Kitobni o'qish: «Горюч камень Алатырь»
Никита Владимирович Закатов, штабс-капитан в отставке, помещик и мировой посредник Бельского уезда, стоял у окна своего дома, смотрел на осенний дождь и слушал экономку:
– Никита Владимирыч, да откуда эта самая дама взялась-то? И кто она вам будет? Молоденькая вовсе, а худа – в чём душа держится! Сидит, трясётся, губы так и прыгают… И мантильку свою Парашке не отдаёт, а ведь мокрая наскрозь!
– Дунька, ты лучше вот что… Собери обед. У меня маковой росинки с утра во рту не было. А у Александры Михайловны, боюсь, и того дольше. И приготовь комнату.
– Так, стало быть, надолго они?..
– Сам пока ещё не знаю, – нехотя отозвался Закатов. – Ступай распорядись насчёт обеда… а вечером, обещаю, я тебе предоставлю полный отчёт. Маняша спит? Она здорова была эти дни?
– Слава богу! – суровая Дунькина физиономия расплылась в улыбке. – Уж как вас дожидались, даже и не капризничали почти! Только что грустили, что Ворона запречь без вас нельзя… Ну, уж теперь-то накатаетесь!
Дунька ушла. Вскоре из кухни донеслись фельдмаршальские раскаты её голоса. Закатов некоторое время ещё докуривал папиросу, глядя в окно, на дождь. Лицо штабс-капитана, – некрасивое, тёмное от загара, перерезанное шрамом, полученным в последнюю Крымскую кампанию, – казалось безразличным и даже слегка сонным. Однако, мозг Закатова работал бешено, торопясь оценить масштабы сделанной глупости. Папироса не помогла: глупость не убавилась в размерах. Извиняло Никиту лишь одно: поступить по-иному он попросту не мог.
«Делай что должен, и будь что будет, – с усмешкой напомнил он сам себе их с Мишкой любимую фразу. – Кто же это всё-таки сказал – Сенека или Марк Аврелий? Впрочем, какая разница… Теперь главное – что делать с этой девочкой?..»
Александрин ждала его в столовой, сидя на самом краешке стула, как институтка. Её худенькая фигурка в мешковатом, плохо сшитом чёрном платье была вытянута в струнку. С тяжёлой, мокрой мантильи капала на пол вода. Когда Закатов, прихрамывая (колено его было разворочено осколком ядра на Малаховском кургане семь лет назад и во время дождя мучительно ныло), вошёл в столовую, юная женщина повернула голову. С бледного личика взглянули большие, прозрачные глаза. Встав, она совсем по-ученически присела в реверансе.
– Господин Закатов, я…
– Прежде всего, позвольте всё же вашу накидку, Александра Михайловна, – мягко перебил её Закатов. – Она насквозь промокла, и вы замёрзли. Прошу вас пересесть ближе к печи. Сейчас будем обедать, и вы отдохнёте.
– Но я должна, вероятно…
– Вы ровным счётом ничего мне не должны, дитя моё.
Она снова испуганно посмотрела на него. Закатов смущённо подумал о том, что едва ли может обращаться так отечески к юной даме, которая была всего лет на десять моложе его самого. Но шрам и хромота делали Никиту много старше его тридцати двух лет, и впервые в жизни его это порадовало. Кроме того, ему не хотелось, чтобы гостья заметила его собственное смятение. За время обеда, решил Закатов, оба они смогут успокоиться, собраться с мыслями и решить, что же делать далее.
Дунька оказалась на высоте: без единого лишнего слова ею были принесены щи со снетками, котлеты и оладьи с вареньем. Закатов был зверски голоден и накинулся на обед с воодушевлением. То, что Александрин почти ни к чему не прикасается, он заметил, лишь расправляясь с четвёртой котлетой.
– Вы не голодны, Александра Михайловна?
Она вымученно улыбнулась. Хотела ответить, но голос её сорвался. Встревоженный Закатов поднялся из-за стола.
– Может, вам лучше прилечь? Я не подумал, что вы, возможно…
– Не стоит… Право, не стоит! – чуть слышно отозвалась она. – Никита Владимирович… я, наверное, напрасно воспользовалась вашей добротой. Мне следует ехать дальше…
– Куда же вы поедете? – осторожно спросил он. – Вы совсем одна, нездоровы… и, полагаю, без денег.
Александрин молчала. Видно было, как она силится сдержать рыдания, но губы её прыгали, и две крохотные слезинки уже ползли по щекам.
– Поймите, я не желаю вам ничего дурного, – как можно мягче проговорил Закатов, возвращаясь за стол. – И прошу вас не истолковывать превратно моё участие. Да, мы с вами не знакомы, но вашу приёмную мать я знаю много-много лет. Я никогда бы не простил себе, если бы оставил в беде дочь Веры Николаевны.
– Я… я сама виновата в своём положении, – сквозь слёзы выговорила Александрин. – И помочь мне не может никто.
– Ну, это как раз глупости, – с нарочитой беззаботностью отозвался Закатов. – Помочь человеку можно всегда. И поверьте, что в моём доме вас никто и никогда не обидит. И забрать вас отсюда против вашей воли тоже не сможет никто. Если вы желаете, я нынче же напишу княгине Тоневицкой о…
– Нет!!! – перебил его горестный вскрик. И Закатов испугался всерьёз, увидев, как страшно побледнело лицо Александрин. – Прошу вас, Никита Владимирович… не пишите никому… и позвольте, ради бога, позвольте мне уйти!
– Не позволю, – с добродушной суровостью сказал он. – Ещё не хватало, чтобы вы лишились чувств на мокрой дороге. И, разумеется, без вашего согласия я не предприму никаких мер. Прошу вас покуда кушать, Александра Михайловна. А после вы пойдёте отдохнуть.
– Но… у меня даже нет с собой одежды…
– Это поправимо. Возможно, вам подойдёт что-нибудь из вещей моей покойной супруги. Прошу вас, кушайте, Александра Михайловна. У Дуньки всегда отменные щи.
Александрин слабо улыбнулась, кивнула и взялась за ложку.
Она не съела и половины тарелки, уверяя, что сыта, но Закатов видел, что это не сытость, а тяжёлая, чугунная усталость. В конце концов он кивнул Парашке, и девка увела гостью в глубь дома – разоблачаться и отдыхать. Александрин была так измучена, что не возражала.
Оставшись один, Закатов собрался было улизнуть из дома на работы, дабы избежать, хотя бы до вечера, объяснений с Дунькой. Но проснулась трёхлетняя Маняша – и примчалась к отцу через весь дом, обгоняя нянек, с порога кинулась к нему на руки, заблестела чёрными глазами, затрясла кудряшками, смеясь и прыгая, торопливо рассказывая обо всех своих важных делах, – и какие тут, помилуйте, могли быть работы?.. Они вместе напились чаю, пошли на конюшню. Там Закатов тщательно осмотрел своё сокровище – высокого, статного, чёрного как смоль пятилетку Ворона, для которого и не надеялся отыскать пару: хорошие лошади в Бельском уезде были наперечёт и стоили баснословных денег.
«Наверное, и покупать не стоило… – привычно сожалел Никита, оглаживая чёрную, гладкую, как атлас, шерсть красавца-жеребца и прекрасно понимая, что – всё равно купил бы. – «Не ко двору этот князь… Откуда брать деньги на кобылу – уму непостижимо! Возможно, хотя бы к зиме, после продаж…»
Но Маняша не терпела его задумчивости. Вцепившись в рукав отца крепкими ручонками, она решительно потребовала седло, и верхом, и в поле! К счастью, дождь закончился, а оседлать Ворона было делом пяти минут. Отогнав конюха, Закатов с удовольствием сделал всё сам – и вскоре, посадив впереди себя в седло визжащую от восторга дочку, уже летел по скошенному жнивью навстречу багровому, словно кровью залившему тучи закату. И, как обычно, ринулись прочь тяжёлые мысли, отпустила тревога, легко и спокойно стало на сердце, а от звонкого смеха Маняши и её требовательных воплей: «Ещё! Ещё! Ворон, пошёл-пошёл!» хотелось смеяться вместе с нею – и не думать больше ни о чём.
Вместе с дочерью Закатов заехал на село, к старосте, переговорил с ним об уездных новостях. Затем во двор ожидаемо набилась толпа мужиков со всего Болотеева, и Никите пришлось слово в слово повторить всё и для них. Новости были невесёлыми: землю по-прежнему не давали, а подписывать уставные грамоты как-то всё же нужно было. Привычно зарядившись терпением, Закатов отвечал на бесконечные: «Как же так-то, барин?», «Нешто господа не понимают, что мы без земли с голоду перемрём?», «Быть того не может, чтобы сам государь этакий закон придумал!» и «А у нас-то земля останется?» В который раз Никита заверил встревоженных мужиков, что беспокоиться им не о чем: все прежние наделы останутся при них и платы за них он, хозяин, требовать не станет. Уже в сумерках с засыпающей в седле Маняшей он вернулся в усадьбу и, передав на руки Дуньке дочку, понадеялся на то, что та заснёт сама.
Не тут-то было.
– Тятя, тятя, тятя! Ска-а-а-азку!
– Не отвертитесь, барин! – усмехнулась Дунька. – Извольте про «Руслана и Людмилу» чин чином сказывать! Барышня в своём праве: почти цельный месяц вас в дому не было!
Закатов покорно проследовал в детскую, дождался, пока Маняшу переоденут и умоют на ночь и, сев рядом с усталой дочкой на край её кроватки, начал рассказывать наизусть «Руслана и Людмилу».
В конце концов, угомонилась и Маняша. Закатов убедился, что дочка спит крепко, поправил ей одеяло, задул свечу и тихо вышел из детской. В голове по-прежнему неустанно бились мысли о неожиданной гостье. О тех словах, которые вырвались у Александрин на постоялом дворе: «Он не муж мне!» Что это было – отчаяние, истерика, желание напугать? Или – правда? В любом случае, сделанного было не вернуть, а неприятности только начинались.
Обо всём этом Закатов рассказал Дуньке, оставшись, наконец, наедине с экономкой в своём кабинете. Дунька выслушала его, как всегда, молча, насупив рыжие брови и теребя в пальцах край фартука. Под конец тяжело вздохнула и вынесла вердикт:
– Уж будто своих глупостей вам мало, Никита Владимирыч? Ещё и чужие по постоялым дворам собирать вздумали?
– Ну, Дунька, право же… – растерялся Никита. – Не бросать же было её там?
– Сами же сказали, что супруг за барыней приехал! Да растолковал вам, что жена-то не в себе! И по всему видать, что не врал! Я ей раздеться помогаю, а она, сердешная, трясётся вся да плачет, уняться не может… Да всё бормочет не по-человечески, ни слова не понять… Я к ней на всякий случай Парашку приставила да велела глаз не смыкать – чтоб барыня, упаси Господь, над собой чего не сотворила… Оно вам на что сдалось, Никита Владимирыч?
Никита неопределённо пожал плечами. Прошёлся по кабинету.
– Дело, видишь ли, в том, что Александра Михайловна – дочь моей давней знакомой. И я попросту не мог её оставить в таком ужасном состоянии.
– А ну как завтра ейный муж сюда явится? – иезуитски поинтересовалась Дунька. – И потребует жену с рук на руки передать? Тогда что скажете? Ведь это вовсе дело негожее – мужнюю жену от супруга забирать! Господин Казарин на вас предводителю в уезд нажалится – а то и в саму губернию! Тогда-то нам совсем худо станет!
Закатов только вздохнул, понимая, что Дунька права. Козырь у него оставался только один, и тот крайне неубедительный.
– Александра Михайловна уверяла меня, что господин Казарин ей не муж…
– И впрямь рехнулась баба! – всплеснула руками Дунька. – От супруга законного открещивается! А вы-то и хороши – поверили! Да ведь промеж мужем и женой един Бог судья, а вы-то куда вставились? Ой, Никита Владимирыч, да что ж это теперь будет-то? Ведь вовсе история неподходящая! О Маняше-то вы, небось, и не подумали, когда в нелепие влезали! Дай бог, чтоб полюбовно всё решить удалось с Казариным-то… И свалилась же на нашу голову блажная эта… Что вам стоило мимо-то проехать?!
Крыть было нечем: Никита молчал. Вздыхая и сердито причитая себе под нос, Дунька, наконец, убралась из кабинета. Оставшись один, Закатов подошёл к письменному столу, открыл верхний ящик… и, помедлив, задвинул его обратно. Что толку было извлекать Верины письма, если каждое из них он знал наизусть? Глядя в тёмное окно, за которым мягко шуршал дождь, Никита вспоминал знакомые строки:
«Вы спрашиваете совета, как вам воспитывать дочь… Никита, право, вы преувеличиваете мой педагогический талант. Поверьте, уже семь лет я каждый день трясусь от страха – так же, как и вы. Так же боюсь наделать глупостей – роковых глупостей! – так же не знаю, чем закончится тот или иной мой поступок… И ошибок, поверьте, я сделала не меньше вашего, и ничего уже не поправить и не переделать… Чтобы вы знали наверняка, какова из меня воспитательница, я признаюсь вам, что одна из моих приёмных дочерей два года назад бежала из дому с первым встречным – и до сих пор мне ничего не известно об Александрин! Разве допустила бы это настоящая мать, разумная и мудрая наставница? Я приложила все усилия, чтобы узнать хоть что-то о девочке, – тщетно. Даже следов этого господина Казарина не удалось найти, – и остаётся только надеяться, что он всё же порядочный человек…»
Никита закрыл глаза – и лицо любимой женщины привычно встало перед ним – тонкое, смугловатое, с тёмными мягкими глазами и родинкой на щеке… Ни разу в жизни ему не приходилось сделать над собой усилие, чтобы вызвать в памяти эти родные черты. С горечью Никита подумал о том, что лицо его покойной жены неумолимо стирается из памяти и скоро он напрочь забудет, как выглядела Настя… ведь даже портрета её не осталось, а ему и в голову никогда не приходило его заказать! И острое чувство вины перед Настей снова дёрнуло за сердце, хотя он ни в чём не был виноват перед ней. Стараясь отогнать мучительные мысли, Никита мотнул головой, прошёлся несколько раз вдоль стены. С невесёлой улыбкой подумал о том, что наконец-то, впервые за много-много лет, у него появился настоящий повод написать Вере. Более того, он обязан будет ей написать. И, к счастью, письмо его принесёт ей облегчение.
Закатов знал, что не в привычках Веры Иверзневой жаловаться на жизненные трудности. Ни в одном своём письме к нему она даже намёком не дала понять, что ей тяжело, трудно, что у неё опускаются руки… Но, сам оставшись три года назад один с крошечной дочерью на руках, Никита даже вообразить себе не мог, каково это – овдовев в двадцать два года, стать матерью четверых приёмных детей, старший из которых моложе тебя лишь на восемь лет. Как она справлялась, откуда взяла силы, как не пала духом, не провалилась в отчаяние, – ведь ей некому было помочь? Никита не знал и не смел спросить. Да Вера и не ответила бы ему.
«Надо было жениться на ней тогда… – ожесточённо думал Никита, расхаживая по тёмному кабинету. – Не трусить, не разводить рассуждения о том, что отставной штабс-капитан с полусотней душ и двумя сотнями десятин – не пара для вдовы князя Тоневицкого… Она любила тебя, чёрт возьми! Всю жизнь ждала от тебя нескольких бесполезных слов – а ты так и не набрался храбрости, чтобы их сказать! Не пара он ей, видите ли… Разумеется, не пара, – ну и что? Вера никогда в жизни не гонялась за блестящими партиями! За Тоневицким оказалась замужем по чудовищному недоразумению, ни капли его не любя! Взвалила на себя его детей, тащит их до сих пор без слова жалобы! А ты… ты, который мог бы ей помочь… мог разделить с нею эту ношу, мог поддержать, подставить плечо… где ты был, сукин сын?! Страдал по поводу развороченной на войне морды и хромой ноги – как будто жизнь на этом закончилась! Как будто тысячи людей не пришли с войны такими же – а то и много хуже! Ты ведь не инвалид, по крайней мере! Зато тешил остатки самолюбия, гордо отказавшись от женитьбы на богатой вдове! А то, что эта вдова всю жизнь тебя любила и ты сам по ней с ума сходил – это оказалось не важно и не нужно! Вот и получил по заслугам за всё сразу! Сиди теперь, как сыч в дупле, болван, и скажи спасибо, что Вера хотя бы на письма твои отвечает! Впрочем, чему же удивляться… Воспитание!»
Но, думая так, Никита понимал, что кривит душой: никогда в жизни Вера не написала бы человеку, утратившему её уважение. Как знать… может быть, она и впрямь простила его за их сломанные жизни. Каждый раз Никита надеялся на это, получая очередное письмо – тёплое, ласковое по-сестрински, полное заботы и внимания. Вероятно, такие же письма она писала брату Мише, лучшему другу Никиты, который сейчас находился в ссылке под Иркутском. Но, понимая, что любовь Веры Иверзневой для него утрачена безвозвратно, Никита всё же нетерпеливо ждал этих писем, а получив – перечитывал по многу раз, пока в конце концов не заучивал наизусть. Ему было интересно всё до капли: и то, как старший пасынок Веры управляется с огромным имением, и то, что младшего исключили из петербургского университета после студенческих беспорядков, и успехи княжны Аннет в музыке… И об Александрин, убежавшей из дома с человеком, за которого мачеха отказывалась выдавать её замуж, Никита тоже знал из писем Веры. Именно поэтому ему показалось знакомой фамилия Казарина, когда несколько месяцев назад Закатов приехал к соседу по обязанности мирового посредника – решить спор с его дворовыми людьми. Однако, увидев во дворе Казарина великолепную орловку Наяду, Закатов мгновенно забыл обо всём на свете и дальше мог думать только о том, как бы эту Наяду купить. Казарин, впрочем, был крайне недоволен тем, что спор был решён в пользу его крепостных, и продавать красавицу-кобылу наотрез отказался.
«Ведь приедет завтра наверняка… – мрачно размышлял Закатов, остановившись у окна и глядя в осеннюю темноту. – Приедет и со скандалом заберёт Александрин домой! И что ты сможешь сделать, если она ему жена? Права Дунька, глупость совершена – и больше ничего. Разумеется, безумно жаль девочку. Совсем юной, неопытной попасть в руки такому мерзавцу, поверить в его чувства… Вера писала, что Александрин была влюблена до потери памяти и отказывалась внимать всем доводам… Что ж теперь? Ещё одна сломанная судьба. Грустно, но разве можно что-то сделать? Впрочем, стоит всё же написать Вере… В конце концов, может приехать её старший сын, пригрозить этому сверчку Казарину… Всё же Тоневицкие – фамилия в губернии известная, влиятельная, Казарин, возможно, испугается… Решено, так и сделаю. И до приезда кого-нибудь из родни не выпущу Александрин из дому, хоть муженёк удавись! Как же он, однако, умудрился довести её до такого состояния? Она ведь не только говорить – даже есть не может! Сильнейшее нервное истощение… а ведь ушла же от него пешком, одна, без всяких планов на дальнейшее! Не попадись ей я – чего доброго, в реку кинулась бы… Нет, пожалуй, всё было сделано правильно! Не тушуйся, Закатов: терять тебе всё равно нечего.»
Огонёк свечи замигал под порывом сквозняка и погас. Никита для верности прижал его пальцами. Оказавшись в полной темноте, прижался лбом к холодному оконному стеклу. Снова представил себе улыбающееся, милое лицо Веры. Привычно обозвал себя старым дураком и, припадая на ноющую ногу, вышел из кабинета.
За весь следующий день гостья так и не вышла из предоставленной ей спальни. Парашка, впрочем, доложила, что всю ночь барыня спала как убитая и всё утро тоже. Затем ей подали чаю, но она отказалась. И пролежала целый день в постели, неподвижная, как кукла, отвернувшись к стене. Парашка с Дунькой поочерёдно заглядывали в спальню, чтобы убедиться, что гостья «хотя бы дышит». На обед она тоже не вышла, и Закатов, надеявшийся вооружиться хоть какими-то подробностями семейной жизни Александрин для беседы с её супругом, был вынужден остаться ни с чем. Он прождал Казарина целый день, не поехав ни на работы, ни к соседям, – но только на закате в дом с вытаращенными глазами, на бегу вытирая грязные пятки лопухом, кубарем влетел внук конюха Кузьмы, Андрюшка:
– Барин, едут! Подъезжают уж! К Болотееву завернули!
Дом тут же наполнился беготнёй, стуком босых ног, приглушёнными Дунькиными командами и испуганным переписком девок. Маняшу срочно увели на конюшню – единственное место, куда она готова была идти без спора. Однако, когда казаринские дрожки закатились в ворота, дворня попряталась по углам, и хозяин встречал гостя на крыльце один.
– Добрый вечер, Алексей Порфирьевич, – спокойно поздоровался Закатов. – Слава богу, что до дождя успели: вон, опять туча из-за Агаринки ползёт.
– Да… дожди в этом году-с… – Казарин, подобрав полы горохового пальто, осторожно выбирался из дрожек. – Сущий потоп вселенский, надобно заметить… Хоть вовсе за ворота не езжай! И рожь просто на корню погнила, разоренье сущее-с… У вас, Никита Владимирыч, тоже так?
– У меня места повыше, не сгнило, – в тон ответил Закатов, изумляясь про себя этой неуместной болтливости соседа. – Овсы – так и вовсе выше всяческих похвал. Прошу вас, Алексей Порфирьевич, проходите в столовую. Поужинаем, чем Бог послал.
В продолжение ужина изумление Никиты росло. Казарин вёл себя так, будто никакого вчерашнего происшествия на постоялом дворе не было и в помине. Он болтал о пустяках, смеялся дробным, неприятно высоким смешком, без нужды вертел в пальцах столовые приборы и делал многословные комплименты суровой Дуньке, которая ради такого случая выгнала из столовой девок и прислуживала за ужином самолично. Об Александрин не было сказано ни слова. Когда подали лафит, Закатов уже начал надеяться на то, что через полчаса Казарин попросту отбудет домой.
Надежда, впрочем, лопнула, едва успев зародиться. Выпив одну за другой три рюмки лафита, Алексей Порфирьевич хрюкнул, откинулся на спинку стула и, тщательно прокашлявшись, спросил:
– Так как же будем с… с нашим дельцем, Никита Владимирович?
– С чем? – нахмурился Закатов.
– Да как же-с… Вы на себя такую обузу приняли… Напрасно, разумеется, было и трудиться, но… Безусловно, честь дамы… Я, конечно же, кругом безвозвратно виноват, но… все меры кротости просто бессильны, бессильны оказались! Должен вам поклясться, что я предпринял всё возможное, но… сами изволите видеть… – Казарин как-то странно захихикал, ёрзая в кресле и потирая руки. Недоумённого взгляда хозяина он старательно избегал. С минуту Закатов не сводил с него глаз – и в конце концов понял, что Алексей Порфирьевич попросту до смерти перепуган. Растерявшись, он покосился на Дуньку, наполнявшую казаринский стакан в четвёртый раз. Та ответила спокойным, чуть насмешливым взглядом, чуть заметно усмехнулась – и с этого момента Закатов перестал беспокоиться. В голове воцарилась ясная, холодная пустота – как давным-давно, в молодости, когда он ещё играл в карты и мог без особых усилий «выставить» весь офицерский состав своего полка.
– Итак, Алексей Порфирьевич, я жду ваших объяснений, – сухо сказал он. – Судьба Александры Михайловны мне небезразлична: я, как вы знаете, ей почти родственник. Вы совершили преступление, похитив её из дома княгини Тоневицкой. Вы довели её до тяжёлого нервного расстройства. Госпожа Влоньская находится почти в помешательстве. Кроме того, мне известны и другие обстоятельства, которые ничуть не облегчат вашу участь в случае законного вмешательства…
Закончить свою тираду, балансирующую на грани феерической наглости и самого отчаянного блефа, Закатов не успел: Казарин вдруг разрыдался, уткнувшись в кулаки и сотрясаясь всем телом. От растерянности Никита, который впервые в жизни увидел плачущего мужчину, умолк на полуслове. Такой реакции на свои слова он и предвидеть не мог. Никита чуть заметным движением бровей отослал Дуньку (ту сразу же сдуло) и щедро долил в стакан лафита, искренне сожалея, что это не водка.
– Успокойтесь же, Алексей Порфирьевич! Стыдно, право… Выпейте. Вот так, я думаю, будет лучше. Итак – я вас слушаю.
Казарин, всхлипывая и давясь, осушил стакан лафита, вытер скомканной салфеткой лицо, оглушительно высморкался в её край – и начал рассказывать.
История Казарина оказалась проста и отвратительна. Небогатый помещик Калужской губернии, он когда-то служил в Москве по акцизному ведомству, покуда не случилась «досадная неприятность с казёнными средствами», из-за которой Казарин был вынужден выйти в отставку. До тридцати пяти лет он жил в своём крохотном имении в Малоярославецком уезде, худо-бедно распоряжаясь десятком крепостных и неумолимо скатываясь в нищету. Семьи у него не было, обзаводиться друзьями Алексей Порфирьевич не чувствовал потребности, жениться не мыслил и разгонял скуку игрой в штос с соседями да настаиванием «ерофеича» на берёзовых почках. Таких, как он, были тысячи по уездам и губерниям империи. Вероятнее всего, Казарин прожил бы бессмысленную жизнь, прокисая со скуки, и в конце концов скончался бы от удара или белой горячки. Но в размеренное существование отставного акцизного чиновника без спросу ворвалась крепостная девка Гранька.
Никто из дворни не знал, как смогла дочь толстой, бесформенной и одышливой кухарки вырасти в ослепительную красавицу. Стройная, высокая, с тяжёлой чёрной косой, Гранька носилась по дому то с вёдрами воды, то с тряпками, то с тяжёлыми ушатами стирки, командовала девками, покрикивала на конюхов и скотников, ругалась с деревенскими мужиками, привозящими провизию и дрова, – и жгучие глаза её блестели холодно и весело, полные губы дрожали в усмешке, жарко вспыхивал смуглый румянец на круто очерченных скулах, а звучный голос дрожал надменными перекатами. Девка вела себя как хозяйка имения, и все, от матери до последнего казачка, почему-то позволяли ей это. Не отстал от своих крепостных и Казарин. Когда он приехал в осиротевшее имение и увидел эту черноглазую царицу, уверенно распоряжавшуюся в комнатах и во дворе, у него перехватило дыхание. Через неделю Гранька царствовала в спальне барина с такой же спокойной уверенностью, что и во всём имении.
Это не была обычная связь барина с дворовой девчонкой. Казарин, не избалованный женским вниманием и лаской, совершенно потерял голову. Дворовые даже пугались, наблюдая за тем, с какой лихостью Гранька прибирает хозяина к рукам. Сама она приняла переворот своей судьбы, казалось, как должное и ничуть не изменилась: лишь в голосе её прибавилось властных и презрительных ноток. Гранька пошила себе несколько дорогих «барских» платьев, материю для которой Казарин привёз ей из уездного города, начала по-господски укладывать волосы, а на поясе у неё повисла связка ключей. Дворовые только крестились, видя, что Гранька делает с барином что хочет, и на всякий случай стали обращаться к семнадцатилетней девчонке «Глафира Прокловна» и «матушка». Гранька лишь мельком кивала в ответ – и хорошела с каждым днём всё больше. Окрестные помещики, глядя на то, как счастливый Казарин катается со своей фавориткой в новых дрожках на речку и в рощу, понимающе усмехались – и люто завидовали: Глафира Прокловна была самой красивой женщиной на весь Малоярославецкий уезд.
Через год жизни с барином Гранька выпросила себе волю. Казарин опрометчиво подписал все бумаги – и сельская идиллия с поцелуями в цветущей черёмухе на фоне заката сразу закончилась. Гранька сделалась капризной и раздражительной. Она швырялась дорогими подарками, била служанок, часами рыдала, жалуясь на то, что живёт со «светом души своей» Алексеем Порфирьичем невенчанной, как последняя гулящая девка, и грозясь уйти в услужение к соседу-помещику, красавцу-гвардейцу Чулымову. Последней угрозы Казарин не вынес: зачастивший в гости Чулымов действительно глаз не сводил с Граньки, браво шевелил усами, рокотал басом столичные комплименты и огромной своей фигурой делал акцизного чиновника в отставке фигурой уж вовсе незначительной. Понимая, что его единственный и последний козырь – женитьба, Казарин махнул рукой – и тайно, в соседнем уезде, обвенчался со своей бывшей крепостной.
Около года Гранька властвовала в имении самодержавно. Дворовые девки считали счастливым день, если удавалось не навлечь на себя гнева барыни. Наказания и побои сыпались градом: за плохо выметенный пол, за скисшее молоко, за разбитую нечаянно чашку, за заспанный вид или недовольное лицо… Казарин уже давно ни во что не вмешивался: он и сам побаивался жены. Граньке стоило только чуть свести стрелы густых бровей на переносице и взглянуть через плечо холодным, презрительным взглядом – и Алексей Порфирьевич был готов исполнить что угодно. Весь скромный доход с имения тратился теперь на наряды и украшения для «любезной Гранюшки»: вскоре золотыми серьгами и браслетами наполнилась целая шкатулка. Соседи, впрочем, над Казариным посмеивались и в гости с молодой женой не звали – что Граньку немало огорчало. Рыдая, она обвиняла супруга в том, что по его милости она никуда не может выехать, что господа от неё «нос воротят», что она вынуждена сидеть, как мышь под веником, день-деньской, и даже кататься теперь не поедешь, потому что из-за заборов смеются «подлянки-девки». Упомянутые девки боялись не только смеяться, но даже зевнуть в присутствии барыни – но Казарин ничего не замечал. Униженно объяснял холодную насмешливость соседей «дикостью нравов провинциальных», утешал Гранюшку рассказами о Фёдоре-Американце и графе Шереметеве1 и – дарил, дарил, дарил…
Вскоре оказалось, что Казарин разорён. Две деревеньки были заложены и перезаложены, за последнюю не давали более десяти тысяч, из двух десятков крепостных тринадцать было в бегах, долгов и векселей оказалось море. Обнаружив сей прискорбный факт, Гранька устроила всесокрушающий скандал, обвиняя мужа в том, что он довёл её до нищего рубища. В ответ на осторожное предложение продать что-нибудь из драгоценностей и частично погасить векселя она закатила роскошную истерику, закончившуюся обмороком. Три дня перепуганный Казарин не решался даже рта открыть в присутствии огорчённой супруги – а на четвёртый оная супруга исчезла из имения – вместе со шкатулкой своих драгоценностей. Через несколько дней стало известно, что Граньку видели в Калуге, в придорожном трактире, вместе с Чулымовым. Далее след обоих терялся.
Утратив любимую супругу, Казарин жестоко запил. Придя в себя лишь к первому снегу, он осознал, что положение его катастрофическое. Продавать и закладывать было уже нечего. Оставшиеся крепостные голодали так же, как и барин, – но, в отличие от него, могли хотя бы ходить с котомками под окнами богатых сёл, выпрашивая милостыню. Казарину же не оставалось и этого. Он попытался было поездить по соседям с жалобами на жену и подлеца Чулымова – но над ним смеялись в открытую, сочувствовали притворно, а взаймы соглашались дать такие копейки, что не стоило ради них и унижаться. Оставалось последнее средство – московская тётка. Олимпиаде Никифоровне было уже под восемьдесят, и Казарин оставался её единственным родственником. Серым декабрьским утром Алексей Порфирьевич выехал в Первопрестольную.
Москва тем временем готовилась к Рождеству и Святкам. В каждом доме играла музыка, устраивались балы, живые картины и домашние спектакли, повсюду играли в шарады, танцевали, ели пироги, веселились и ездили на катанья с гор. Олимпиада Никифоровна приняла племянника из провинции холодно, в дом впустила, но денег не дала ни копейки. К тому же быстро сделалось понятно, что здоровьем тётушка обладает отменным и в мыслях не держит помирать. От отчаяния Казарин уже начал было подумывать о том, чтобы вновь поступить на службу. Этому тётка взялась поспособствовать охотнее: в Москве у Олимпиады Никифоровны было множество полезных знакомств. В ожидании дня, когда его сведут с «нужным человечком», Казарин ездил по гостям. В один из святочных вечеров он оказался в доме Гагариных на Пречистенке, где его представили воспитаннице княгини Тоневицкой Александрин Влоньской.
Шереметев – граф Николай Петрович Шереметев. Был женат на крепостной актрисе Прасковье Ковалёвой-Жемчуговой.