Kitobni o'qish: «Ключи счастья. Том 1»
В теле твоем больше разумного, чем в твоей лучшей премудрости.
И кто знает, для чего именно нужна телу твоя лучшая премудрость?
Ф. Ницше
В любви – доля безумия.
Но в безумии – доля разума.
Ф. Ницше
Книга первая
Какая таинственная и вечно новая эта книга… В свободные часы растрепанная кудрявая головка погружается в созерцание ее сокровищ…
Вот замок на Рейне, разрушенный рукою времени. Разбойничье гнездо, прилепившееся на высоком утесе, откуда бароны выслеживали и грабили торговые суда. Вот легендарная и страшная Белая Дама1, в чепце, как у Марии Стюарт. Долгоносый Струзензее и влюбленная в него очаровательная королева.2 «Как могла она любить такого урода? Милая, трогательная Беатриче Ченчи3 с полутокрытым ротиком и невинными глазками… За что ты погибла?»
Дальше… дальше… Маленькие пальчики лихорадочно теребят листы и замирают на портрете безумной Иоанны Кастильской4. Какая красота! Загадочно глядят глаза из-под тяжелых век. С повязки падает вуаль на стройную, длинную, как у лебедя, шею.
Дальше… дальше… Листы шелестят… О, как бьется маленькое сердце!
Наконец! С глубоким вздохом девочка опускает на колени ручки, тихо сложенные, как бы на молитву. И замирает в блаженном забвении.
Картина венгерского художника. Ангел с мужественной, прекрасной головой несет душу женщины ввысь от дьявола, который злобно цепляется за ее одежды.
О, как горд профиль ангела! Как неумолим его взгляд! Как прекрасны его волосы, вздымающиеся над широким лбом!
Девочка долго, в благоговейном экстазе глядит на это лицо. Потом приникает к нему губами.
…Какие странные узоры на стекле от мороза! Перистые пальмы, высокие горы… Таинственны! цветы и восточные арабески… А вот и буквы… японские буквы, как на шкатулочках… Выть может, эт! сказка? Быть может, здесь разгадка какой-нибудь тайны?
– Госпожа Ельцова… Мария… Потрудитесь повторить задачу! – говорит скрипучий голос.
И серое лицо математика кротко улыбается Худенькая девочка встает. Из ее больших изумленных глаз на серое лицо глядит целый мир, запретный для педагогов, как книга за семью печатями.
О, с какой высоты упала сейчас ее душа!
– Вы опять «отсутствовали», госпожа Ельцова Мария? Садитесь! – кротко говорит фигура из папье-маше и лицемерно вздыхает.
Кол поставил… Кол… – звучит шепот по классу.
Улыбка скользит по лицу девочки. Но через мгновение глаза ее опять вдохновенно глядят на карниз, где дрожит и пылает последний луч заходящего солнца.
«Милое, милое солнышко! Покойной ночи!»
Через год Анна Сергеевна сидит за чашкой кофе в уютной комнатке фрау Кеслер, в частном интернате, которым заведует баварка.
Это красивая брюнетка сорока лет, сильная и жизнерадостная. Она вдова художника. У нее умерли дети. Но старой она себя не чувствует. И не прочь начать жизнь сызнова.
– Как я рада, что вы полюбили Маню, фрау Кеслер!
– Ее все любят, mein Fräulein! Ее нельзя не любить. Мари – очаровательная маленькая женщина. Настоящая женщина. И теперь уже знает себе цену.
– Ах, Боже мой!
– Warum5 «ах»! Это очень хорошо – знать себе цену! – Баварка заразительно смеется, показывая чудесные зубы.
– А как она учится сейчас, фрау Кеслер?
– Ни шатько-о… ни валько-о… как у вас говорят… Это дитя с фантазией… Она учит, что ей нравится. И очень способна. Но наград от нее не ждите! Она слишком рассеянна. У нее свой мир.
Анна Сергеевна испуганно всплескивает руками.
– Не надо пугаться! Это счастливые дети, у которых есть своей мир! Они не умеют скучать. И они ходят над землей. Над землей, – повторяет баварка, Делая широкий жест. – Мари не знает, что такое зависть, мелочность. Она родилась принцессой. Что! вы так глядите на меня, mein Fräulein? Женщины бывают трех типов: кухарки, гувернантки и принцессы. Там целая книга волшебных сказок, в этих глазах…
Но Анна Сергеевна этими доводами не успокаивается. Мешая ложечкой кофе и щуря на узор чашки близорукие глаза, она боязливо спрашивает:
– А ее поведение, Frau Kesler?
– Примерным его назвать нельзя. Она очень жива. Очень шалунья. Вспыльчива, упряма, эгоистка…
– Ай-ай-ай! Какое несчастье! Неужели же у нее не изменится характер?
О-ла-ла!.. Характер? Was ist denn das?6 Если характер называется иметь капризы и страсти, то у нее он есть. Между желанием и выполнением у Марш паузы нет. Нравится – подай сейчас! Если нельзя, то слезы и горе, как у взрослой женщины.
– Вы меня очень огорчаете, Frau Kesler! Эта девочка будет несчастна.
– Кто знает, mein Fräulein? Сильно желать чего-нибудь – не есть ли это уже само по себе счастье? Говорят, не жил тот, кто не страдал и не плакал. Не скрою, у Мари есть враги.
– Вра-ги? – Глаза Анны Сергеевны полны ужаса.
– Ха!.. Ха!.. Это, право, не так страшно. И Мари умеет мстить. Вы никогда не видали ее карикатуры? О, это талант! Это наши «о-браз-цо-вые» ученицы, которые получают двенадцать за поведение… Они не терпят Мари.
– За что же?
– За то, что Мари – bohême…7
– Что такое?
– Bohême… Неряшлива, небрежна, без привычек… О, да! У нее нет привычек! Взгляните в ее стол!
– Ах! Она всегда была такая.
– Ну, конечно… Она и не может быть иной… Она любит медальоны, серьги… Все что блестит, что красиво; Выпросит, наденет и забудет отдать.
– Frau Kesler! Что вы говорите! Это ужас!
– Успокойтесь, Fräulein Anne! Она не ворует их. У нее просто нет чувства собственности. Но «образцовые» ученицы имеют мещанские души. И не прощают Мари такой забывчивости.
– Нет, это ужасно! Как можете вы с этим мириться, frau Kesler? Эту черту надо искоренять!
Баварка весело смеется и треплет Анну Сергеевну по плечу.
– О, liebes Fräulein!..8 Легче заставить речку течь назад, чем искоренить хотя бы одну черту, вложенную в нас природой. Неужели вы до сих пор этого не знали?
Анна Сергеевна поникает головой, как будто рушится последняя доска мостика, который держит ее над бездной.
– Зато у Мари есть преимущество над многими из нас: вещи не имеют власти над ее душой. На днях Соня Горленко подарила ей прелестное кольцо с бирюзой. У нас учится бесплатно бедная девочка Караулова. Когда она увидала это кольцо, она заплакала от зависти. «Хочешь?» – спросила ее Мари. Сняла кольцо и отдала ей. Весь класс ахнул Так поступать могут только принцессы.
Анна Сергеевна встает. Щеки ее пылают.
– Я не могу этого допустить! Она не должна брать таких подарков! Это не в наших правилах. Брат никогда не простит ей, если…
– Полноте! Никакие запреты и наказания не помогут! Отнимите у нее нынче подарки, завтра у нее будут другие. В этом возрасте, Fräulein Anna, впервые пробуждается в нас инстинкт любви. И он безошибочно тянет нас к тем, кто для этой любви создан. Мари всю жизнь будет возбуждать сильные страсти. Что удивительного, если подруги обожают ее? Это естественно. Стало быть, красиво… И я не могу этому мешать!
– Вы делаете большую ошибку… Простите меня, Frau Kesler! Маня – бедная девочка. И ей предстоит скромная доля…
– Гувернантки? – подхватывает баварка. – О, liebes Fräulein! Повторяю вам: Мари создана для счастья. Когда ей говорят, что надо учиться на 129 она отвечает: «Зачем? Я знаю, что я хорошенькая. Я буду богата, выйду замуж, а работать не стану!..» И она права.
Лицо Анны Сергеевны становится угрюмым.
– Бесприданницы не выходят замуж, Frau Kesler. Ей надо выкинуть эти мысли из головы. Это скользкий путь.
– Запретите цветку благоухать, а жаворонку петь. Вы требуете от меня подвига, Fräulein, – насмешливо говорит баварка. – А я только бедная женщина, любящая солнце, детей и радость. И я даю, детям только то, что имею…
Когда Анна Сергеевна уходит, она вынимает из старенького портмоне зеленую бумажку.
– Frau Kesler, вот деньги для Мани. Я не хочу, чтобы она нуждалась! Это мои трудовые деньги, Frau Kesler, и они мне нелегко даются. Для меня, когда я училась (да и теперь – хочет она добавить, но сдерживается), иметь три рубля на свои прихоти было бы целым богатством. И я не хочу, чтоб Маня приучалась к расточительности. Но… меня пугает эта легкость, с какой она берет все у других. До свиданья, Frau Kesler! Подумайте над моими словами!
Ночь. Глубокая тишина. Все давно спят в дортуаре интерната. Маня беззвучно сползает с постели и становится на колени. Слезы экзальтации горят в ее огромных глазах. Она молится. Как хорошо страдать и плакать жгучими слезами, которые уносят силы!
Соня Горленко вдруг просыпается, как будто ее толкнули. – «Опять? – в ужасе шепчет она. – Маня! Ты себя убиваешь. Чего ты просишь у Бога? О чем плачешь?»
Маня застыла на холодном полу, в одной рубашке. Она падает от утомления. Соня ложится к ней под одеяло.
– Я прошу смерти… Я так мечтаю умереть! Умереть…
– Молчи, молчи! – Соня обхватывает ее голову и целует ее глаза и лоб. – Ты хочешь убить меня? Как я останусь жить без тебя? И зачем тебе умирать? Разве ты несчастна? Чего тебе не хватает? Ты окружена поклонением и любовью…
– Я тебе открою мою тайну, – говорит Маня полушепотом. И голос ее полон такого значения, что У спокойной Сони начинает биться сердце от предчувствия чего-то нового и прекрасного.
– Слушай! Я люблю мою мечту… Ангела в немецкой книге. Завтра я тебе покажу его.
– Ну, так что же?
– На земле я его не встречу. Ангелы не приходят на землю. Неужели ты не понимаешь меня?
– Какое безумие, Манечка! Из-за этого ты не спишь ночами и не учишься! Как ты похудела! Посмотри, на что стали похожи твои руки!.. Ты стаяла! за один месяц.
– Ах, это хорошо! – говорит Маня с блаженной улыбкой. – Я дала себе сроку жить ровно три месяца. И в первый день Пасхи я умру… Я это знаю… Я умру!
Соня начинает рыдать.
Но Маня безучастна к ее горю. Душа ее далека от земли!
Теперь Маня так хрупка и бледна, что даже учителя выражают беспокойство. Два раза от слабости с нею были обмороки. Брат и сестра в отчаянии. Зовут доктора.
Соня решается. Под величайшей тайной она говорит фрау Кеслер о грезах Мани.
– Ай-ай-ай! – огорчается баварка – Что ж ты мне раньше не сказала?
– Маня, – говорит она девочке. – Покажи мне эту картинку!
Маня не возмущена болтливостью Сони. Она так, апатична.
– Глупое, бедное дитя! – шепчет фрау Кеслер, целуя кудри девочки. – Смотри подпись! Эту картину писал венгерский художник. А художники ничего не выдумывают. Они пишут с живых людей. Да, да! С живых… У меня муж был художник, и я это знаю. Художнику нужна натура… Иначе он не может творить. И эту натуру он ищет иногда годы. На улицах, в театрах, в других странах Эта голова; ангела написана с живого человека…
– Фрау Кеслер!
– Да, с живого! Зачем же тебе умирать и уходить; от этой встречи? Только тут, на земле, среди нас ищи его! Вырастай, кончай учиться и поезжай путешествовать! Поезжай в Венгрию. Спроси того художника, где взял он это лицо? И ты встретишь где-нибудь своего «ангела»… И узнаешь счастье. Ты плачешь? О чем? О чем, дитя мое?
В пользу бедных гимназисток начальница устраивает на масленице живые картины, концерт, затем бал. Фрау Кеслер как женщине с художественным вкусом и инициативой поручено устройство «живых картин».
– Я вам дам идею, madame, – говорит она начальнице. – У нас будет один такой номер, что Москва заговорит о нас. И придется с повышенными ценами повторить этот вечер.
– Фрау Кеслер! Вы – гений!
– Слушайте, madame… Известно ли вам, что маленькая Мари Ельцова дивно танцует?
– Да… учитель танцев…
– Ах, это не то! Это было бы слишком просто. Это дитя – живой символ музыкального ритма. Это талант. И родные сделали огромную ошибку, не посвятив ее сцене…
– Фрау Кеслер, вы меня заинтересовали… Что же она танцует?
– Все… и ничего… Вы слышали об Айседоре Дункан?… В России она еще не была, но с ней так много пишут!10 Это новый род искусства… как бы возвращение к античной пляске. Маня тоже выражает в пляске все движения своей души, все грезы… Она пляшет бессознательно. Но это творчество… импровизация.
– Вы сами видели, фрау Кеслер?
– О, да… Она танцевала в дортуаре.
– Ночью?
– Ну, да… вечером.
– Раздетая?
– Нет, в рубашке.
– Фрау Кеслер! Это неприлично…
– Oh, madame! Одной рубашки совершенно достаточно. Это та же греческая туника. Наши классические юбочки балерин, поднимающиеся сзади, как хвосты кохинхинок11 – они слишком безобразны для новой идеи танца. Нужна греческая туника. Вроде той, какую носит Дункан. Без трико и корсета…
– Без корсета?
– О да, madame… Разве Эллада их знала? И если б вы видели, madame, грацию этого ребенка, когда она носилась по дортуару перед восхищенными девочками! Я стояла за дверью и не могла оторвать глаз…
– Она плясала без музыки?
– Да… Соня Горленко напевала какую-то грустную песенку. И все. Но, уверяю вас, madame, я видела… поэму…
Маня ожила… Опять розовеют ее стаявшие щечки. Опять она смеется, сияя ямками. Жизнь манит. Мечта о чудной Венгрии заполняет ее дни и ночи.
Соня выучила венгерские танцы Брамса. И после обеда под их звуки Маня носится по дортуару в безумно-бешеном танце, растрепанная, с пылающими ящиками и глазами, вырывая крики восторга у детей.
– Вот это ты и будешь танцевать, – говорит ей фрау Кеслер. – Это и что-нибудь из твоих грез… тихих и воздушных, под адажио из «Лунной Сонаты».
Ах, что это за вечер! Что за упоение!
Забыв о публике, переполнившей залу, под рыдающие звуки Бетховена Маня скользит по эстраде, озаренная бутафорской луной… В одной тунике и сандалиях… Скользит, как призрак, ломая руки, простирая их к небу, к своей далекой мечте… И маленькое бледное личико с вдохновенными глазами полно потрясающего драматизма.
Под взрыв единодушных, бешеных аплодисментов она убегает за кулисы.
В уборную спешит за нею торжествующая, сияющая фрау Кеслер.
Быстро отстегивает она белую тунику и набрасывает на девочку красную. Все это: обе туники, неизбежное трико, сандалии, коротенькие панталончики и батистовая, тонкая, как шелк, рубашка – куплено и сшито самой фрау Кеслер. Она же из роскошной косы Мани устроила ей греческую прическу. Она же наложила на маленькое личико грим. И Маня стала красавицей.
Вот раздаются экзотические, то тоскливые, то бешеные, звуки «Венгерских танцев» Брамса. В них уныние одиночества и томление неразделенной страсти… В них ширь и зной азиатской пустыни…
Стремительно выбегает девочка из-за кулис. И останавливается… Вся подавшись вперед, напряженная, как струна, с искрящимися глазами… Она как бы прислушивается к нарастающей в душе ее волне творчества…
Миг… И она закружилась, заметалась по сцене, неуловимая, неутомимая, жизнерадостная, искристая. Шпильки упали из головы. Волосы покрыли плечи. Она похожа на русалку, которая кружится в седом тумане над болотом. Она похожа на лесного эльфа, пляшущего под дубом на опушке леса в лунную ночь…
Когда она убегает за кулисы, она падает на пол почти без чувств.
Но ее вызывают, вызывают без конца. Имя ее на всех устах. Завтра о ней будет говорить весь город.
Бледный, затихший сидит Петр Сергеевич в первом ряду кресел, на присланный бесплатно билет. Он – эстет в душе, эстет, несмотря на аскетическую программу жизни, на суровую судьбу свою, – потрясен и захвачен этой красотой.
Кто ждал от маленькой Мани такой силы? Да… Разве не сила – вот эта власть над толпой? Этот стихийный восторг? Этот избыток творчества? Его собственные слезы, которые жгут ему глаза?
– Это дитя создано для любви и счастья! – говорит ему фрау Кеслер.
«Слава Богу! – думает он. – У нее есть теперь на что отдать душу и жизнь… Есть куда уйти от любви… И найти свое счастье вне шаблонных форм. Пусть идет своей дорогой! Искусство сделает ее свободной…»
– Аня, мы должны отдать ее в театральную школу, – говорит он сестре через неделю, глубоко обдумав все пережитое. – Не будем мешать росту ее души! Кто знает? Не помирит ли ее искусство с печальной необходимостью самоотречения в любви?
Но Анна Сергеевна приходит в ужас. Жизнь артистки, особенно балерины, разве это не омут, в котором погибнет Маня? Нет!.. Нет!.. Не надо предрешать событий!.. Пусть кончает курс! Нельзя закрывать торной дороги перед ребенком. Потом пусть выбирает сама! По крайней мере, у них не будет камня на совести.
– Я мечтала для нее о курсах, о медицине… Обо всем, что судьба отняла у меня…
Он угрюмо молчит. Он чувствует, что науки, упорный труд и альтруизм – не для таких, как Маня.
Теперь девочка – кумир гимназии. К ней приглядываются с интересом. Учителя, начальство… Всегда сдержанная, всегда серьезная Соня Горленко – гордость класса – не скрывает своего обожания. Фрау Кеслер торжествует.
Маня не любит ездить домой на каникулы. Дома тихо, как в келье. Ходят на цыпочках, говорят шепотом. Окна закрыты. И Аня все шикает. А мама больная и равнодушная… Ни о чем не спросит. Так угрюмо молчит-. И целые дни лежит чуть не впотьмах.
– Что с нею? – спрашивает Маня сестру.
– Нервная болезнь у нее… Очень тяжелая И Анна Сергеевна вздыхает.
– А когда она поправится? – равнодушно продолжает девочка.
– Никогда, Манечка! Никогда…
В глазах ребенка отражается ужас.
– И мы всегда будем жить так… с закрытыми окнами? Говорить шепотом? И смеяться нельзя? Й возиться нельзя?
Анна Сергеевна с тоской гладит растрепанную головку сестренки.
– Ступай на двор, детка! Побегай там с детьми. Конечно, у нас скучно…
Маня растет. Но кошмар ее детства не исчезает. Одно лето она проводит в детской колонии, в деревне. Там весело. Но она скучает.
– Я совсем не буду дома жить, – говорит она Соне Горленко. – Как кончу учиться, уйду к тебе. У нас страшно…
– Бедная девочка! – вздыхает Соня. (Ей 15 лет. Она на год только старше Мани.) – Я скажу маме… Она упросит твою сестру отпустить тебя к нам на лето. Как это будет хорошо!
Маня вскрикивает и кидается на грудь Сони. Имение Горленко называется Лысогоры. Соня выговаривает Лисогоры.
Одно название уже настраивает Маню на мечты. Там жили ведьмы. Они справляли шабаш на этих горах. Все кругом полно легендами, от которых волосы шевелятся на голове.
Она учится еще хуже этот год. Украина, говорит Соня, обожающая Шевченко, – родина ведьм и упырей, знойный юг, черные ночи, большие звезды, другие цветы, странный, гармоничный язык Гоголя… Неужели Маня очутится в этой сказочной стране?
Днем она грезит. Ночью видит яркие сны.
– Маня, – говорит фрау Кеслер, посвященная в тайну. – Возьми себя в руки! Если останешься в классе, тебя не пустит к Соне bruder Peter12.
Взять себя в руки… Легко сказать! Этого-то Маня и не умеет. Она плачет, зубрит, швыряет учебники на пол. Худеет и бледнеет. На маленьком личике как бы остаются одни громадные лихорадочные глаза. Ей кажется, что она не доживет до лета.
Соня готовит Маню к экзаменам.
– Разбуди меня в одиннадцать, – накануне экзамена говорит она Соне. – Мы будем пить крепкий чай и заниматься всю ночь.
Они встают в одиннадцать, зажигают свечку и идут в «бассейн», к столу.
Решив с помощью Сони две задачи, Маня с таинственными глазами говорит:
– Я нынче видела во сне попелюху…
– Да ну? – увлекается Соня. – Какая же она?
Маня картинно, как всегда, рассказывает свой фантастический сон.
Попелюха – это исчадие болот. По обычаю малороссов, весь пепел из печей бросают в болото. И по ночам из этого пепла рождается серая жуткая нечисть. И горе тому, кто ее увидит! Это саламандра древних. В нее верят крестьяне. Многие видели ее не раз перед несчастьем: пожаром, болезнью, смертью. В нее верит Соня. И даже мать ее, Вера Филипповна, никогда вечером не пройдет мимо болота.
Маня рассказывает так хорошо, так путается сама своих слов, что даже спокойная Соня теряет самообладание. Смолкнув, они тревожно озираются. Тоскливо слушают, как звонко капает вода в бассейне, среди глубокой тишины. И в этих ритмических звуках им чудится что-то мистическое Хорошо бы уйти и лечь с головой под одеяло! Но страшно встать…
– Давай работать! – шепотом говорит Соня, придвигая тетради.
Но Маня прикладывает палец к губам и прислушивается… Ее огромные зрачки косятся на дверь, запертую в темный, длинный коридор. Там что-то дышит… Тише!.. Двигаться нельзя… Иначе они пропали…
Зараженная ужасом, разлитым в этих зрачках, Соня застывает в неловкой позе.
Вдруг кто-то шипит над их головой. Господи!
Ах, это часы! Полночь…
Кончился бой. И теперь еще страшнее. Это час видений. Ноги затекли. Тишина родит неясные шорохи…
– Слышишь?
Идет кто-то… Дух спирается… Сердце стучит в горле и в ушах…
Толстая заспанная девочка в нижней юбке и ночной кофточке… Вошла и стоит.
– Ах! Это ты, Соколова?
О, как легко! И как досадно!
– Я проспала, – испуганно говорит румяная девочка.
Соколова и подруга ее на другом конце комнаты бубнят, сидя на полу и поставив свечку на табуретку.
– Пиши! – диктует Соня. – У одного купца было товару.
Через час обе крепко спят, положив головы на тетради.
На экзамене Маня получает шесть – непереводной балл. Соня рыдает. Она во всем обвиняет себя.
– Если Петя и Аня не пустят меня к тебе, я умру, – спокойно, как о самой обыкновенной вещи, говорит Маня. – Я уже решила… Я умру…
– Как умрешь? – Соня замирает от ужаса.
– Я брошусь из окна… Знаешь, там? В коридоре… Внизу мостовая… Одна минута, и все будет кончено… Я не могу вернуться домой… Я так мечтала о Малороссии!.. Я так мечтала!..
Соня с большими, остановившимися глазами бежит в комнату…
И вот они в поезде, который мчит их на юг. Забыты слезы Ани, суровые речи Пети. «Тебе уже пятнадцатый год… Пора стать серьезной!..» Мимо, мимо… В августе назначена переэкзаменовка. Соня будет готовить ее все лето. Маня прильнула к окнам и не отрываясь глядит в степь.
Поезд останавливается у крохотной, как бы Богом забытой станции. Над низеньким деревянным зданием, как колонны храма, вздымаются могучие пирамидальные тополи. Первые тополи… Они задумчиво качают гордыми вершинами и, как в молитве, протягивают к знойному небу зеленые руки. Под ними темно, как в лесу.
– Маня!.. Маня. Да где же ты? Лошади ждут! – кричит Соня, выбегая из буфета на дебаркадер.
Маня оборачивается. Она – как пилигрим, стоящий у гроба Господня. Крупные слезинки повисли на ресницах.
Ландо, запряженное парой лошадей. Кучер Петро, седой и важный, двадцать лет уже живущий в доме, фамильярно болтает с Верой Филипповной.
Надо ехать сорок верст. И Соня любит эти часы, лучшие в дороге.
Когда степь, где вспаханная, где зеленая от ржи и пшеницы, но все же бескрайняя и могучая, обнимает их со всех сторон и свежий, немолчно дующий ветер ласково целует лица, – глаза Мани западают. И исчезает бесследно ее живость. Она вся отдается созерцанию.
Какая тишина после грохота целых суток! Как это они не заблудятся в этой пустыне, где все дороги одинаковы?
Вон растрепанное грушевое деревцо одиноко высится на горизонте. Каким чудом выросло оно здесь, в степи, далеко от всякого жилья? Вон старый тракт, обсаженный косматыми вербами. Им по двести лет и больше… Многие истлели внутри и держатся на одной коре. Двести лет! Кто здесь шел? Кто садился под ними, в тени? Куда спешили все эти люди, которых нет? Вольные казаки, гордые запорожцы… А раньше? Раньше?… Все народы шли по этой степи, как волны, сменяя волну. И гибли в ней, поливая ее своей кровью. Печенеги, половцы, татары… Маня закрывает глаза. «Что мне шумит, что мне звенит рано перед зарею?»… – звучат в памяти дивные строфы «Слова о полку Игореве».
– Гляди, Маня!.. Мельницы! – говорит Соня.
Какие они прелестные и смешные! Из-за холма видны только верхние крылья. Они похожи на громадных сидящих улиток.
А может быть, были такие в допотопные времена? Когда разные гады царили в темном дремлющем мире, полном неосуществленных возможностей, на заре земной жизни?
Вот они вылезли и сидят, уставившись на мимо едущих людей. Их огромные черные усы отчетливо Рисуются на горизонте. Ах!.. Шевельнулись… Вертятся. Какие славные!
Вера Филипповна недели две прожила в Москве и теперь без умолку расспрашивает о видах на урожай. Говорят о жите, просе, гречихе. О коровах, о соседях… Она ахает и сокрушается.
Как это люди живут, не замечая разлитой кругов красоты? Не умея благоговейно молчать среди это зеленой беспредельной пустыни, где только жаворонки смеют звенеть там… высоко… Так высоко, что и не видно глазом.
– Курганы, – вдруг говорит Соня.
– Где? Где? – кричит Маня, во весь рост вставая в экипаже.
На горизонте далеко-далеко мреют очертания огромных курганов. Сторожевых ли? Могильных? Кто знает? Кто скажет? Волны истории катились через них, унося даже память о племенах Ревниво хранят! они тайны ушедших…
С бьющимся сердцем Маня глядит на горизонт.
Когда через час езды ландо приближается к курганам, девочки, взявшись за руки, бегут по пыльной дороге, усыпанной голубым цикорием.
Вдруг Маня останавливается.
Курган весь распахан.
– Не пойду! – говорит она, отдергивая руку. Не хочу!
– Почему?… Взберемся! Оттуда видно так далеко…
– Не хочу! Не хочу…
Слезы повисли на ресницах, когда она садится в экипаж. Вера Филипповна огорчается. В чем дело?
Как странно, что они с полуслова не понимаю ее!
– Здесь Игорь шел с своими полками… Зачем вспахали курган? Зачем?
Вера Филипповна улыбается.
– Милая девочка… Это оттого, что земли мало дорожат каждым клочком.
– Голоден мужик, панночка! – подхватываем Петро, оборачиваясь на козлах.
Маня молчит, отвернувшись. Эти простые слова не утешают ее.
– Неужели опять будет голод, Петро? – спрашивает Соня. – И как возмутительно, мама! Такой чернозем! Столько земли! У нас учат, что Малороссия – житница России…
– Эх, панночка! Да разве это наша земля? Все панское… Все Шенбока… А у нас столько семейств на Амур выселяются!.. И, Боже мой! В Крым молодежь бежит… Дома есть нечего… – Он выговаривает «исть».
Соня задумывается. Ее большие глаза перестают сиять.
– А что слыхать, Петро, о столовой в Колтовонщине? Действует еще?
– А как же, панночка! Эконом закрыть собирался… Шенбок не позволил… Дай ему Бог здоровья! Жалеет людей…
– Кто? – вдруг спрашивает Маня. – Кто?
– Штейнбах, – смеясь, объясняет Вера Филипповна.
– Люди говорят, пока не поспеет жито, всех кормить будут…
– Вот как! Это делает ему честь! – небрежно роняет Вера Филипповна.
Село… Как непохоже на русскую деревню! На грязные, покосившиеся избы! Мазанки – чистенькие, беленькие – стоят как именинницы. Только окна почему-то закрыты в такую жару. Какие чудаки! Вот и вишневые садочки, и огороды. Пышные мальвы и георгины глядят через плетень. На золотых кустах чернобривца солнце словно забыло свое сияние.
А вон и подсолнечники… Целый лес… Они обернули к солнцу золотые лица. И стоят, задумавшись, поникнув головками… Какие красавцы!
Они пешком спускаются по горе, мимо крутого ущелья, к плотине. Какой высокий, сочный, зеленый тростник!
– Очерет13, – подсказывает Соня.
Она разом забывает гимназию и становится хохлушкой.
Маня задумывается… «Дивным пением чудесным огласился очерет…»
Дорога круто повернула влево. Вон на перекрестка стоит высокий крест с грубо разрисованным, стертым дождями изображением Распятого. Недалеко колодец-криница.
Грустью веет от этого креста. Как четко рисуется он на пылающем небе!
– Фыхура, – говорит Соня.
Вера Филипповна крестится, делая набожные глаза.
– Остатки католичества и старины, – объясняет она. – Землей здесь когда-то владели поляки.
У креста стоит столб, и на нем надписи указывают спутнику дорогу.
«Это трогательно!..» – думает Маня. Она видит в темную ночь в безграничной степи одинокого путничка. Как радостно забьется его сердце, когда внезапно из мрака вынырнет перед ним высокий крест и этот колодец! Пустыня уже не будет жуткой.
– Опять замечталась? – смеется Соня. – Лучше погляди назад!
Маня оборачивается и вскрикивает.
Ландо поворачивает… На фоне догорающей заря как на картине, стоит, вся черная, мельница, вой душная и сказочная…
– А теперь сюда, – говорит Соня.
Влево аллея пирамидальных тополей сбегает в яр. И между ними на зеленом небе призрачно мерцаем еле видный серп луны два мира!
– Сказка! – шепчет Маня.
Петро задерживает лошадей и кнутовищем показывает на тополи.
– Липовка… Шенбока имение, – говорит он с почтительной интонацией человека, привыкшего к рабству.
– Штейнбаха, – опять смеясь, поправляет его хозяйка.
– Заболел старик, Вера Филипповна… Дуже заболел. Вчера по телеграфу из Киева дохтура выписали. Нынче ждут другого из Москвы… Хубернатор у него был вчера…
– Вот как?
– Сыну дали знать… Мне на станции их кучер говорил. А сын за храницей… Еще когда вернется?
«Неужели умрет?…»
Вере Филипповне стыдно показать свою радость. Чувство какого-то освобождения, какой-то смутной надежды. На что? Не все ли равно? Умрет старый паук, грозный кредитор. На смену придут наследники.
Она припоминает, что слышала о сыне. Он прославился как адвокат по политическим процессам. Как-то сложатся их отношения?
– Какой лес! Какой чудный лес! – говорит Маня, указывая на синеющую вдали дубовую рощу.
– Это лес Штейнбаха… – говорит мать Сони. Они едут мимо седых полей ржи, мимо изумрудной свекловицы и бело-розовой ранней гречихи. Словно снег покрыл землю там, вдали…
– Это хлеб и плантации Штейнбаха, – шепчет Вера Филипповна.
Экипаж спускается в яр. Вдали, на горе, между темными купами роскошного старинного парка блестит крыша белого дома с высокими башнями по Углам.
– Какой замок! Какой дивный! – восторженно вскрикивает Маня.
– У нас называют «палац»… Когда-то здесь ночевала Катерина Вторая. Это Липовка, любимое имение Штейнбаха… Лучшая усадьба всего края. Она принадлежала князьям Галицким. Анна Львовна Галицкая вышла замуж за Нелидова… А он все спустили в карты. Штейнбах купил это имение.
– Он что – Крез – этот Штейнбах? Крез, да?
– Да, Маня. Это сахарный король. Все, что мы видим кругом, эти поля, леса, рожь, пшеница, свекловичные плантации, старинная дворянская усадьба даже – все на двадцать верст кругом принадлежит ему. Весь уезд почти его собственность. У него шестьдесят тысяч десятин…
Воображение Мани затронуто. Какая власть!
– У него много детей, значит? Двадцать детей? Или больше?
– Что такое? – Вера Филипповна звонко смеется. – Один только сын…
– Один?.. На что же ему столько земли?
Смеется и Петро, оглядываясь с козел и качали головой.
– Неправда ли, как это возмутительно? – спрашивает подругу Соня. И тихие всегда глаза ее сверкают.
– Он старый? Он добрый? Он немец?
– Он жид…
– Мама! Сколько раз я тебя просила? Он – русский подданный и кальвинист14.
– Ты откуда знаешь? – с сердцем перебивает мать.
– Дядюшка говорил…
– Все равно – жид! Этого не вытравишь, хотя в десяти реках крестись! Раса, а не религия имеет! значение…
– Мама, знаешь, кто так выражается?
– Ах, оставь, пожалуйста!.. Что ты меня учишь?
– Мне не хочется, мама, тебя в чем-нибудь осуждать…
– Скажите, пожалуйста! «Осуждать»! С этих пор еще вы нас учить и судить будете! Не вздумай еще отцу замечания делать! И так уже у него голова кругом идет…