Kitobni o'qish: «Кариатиды»
Из всех ночных кошмаров мне чаще всего снится тот, где я становлюсь кариатидой. Мы на даче у бабушки, сияет солнце, пахнет липовым цветом и сладким пирогом. «Пойдем скорее пить чай», – говорит мама. Она прыгает через грядки, легко, как девочка, и взбегает на крыльцо. И тут я вижу, что шиферный навес над ним начинает сползать. Еще миг – и он обрушится маме на голову. Я бросаюсь вперед и успеваю подхватить навес. Мне тяжело, болит спина и хочется позвать дедушку, чтобы он избавил меня от ноши. Но дедушки нет. Мама испуганно кричит: «Смотри не урони, там же люди!» Какие люди? – думаю я; и тут же вспоминаю: ведь я кариатида и держу на плечах многоэтажный дом. С другой стороны его подпирает атлант, почему-то в больничном халате и с лицом молодого Баталова. Он подмигивает мне, и я просыпаюсь.
1
Над покатой, свинцово блестевшей крышей раскачивалась антенна. Рядом с каминной трубой, несгибаемо спокойной, она казалась истеричкой, паникершей, и хотелось протянуть руку, чтобы успокоить или отрезвить. Поздно метаться. Слезами горю не поможешь. Я коснулась пальцами оконного стекла; оно чуть вздрагивало всякий раз, когда прибоем накатывал тяжелый рокочущий гул.
– Нет, – сказала я и плотнее прижала к уху телефон, нагревшийся до потной липкости. – Нет. Просто немного ветрено.
Здесь, внутри, мне не хватало воздуха, а снаружи его потоки разбивались об угол дома и свистели неистово, люто, как метель. Хотя на Тасмании это змеиное слово – blizzard – едва ли было в ходу.
– Конечно, я приеду. Вот прямо сейчас посмотрю билеты. Ты только не волнуйся, слышишь? Доверься врачам. От нас сейчас ничего не зависит.
Еще не погас оранжевый экран телефона, а я уже поднималась по узкой скрипучей лестнице. В моей комнате было тише, чем на кухне: ветер дул с юга. Я села за стол, разбуженный монитор просветлел, явив страницу почтовой программы. Но прежде, чем я занесла руки над клавишами, взгляд зацепился за верхнюю строчку в папке входящих. «От: 30e4ka. Тема: Re: Осиное гнездо». Я вдруг представила, что не получу больше ни одного письма с этого адреса. Будут меняться даты, и заголовок будет опускаться все ниже, пока не исчезнет за границей видимого поля.
Снова сдавило в легких, так что пришлось, откинувшись на спинку кресла, закрыть глаза и начать медленный счет. Всё это глупости; чистая психосоматика. Но выйти все-таки надо, хотя бы просто постоять во дворе. Надеть свитер потеплее – добротный свитер из овечьей шерсти. Моя самая дорогая покупка здесь, расплата за легкомысленную веру в то, что на сорок второй широте не может быть слишком холодно. Сверху штормовку – в ней я ездила когда-то на практику, в ней спасалась от сырости тасманийских болот. Теперь не страшен никакой ураган.
Затянула потуже тесемки капюшона и вышла, придерживая хлипкую дверь застекленной веранды. Улица была безлюдна – не так, как в обычный день, когда за низким забором можно было заметить то садовника, то домохозяйку. В соседском дворе ветром мотало детские качели на кряжистом суку, у дома напротив с сухим шумом плескала вечнозеленая листва. До перекрестка мне дуло в спину, но за автобусной остановкой – никто не прятался сейчас под ее зеленой крышей – идти стало трудней. Не знаю, почему я свернула; ноги сами несли меня на пляж. Боком, словно краб, я спустилась по тропинке от пустынного шоссе. Непродуваемая куртка защищала от холода, и здесь, у реки, было бы хорошо, если бы не острые песчинки, летевшие в лицо.
Я встала у самой кромки прибоя. Этот пляж не был похож на морской – даже теперь, когда вода вздымалась и пенилась. Но я чувствовала себя Филифьонкой 1, чья катастрофа наконец произошла.
Порыв ветра толкнул меня, и я ступила в набежавшую волну. «Доверься врачам. От нас сейчас ничего не зависит». Я раскинула руки, чтобы увеличить парусность, и представила, будто от меня и правда ничего не зависит. Хотелось стать маленькой, ощутить, насколько мы ничтожны с нашим печеньем и нашими коврами. Забыть о том, как силен – как опасно силен – человек. В ушах стоял неумолчный брезентовый шелест, струи ледяного воздуха хлестали по щекам. Всё напрасно. Моя катастрофа не принесет облегчения. Такое бывает только в сказках.
Подходя к дому, я увидела, что во дворе паркуется машина Дженни. Я дождалась, пока хозяйка выпростает наружу низенькое тело в кургузом пальтишке, и поздоровалась – громко, чтобы перекричать шум ветра.
– Боже мой, ты гуляешь! По радио сообщили: штормовое предупреждение.
Я подумала: надо ведь сказать ей, что я уезжаю. Им понадобится время, чтобы найти новых жильцов. Но Дженни уже хлопала дверями в доме, переговаривалась через коридор с бабушкой; потом заверещал телевизор, и стало совсем трудно вклиниться со своей новостью в их мирные будни.
– Выпьешь с нами чаю, милая?
– Нет, спасибо.
– Что-то случилось?..
Она стояла у подножия лестницы и смотрела на меня снизу вверх, как бабушка из своего кресла-каталки. Я никогда не замечала, что они так похожи. А может, мне просто засыпало глаза колючим песком.
– Моя мама больна.
Фраза была ходульной и беспомощной, как из учебника английского за пятый класс. Всё, что я знала, всё, что помнила, размело ветром по окраинам сознания.
– Надо же, бедняжка, – хозяйка сокрушенно поцокала языком. – И ты так далеко от нее… У тебя есть братья или сестры?
Затренькал телефон, и она, извинившись, скрылась на кухне. Я стала подниматься по лестнице, и тут голос Дженни произнес мое имя. Или мне показалось? Я ведь давала всем только номер мобильного.
Оранжевый экран мигнул в полумраке: так горят предупреждающие сигналы на дорогах.
– Это тебя.
– Меня? – переспросила я, как глупая.
– Это Лёнька, – сказала мама. – Наверное, уроки хочет узнать.
Я посмотрела на маленький бумажный треугольник у меня в руке. Аккуратно приклеить его на место я сейчас не успею, а когда вернусь, клей высохнет, и зубец свернется в трубочку. Придется вырезать новый.
– Чего тебе? – Я отпихнула ногой сапог, торчавший из-под табуретки в прихожей.
– Мы с папой воздушного змея сделали, – Голос был радостный, не хвастливый. – Сейчас на пустырь пойдем. Будешь с нами запускать?
– А то!
Теперь я, конечно, не могла сердиться. Бросив трубку, вбежала в комнату, сдернула со стула колготки. За окном светило солнце, но вчера было прохладно, а на пустыре уж точно будет ветер. Ведь без ветра змея не запустишь! Это я точно знала, хотя никогда не пробовала сама.
– Мам, я гулять.
– А как же твой шлем?
– Потом доклею.
Я сунула руку в рукав ветровки и чуть не споткнулась о сапог, который теперь валялся посреди прихожей. Сапог был зимний, мамин. В этом году я сама перемыла всю теплую обувь, когда сошел снег, но мама всё никак не могла убрать ее в кладовку. Я поставила сапог возле табуретки, чтобы она видела, и выскочила за дверь.
А на улице было лето! Еще вчера пахло сыро, безвкусно, а сегодня – как будто в саду. Пахло травами и чуть-чуть, издалека, цветами. Качели во дворе поскрипывали весело, тоже по-летнему. Рыжий кот со второго этажа растянулся на капоте легковушки, накрытой брезентом. Я почесала его за ухом и пошла в сторону железной дороги. За ней был частный сектор, а дальше начинались поля и пустыри. Там мы с Ленькой ловили кузнечиков, а зимой катались на санках и играли в белое безмолвие. Мне очень нравился этот рассказ Джека Лондона про Север и настоящую дружбу. А мама говорила, что он слишком жестокий и мне еще рано его читать.
– Славка! – окликнули сзади. – Куда бежишь?
Я обернулась – меня широким шагом нагонял дядя Володя, а следом Ленька. Они всегда так смешно выглядели вместе: длинная жердь и маленькая. Ленька нес прямоугольную картонную коробку.
– Боялась, что опоздаю.
– Не дрейфь! – заорал он. – Без тебя не начнут!
Мы поднялись на пригорок. Здесь и правда дул ветерок, но не очень сильный, и я подумала, что змею его не хватит. Коробку поставили на траву, сняли крышку – там лежали будто бы свернутые флажки, с какими ходят на демонстрацию.
– Погоди, – сказал дядя Володя. – Вот эту сначала.
Так ловко у них вышло: раз-два-три – и змей у Леньки в руках. Полотнище яркое: в середине – желтый ромб, по бокам два узких крыла, как у ласточки, одно красное, другое голубое. Я все еще не верю, что он полетит. Ленька пятится, держа змея над головой. «Стой!» – кричит отец; он тоже пятится, разматывая леску. «Отпускай!» Он рывком тянет на себя – и змей уходит в небо, быстро и почти вертикально. Я почему-то удивляюсь, что нет звуков: ни треска, ни шелеста.
– Дай мне!
Это Ленька, ему не терпится подержать леску самому. Но в его руках змей резко дергается и валится вниз. Ленька сконфужен, дядя Володя что-то горячо объясняет ему. Я стою в сторонке.
– Славка, – прервавшись, он оборачивается. – Иди ты попробуй.
Ленька все еще держит змея и кусает губу, словно не хочет с ним расставаться. Но мне дают катушку и командуют: «Отходи!» Я помню, я видела, как это делают. Начинаю разматывать леску, дядя Володя вскидывает руки, как дирижер оркестра. «Давай!» – я дергаю, змей взлетает, но не так уверенно, как в первый раз.
– Потяни на себя, чуть-чуть. Вот так, чтоб он поток поймал.
Я тяну, боясь отвести глаз от цветного треугольника, который словно размышляет, упасть или нет. Но в следующий миг он вдруг сам начинает тянуть! Он поднимается всё выше, и мне делается очень странно при мысли, что змей, такой невесомый, тянет сильную меня, опираясь на воздух, который ни пощупать, ни увидеть. Интересно, сколько килограммов он может выдержать? Я начинаю потихоньку прибирать леску. К моему разочарованию, змей не хочет больше бороться и неуклюже падает в траву.
– Надо было, наоборот, ослабить, – сказал дядя Володя. – Ветра же было достаточно. А вот когда он стихает, надо тянуть.
– А высоко он может подняться?
– Если ветер хороший, то может и метров на тридцать. Насколько леера хватит.
Я запрокинула голову, пытаясь понять, сколько это – тридцать метров.
– Будет вон как те птицы?
– Думаю, дальше, – авторитетно встрял Ленька. – Только в бинокль разглядишь.
– У меня дома есть бинокль, – сказала я. Хотела добавить: «Папин», но промолчала. Ленькин отец, хоть с биноклем, хоть без, все равно лучше моего.
По пути домой дядя Володя рассказывал нам про дельтапланы и маленькие самолеты, которые могут парить, выключив двигатель. Я видела по телевизору, как парят орлы, как медленно кружат в вышине, зорко высматривая добычу. Ведь сверху видно лучше – это всякий знает. Раньше мы жили в старом доме, и за окном вечно болталось на веревке соседское белье. А теперь у нас тринадцатый этаж, да еще с большой лоджией на зюйд-ост. Железная дорога сверху – совсем как игрушечная, а какие красивые рассветы!
– Ну что, – дядя Володя хлопнул нас обоих по плечам, – может, в другой раз на озере попробуем?
– Да ну его, – сказала я. – На пустыре веселей.
Это озеро в центре города я и правда не любила. Оно казалось больным: берега были голыми и осыпались, сползали к воде, а на другом берегу дымили трубы завода. Вот парк возле озера был хороший, большой и лесистый. Но там змею не развернуться.
Дома было тихо, и сапог стоял там же, где я его оставила, – посреди прихожей. Мама не спала, читала книгу, забравшись в кресло и подтянув к себе голые колени. Веки ее были опущены, и ресницы загибались, будто кукольные.
– Мам, ты красивая, как фея.
Мне не терпелось рассказать ей всё-всё: и про змея, и про воздух, который на самом деле не так прост, как кажется. Она всегда слушала внимательно и откладывала даже самую интересную книжку, стоило мне открыть рот.
– Да, со стихией шутки плохи, – сказала мама, когда я закончила. – Знаешь, ветер – он как судьба. Вроде легкий, невидимый, а ты над ним не властен. Куда тянет, туда и летишь. И хорошо, если в теплые края, а ведь кого-то и на север заносит.
Я задумалась. Мне бы хотелось побывать везде: и на севере, и на юге, увидеть полярное сияние и тропические пальмы. А больше всего я мечтала попасть на Огненную Землю и в Патагонию, где горы и пампасы. Наверное, если очень-очень сильно пожелать, то ветер принесет тебя туда, куда нужно. Надо только не бояться высоты.
По понедельникам всегда трудно вставать, но первый урок – природоведение, и настроение сразу улучшается. По дороге в школу я снова думаю про змея и чувствую в руках натянувшийся леер. Вот было бы здорово уцепиться за него и взлететь! Стало бы видно весь наш город, как на карте. Это совсем не то, что смотреть с тринадцатого этажа. Мне нравились большие карты вроде той, во всю стену, что была у нас в школе, в красном уголке. Даже встав на цыпочки, я не дотягивалась до Москвы, а из всех континентов только Австралию могла охватить целиком, с севера до юга. Но даже на этой огромной карте не было улиц. А мне хотелось, чтобы были улицы и дома. Я спрашивала в библиотеке, есть ли такая карта. Мне дали одну, топографическую, на ней был город под названием Снов. Где он находится, никто не знал; а нашего города в библиотеке не было.
До конца урока оставалось совсем чуть-чуть, когда в класс постучали и кто-то, невидимый за дверью, громким шепотом позвал нашу Витаминовну. Любопытные с первых парт тут же вытянули шеи, как жирафы. Невидимка произнес мою фамилию, и шеи, как по команде, выкрутились в другую сторону.
– Тебя в учительскую.
Теперь уже весь класс пялился на меня, даже Ленька. Глаза у него округлились так, что стали с куриное яйцо, не меньше.
– Но я ничего не сделала.
– Да иди уже. – Витаминовна махнула рукой. – Тебе с маминой работы звонят.
В учительской тихо, за столом – одна только завуч. Она протягивает трубку, и мне становится неловко из-за того, что придется разговаривать при ней.
– Яся! – Голос архивариуса я узнаю не сразу, она как будто бежала и запыхалась. – Ты только не волнуйся. Мама в больнице, сосуд у нее лопнул. Вроде в нашу повезли, не в московскую. Я им пока дозвониться не могу. А ты, слышишь, после уроков сразу к нам. Пойдешь к тете Наташе ночевать. Слышишь, Яся?
«Сосуд», – проносится у меня в голове. Я не могу сообразить, что это и где это, помню только, что сосуд бывает стеклянный. Он лопается вдребезги, и осколки летят во все стороны. Я тоже лечу со всех ног. Маковка церкви горит так ярко, что слезятся глаза. Церковь – это полпути, больница за парком, я лежала там, и мама теперь лежит на столе, а над ней склонились врачи, как в кино: «Скальпель! Пинцет!» Почему на всех светофорах красный? Мне надо успеть, машина далеко, перебегу. Вот больничная улица, там детское отделение, тут взрослое. Дверь тяжелая, за ней пахнет мятным холодом, и внутри всё немеет, как десны после заморозки. По коридору везут кого-то на каталке, но меня туда не пускают и говорят подождать. Я жду очень долго, так долго, что, кажется, не смогу вытерпеть больше ни минуты.
– Кто тут к Ерёминой? – Старенькая медсестра, в руках лоток, в нем позванивают баночки. – Прижигание ей сделали, положили в палату.
– А к ней можно?
– График посещений читала? – Она уже шаркает тапками к дверям. – С четырех часов.
Я выхожу на улицу. Тут светит солнце и ветерок шелестит листвой, а у меня в горле до сих пор привкус больницы. До четырех часов еще ужасно долго, но домой идти почему-то не хочется и в школу тоже. Ноги будто чугунные, и ранец давит на спину, как гиря. Какое из этих окон – мамина палата? Я даже не спросила, какой у нее номер, дурочка. Все окна пустые, никто не смотрит оттуда, как когда-то смотрела я, взобравшись на подоконник. А мама стояла внизу и махала мне рукой. Она приносила огромные красные яблоки – они были завернуты в пакет, и из него еще долго пахло летом и домом. Нужно купить маме что-нибудь вкусное. Хорошо бы найти бананы – она их больше всего любит. От этой мысли ноги начинают шагать веселей. «От печали до радости, – играет у меня в голове, – всего лишь дыханье». Я вдыхаю всей грудью и чувствую свежий запах ветра. Я легкая, как пушинка, и ветер несет меня над землей.
2
В тот год Зое невероятно повезло.
В глубине души она всегда знала, что ей должно повезти. Она заслуживала этого, как любой, кому выпало многое пережить. Непроглядная темень предыдущих лет вдруг рассеялась, и от яркого луча, упавшего ей на лицо, заслезились глаза.
Она торопливо вытерла мокрые ресницы. Не хватало еще, чтоб зеваки начали ее жалеть. Но людей вокруг было не много: стайка мальчишек, старуха с бидоном – только их и привлек рев мотора и грохот, отскакивавший эхом от бетонных стен новостроек. Зоя прильнула к щели между досками. Грязно-рыжий экскаватор тяжело ворочался в апрельской грязи, вминая в нее куски штукатурки. Под железным ковшом стены рушились, словно картонные, открывая взору серые бруски балок. Вглубь дома тянулся длинный ряд оконных проемов; Зоино окно было пятым по счету – в середине коридора, на полпути между кухней и туалетом. Еще неделю назад на подоконнике стояла Ясина пластилиновая лошадка, а рядом зацветала герань, доставшаяся по наследству от свекрови.
Сердобольный прохожий, взглянув на Зою, решил бы, что эта кареглазая девушка в вязаном беретике, на вид – студенточка, оплакивает сейчас свое прошлое, вспоминая беззаботные дни в стенах родного дома.
Но ей было двадцать шесть, и она плакала от счастья.
Самый первый ее приезд сюда случился зимой. Вагон вечерней электрички был полон, гремели чьи-то лыжи, пристроенные в углу у дверей, а они с Юрой всю дорогу смеялись невесть чему и украдкой держались за руки. За стеклом, чуть тронутым морозцем, проплывали станции и городки, мигали гирлянды в окнах пятиэтажек, и ей хотелось ехать и ехать, прислонясь щекой к его колючему шарфу, сырому от растаявших снежинок.
Юра с мамой жили в фабричном бараке, еще довоенном, с печными трубами на крыше и хлипкими с виду деревянными балкончиками. Комнатка была маленькой, но свисавшая с высокого потолка лампочка в тряпичном абажуре, казалось, не могла ее всю осветить. В одном из темных углов притаилась елка – искусственная, полускрытая тусклым серебристым дождиком. В другой угол была задвинута высокая старушечья кровать с никелированными шарами на спинке. Вторая кровать, очевидно, помещалась за шкафом, делившим комнату на две неравные части.
В тот момент Зое подумалось, что она никогда не сможет тут жить. Просторная комната в общаге на проспекте Вернадского превращалась в хоромы рядом с Юриной каморкой. Потом, перемывая на общей кухне посуду после тихого, совсем не праздничного застолья (будущей свекрови, перенесшей инсульт, было противопоказано спиртное), они жарко шептались. Юра говорил, что они сразу встанут на очередь, как только поженятся, но Зоя, пропуская мимо ушей его слова про метраж, про законы, твердила с отчаяньем: ты только представь, сколько лет надо будет ждать! Как им ютиться тут все эти годы – вчетвером, впятером? Наконец Юра сдался и дальше уже молча вытирал тарелки, понурив глаза. Прежде они никогда не спорили.
В июле, сдав сессию, они отнесли документы в загс. А через неделю у свекрови случился второй инсульт. Все последующие годы, оглядываясь назад, Зоя понимала, что это было предзнаменование. Но тогда ей чудилось только, что она стала вдруг книжной героиней. Подвенечное платье и крахмальное кружево в изголовье гроба – они сходятся вместе только в романах, где вересковые пустоши, и бледные девы, и всадники на черных конях. Что с этим делать в жизни, ей было совершенно неясно. Наверное, поэтому на свадебных фотографиях у нее такой печальный, растерянный вид.
Брак действительно не удался.
Поначалу все было неплохо. Соседям Зоя понравилась, и они охотно помогали ей: то передвинуть мебель в комнатушке, то поднять на второй этаж тяжелую сумку с продуктами. К зиме она сильно похудела, и, если бы не медосмотр, она не поверила бы, что беременна. Не желая бросать учебу, перевелась на заочное. Юра остался на вечернем, а днем все так же работал на стройке. Домой приезжал поздно, уходил рано, пока она еще спала. В выходные звал ее гулять, как раньше, но она чувствовала себя ужасно и раздражалась из-за его настойчивости.
Странным образом, не сговариваясь, они ждали мальчика. Зоя даже имя придумала заранее: Ярослав. Ей хотелось благородства и силы, хотелось чувствовать себя прекрасной дамой рядом с рослым, возмужалым сыном. Позже она стыдилась своего мимолетного разочарования. Имя, однако же, приклеилось накрепко. Зоя перебрала все возможные варианты и даже невозможные, включая Джульетту и Лауру, а потом махнула рукой: если малышка сама выбрала себе имя, значит, так тому и быть.
Девочка была похожа на Зою – так, во всяком случае, все думали сначала, глядя на смуглую Ясину кожу и черные брови. Глаза со временем тоже потемнели, а вот черты лица начали тяжелеть, и в них проступило отцовское. Но если Юрин взгляд часто блуждал (раньше Зое это казалось романтичным), то дочь смотрела спокойно и твердо, даже когда была маленькой. Тонкие волосы цвета жженой умбры, которые, увы, не унаследовали гладкости и блеска ее собственных, Зоя заплетала в косички, пока классе в третьем девочка не взбунтовалась. Сама Зоя с юности была верна стрижке шапочкой, «под Мирей Матье», что очень ей шло. Ясина же способность спать на бигуди и ловко создавать из крупных кудрей одну прическу за другой вызывала в ее душе восхищение и гордость. Улыбка красила широкоскулое лицо девочки, и ни у кого не повернулся бы язык назвать ее дурнушкой. В конце концов, журнальные красотки с точеными носиками редко бывают счастливы. Зоя прекрасно это знала.
Вскоре после выхода из роддома ее охватило необъяснимое предчувствие беды. В окно стучали птицы, солонка падала из рук, и майский воздух явственно пахнул грозой. В университете Зое дали отсрочку до осени. В редкие минуты отдыха, когда Яся спала, а пеленки уже сохли во дворе, она пыталась заниматься, но со страхом обнаружила, что ничего не запоминает. Юра пробовал ее утешить, потом начал отмахиваться, а однажды просто накричал, так что она весь вечер потом не могла прийти в себя. Врач прописал бывать на свежем воздухе, и Зоя добросовестно гуляла, толкая перед собой коляску с мирно спящей дочкой. А потом волнение как-то само собой прекратилось, сменившись спасительным безразличием. Ее уже не огорчало, что муж редко бывал дома – он все чаще брал сверхурочные и работал по выходным; не пугала гора домашних дел, которая росла тем быстрее, чем больше она работала; и даже отчисление из университета не стало для нее ударом, словно никогда и не было мечты.
В итальянское Возрождение Зоя влюбилась давно, еще школьницей. Увиденный краем глаза, в каких-то гостях, альбом с репродукциями перевернул весь ее маленький мирок. До той поры у нее была лишь семья, скучные уроки да грезы, в которые она бросалась страстно, как в шелковистое, нагретое южным солнцем море. Люди вокруг часто бывали враждебны, грубы; город, хоть и древний, и красивый местами, душил и мучил. Как знать – может, она и вовсе не выжила бы там, посреди смрада и грохота, если б из волшебного альбома не брызнуло родниковой свежестью Боттичеллиевых полотен. Закружилась голова от радости, и она даже вскрикнула, чем удивила всех.
Зоины родители, люди практичные и земные – он Козерог, она Дева, – не видели в дочкином увлечении ничего полезного и уж тем более судьбоносного. Оба работали инженерами на оружейном заводе, и робкое «Мне бы на исторический» было встречено, натурально, в штыки. Пропадать бы Зое машинисткой или учительницей, но в последний момент на пороге воссиял ее спаситель и твердой рукой окунул в дула родительских ружей по красной гвоздике.
У него было сказочное, вальяжное, золотистое имя Лев, за которым тянулось – то ли царской мантией, то ли павлиньим хвостом – ветхозаветное отчество Давидович. Человеку послабее и попроще такое имя было бы безнадежно велико и комично сползало бы то на лоб, то на затылок. Однако старый отцовский друг, некогда яростный его оппонент по физико-лиричьим спорам, выглядел именно так, как Зоя с перепугу навоображала: он был грозен, тяжел и прекрасен до рези в глазах. Парадная люстра, подаренная родителям еще на свадьбу, почти касалась его буйно заросшего темени, когда он вставал во весь рост, с жаром доказывая важность будущей Зоиной миссии. «Возрождение! – восклицал он, поднимая палец к завитушкам бронзовых подсвечников, в которых ровно горело электрическое пламя. – Нам всем это нужно. А то расползлись по диванам, как тюлени. Что, Шурка, скривился? Терпи. На молодых теперь вся надежда».
От раскатистого львиного рыка Зоя вздрагивала и вся обсыпалась мурашками, будто с холода ступив в нестерпимо горячий душ. Однокоренная душа при этом стекала куда-то в тапочки, стыдливо льнущие друг к другу: коричневое школьное платье вдруг стало чересчур коротким, и она, ерзая на стуле, украдкой пыталась натянуть подол на круглые коленки. Еще ни разу за свои пятнадцать лет Зоя не испытывала такого упоительного испуга.
Лев Давидович профессорствовал в местном педагогическом на факультете истории и права, и его домашняя библиотека была богаче и обширней той, где Зоя впервые увидела Боттичелли. Он начал, забегая к ним по выходным на чай, приносить ей то сонеты Шекспира, то художественный альбом, а то и вовсе неожиданные вещи вроде книг о путешественниках, с коричневыми картами, где материки выглядели совсем не так, как в школьных учебниках. «Дайте ей загореться по-настоящему!» – так он всякий раз отбивал родительские протесты. А она давно уже пылала, без всяких книжек, и почти глохла от шуршащего и мерного, как прибой, тока крови в ушах. «Слово! – говорил он пылко. – Это ключевое понятие в Ренессансе. Слово как символ разума и познания». Зоя готова была преклоняться перед Словом – любым, лишь бы оно произносилось этим гулким, бездонным голосом с пластичными интонациями настоящего оратора.
На шестнадцатилетие он подарил ей двухтомник «Итальянское Возрождение» Гуковского. Это богатство поразило всю их семью, но в особенности родителей, которые принялись бурно шептаться на кухне, немедленно смолкая при Зоином появлении. А потом Лев Давидович вдруг перестал к ним заходить. Родители отмалчивались, и от этого молчания веяло чем-то двусмысленным, стыдным, как хихиканье мальчишек на уроке биологии. До самых каникул Зоя томилась мучительными снами и шальными, горячечными грезами и только на даче наконец очнулась. Что не выбелило солнце, то отмыла прохладная речная вода.
А Возрождение так и осталось с ней. Гуковский, честно прочитанный, не понятый вполне и все-таки бесконечно дорогой, все последующие годы переезжал с ней из одного пристанища в другое и везде стоял на самом видном месте, напоминая о юности, мечтах и первой любви.
Однажды, сидя в очереди к врачу в обветшалой и темной детской поликлинике, Зоя услышала, как дочка – ей было лет пять – с гордостью заявляет кому-то из взрослых: «А моя мама – искусствовед!» Как сжалось сердце при мысли о несбывшемся! Но лицо не выдало волнения, и она улыбнулась незнакомке, протянувшей уважительно: «Вона как». На Ясины вопросы, почему она не идет работать в музей, Зоя отвечала, что скоро обязательно пойдет, вот только отправят на пенсию злых старушек, которые заняли там все стулья. Она, кажется, и сама верила в это, хотя в местном краеведческом музее никакого Ренессанса не было и в помине. А пока старушки держали оборону, Зоя водила дочку в московские картинные галереи и потом, разложив на полу журналы и календари, вырезала вместе с ней черноглазых красавиц Брюллова и нежных Боттичеллиевых Венер.
Можно ли жить, не надеясь? Она всегда чувствовала, что всё на свете подчинено вечному круговороту и развитию. На месте снесенного барака рождается многоэтажный дом, революция сметает отживший строй; а ее Возрождение – разве не на костях Средневековья оно расцвело? Первые годы их с Юрой брака стали испытанием, но из слез и споров неопытных супругов должно было зародиться и вырасти с годами то молчаливое и мудрое взаимопонимание, какое она видела в своих родителях.
Вместо этого случилось предательство.
Даже если бы он раскаялся тогда, сразу, Зоя вряд ли сумела бы его простить. Как можно простить лицемерие и обман, тянувшийся почти два года? Вместо поддержки – трусливый уход от проблем, вместо понимания – недовольство и злость. В памяти навеки отпечаталось его искаженное злобой лицо, его змеиное шипение: «Тише ты, Славку разбудишь!» Во всем его облике было что-то бабье. Он готов был прикрыться ребенком, лишь бы только не слышать ее. Но самым сокрушительным ударом стали слова, что она, Зоя, сама виновата в его измене! Никогда в жизни ей не было так больно, как в тот вечер – ядовитый, душный, черный.
Потом, стараясь себя утешить, она думала: а ведь могло быть еще хуже. Будь Юра поуверенней в себе, он сразу подал бы на развод и, чего доброго, попытался бы отсудить ребенка. Ничего этого не случилось. Он просто исчез – как Зоя узнала потом, уехал на Север. Так спешил, что даже не стал выписываться, поэтому при сносе им досталась двухкомнатная в панельной «брежневке». Правда, этаж тринадцатый, от чего у Зои нехорошо екнуло в груди. Зато большая лоджия, кухня десять метров. Зоя, конечно, боялась, что Юра объявится и потребует свою долю жилплощади. Но, видимо, мужского в нем было слишком мало, чтобы отстаивать свои права.
Когда стало ясно, что он действительно бросил ее одну с трехлетним ребенком, Зоя собрала чемодан – почти ощупью, не переставая плакать, – и уехала к родителям в Тулу. Она и представить не могла, что город, некогда враждебный, может стать для нее надежной крепостью. Родители были здоровы, оба работали, и места у них было достаточно для нее с дочкой. Зоя подумывала остаться; восстановилась бы на заочном, доучилась наконец… Судьба распорядилась иначе: младший брат, вернувшись из армии, женился, и комнату пришлось уступить молодой семье. «Тебе ж есть где жить. – В голосе матери звучало сочувствие, но сковородка в ее руках погромыхивала раздраженно и осуждающе. – И дела так не оставляй, ходи по инстанциям. Пусть ищут его. Он тебе алименты платить должен».
Ни по каким инстанциям Зоя, конечно, не пошла. Хамоватые чиновницы и очереди в приемных вызывали у нее приступы отчаяния. Попыталась устроиться в местный музей, в библиотеку – всё без толку. Лишь в детском саду для нее нашлась работа – мыть полы. Зоя, смирив гордость, согласилась: ниже падать некуда. Зато Ясю удалось пристроить в тот же садик быстро, по блату. Она росла общительной и веселой, и Зоя, забирая дочку по вечерам, невольно поддавалась ее настроению и сбрасывала бремя усталости от тяжелой, неблагодарной работы.
А потом наступил тот счастливый год, и Зоя почувствовала себя пешкой, которая, отстучав по доске положенное число шажков, превратилась в королеву. В апреле им дали квартиру, а через месяц она устроилась через подругу в районный архив. Это, конечно, была не та работа, о которой стоило мечтать, и тесная комнатка в полуподвале администрации мало походила на музейные хранилища. И все-таки Зоя чувствовала, что судьба улыбается им – пока еще сдержанно, уголками губ. Совсем как Джоконда.