оплатил еще вчера, а завтра ночью, без четверти два она будет ждать его за пакгаузом. Если учесть, что прачка была хороша собой, и встреча с ней стоила не менее пяти монет, то Фриц тут же согласился. Гортензии утром показали Фрица и убедили ее в том, что он намерен осчастливить ее лично, и уплатит ей за это семь франков. Для этого она должна подойти к нему и дать согласие. Прачка тут же, не откладывая, грациозно проплыла мимо немца и бросила: «а ты мне нравишься, хомячок!» Вопрос был решен, Фриц поверил окончательно и ровно без четверти два топтался в условленном месте в предвкушении совсем уж скорого наслаждения. Условленное место было прямо напротив дыры в заборе, проделанной для побега, на которую он, впрочем, не обращал никакого внимания. Время шло; из-за угла выглядывал Познек, он ждал остальных участников побега, но никто не появлялся и он направился к Фрицу.

– Ну, что, ты скажешь? Сколько еще нужно ждать? – спросил он у немца.

Тот оторопел от подобной наглости и приказал ему немедленно убираться.

– Это я жду! Понимаешь, я! А ты тут не причем, убирайся, пока цел! – толстяк разволновался и мешал французские слова с немецкими, чем окончательно сбил с току провокатора, не понимающего этой тарабарщины. Тот решил остальных не дождаться и попытаться заработать хотя бы на этом, схватил Фрица за руку и потащил его в дыру.

– Бежим, черт бы тебя побрал! Остальные нас догонят! Мы их подождем в лесу.

Немец вырвался и разозлившись, что какой-то фрукт хочет помешать столь желанному свиданию, влепил Познеку в его наглую рожу с такой силой, что тот улетел в проделанное отверстие. Где-то за сараем послышался женский голос, но с противоположного боку. И в этот же и без того сложный для Толстого Фрица момент, с двух сторон сразу появилось по две фигуры и направились к нему. Он понял, что встреча с этими непонятно зачем появившимися неизвестными не сулит ничего хорошего и решил покинуть опасное место через невысокую крышу пакгауза. Толстяк ухватился за ее край и попытался подтянуться и влезть наверх. Но наличник не выдержал его массы, и немец вместе с ним рухнул наземь. Он тут же вскочил, неизвестные быстро приближались, но Фриц уже теперь не слишком их боялся; численное преимущество противника было тотчас сведено к нулю доской, оказавшейся в его могучих руках. Он бросился навстречу той паре, что была ближе, и обратил их в паническое бегство, и тут же повернулся к тем, двоим, дышавшим уже ему в затылок. Схватка была короткой: через минуту его преследователи валялись на земле сбитые мощными ударами доски. Они, конечно, кричали свое «именем закона», на что Фриц не обращал ни малейшего внимания, поскольку те были в штатской одежде и он их принял за соперников по линии Гортензии. На самом деле это были агенты, которые должны были схватить беглецов, как только несчастные вылезут за проволочное ограждение. И тут, в самый неподходящий момент, появилась прекрасная кухарка, опоздавшая, как и положено настоящей даме на несколько минут. Фриц, естественно, бросился к объекту своих страданий и поспешил увести его со столь неподходящего для интимных встреч места. Доска была отброшена, поскольку ему хотелось иметь руки свободными для объятий. Этой грубейшей ошибкой тут же воспользовались его противники; перегруппировавшись, они вчетвером навалились на толстяка, скрутили и, несмотря на яростное сопротивление, надели на него наручники.

Но потом на суде им так и не удалось доказать его вину; Фриц нанял адвоката, который оказался довольно сообразительным. Он разыскал и представил в качестве свидетельницы некую Гортензию Боулл, кухарку исправительного заведения, которая под присягой подтвердила, что назначила обвиняемому свидание именно на это время и в том месте, где его схватили, что могли бы подтвердить множество свидетелей.