Kitobni o'qish: «Сценарий известен»
В оформлении обложки использована иллюстрация:
© Helenaa / Shutterstock.com
Используется по лицензии от Shutterstock.com
⁂
Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй»
Николай Гумилев
1
Володька сдал сессию на все пятерки и в честь окончания второго курса литературного института решил сегодня прогуляться по московским улочкам, заглянуть куда-нибудь, в общем, культурно провести время. Но его сокурсник Ленька неожиданно отказался составить ему компанию. Пить в одиночестве Володька не любил, хотя после войны всё чаще прикладывался к бутылке, но и домой в этот тёплый июньский вечер 1948 года идти не хотелось. Вдруг он вспомнил, что в доме культуры имени Ленина, где художником подрабатывал его приятель Константин, сегодня планировался вечер современной поэзии. Володька решил пойти туда. Может, встретит там Константина и уговорит составить ему компанию.
На улице ещё светило солнце, но дневной зной уже отступал. Начинался приятный летний вечер, который дарил ощущение свободы и беззаботности. В детстве в такие дни Володьку нельзя было загнать домой, допоздна они гоняли с ребятами в футбол или сидели во дворе и мечтали о будущем. Да и на войне, которую лейтенант Володька прошел в пехоте с 1942 по 1944 год, пока не получил тяжелое ранение и не лишился правой кисти, в такие летние вечера солдаты подолгу не расходились спать и вели длинные неспешные разговоры о довоенной жизни. Правда, Володьке рассказывать особо было нечего (он ушел на войну в девятнадцать и, кроме школы, ничего не видел), поэтому он предпочитал слушать.
До дома культуры он решил идти пешком: современная поэзия его особо не интересовала, поэтому он рассчитывал прийти под занавес мероприятия, чтобы только перехватить Константина. Быстрым армейским шагом (Володька не умел ходить медленно) он спустя полчаса уже был на месте. Литературный вечер был в самом разгаре, всем, желающим послушать начинающих авторов, в небольшом зале мест не хватило, поэтому многие толпились в дверях. Володьке сквозь задние двери еле-еле удалось протиснуться на галерку. Он знал, что Константин предпочитает сидеть именно здесь. Окинув взглядом последние ряды, он увидел своего приятеля. Тот, как всегда, сидел с важным видом знатока, закинув ногу на ногу. Взгляд его был устремлен не на сцену, где робко и еле слышно читал своё стихотворение о любви какой-то молодой студентик, а в пол. Это означало, что он не в восторге от происходящего. Константин считал себя человеком, знающим толк в искусстве, особенно в живописи и поэзии. Он сам ещё до войны закончил художественное училище, отлично и много рисовал, и, возможно, ещё и писал стихи, хотя никому в этом не признавался.
Володька хотел привлечь внимание своего приятеля, но, как назло, студентик не прекращал читать свои «страдания юного Вертера». Прошло минут семь, когда он, наконец, закончил. В зале раздались редкие аплодисменты: похоже, стихи студентика не понравились не только Володьке. Воспользовавшись шумом, он окрикнул Константина. Тот обернулся, увидел своего приятеля и направился к нему.
– Ты какими судьбами здесь? – шепотом, чтобы не мешать зрителям спросил он.
– Да вот, сессию сдал, хотел предложить тебе прогуляться, посидеть где-нибудь. Как ни как отличник! – с гордостью ответил Володька.
– Прям сейчас не могу. Тут должен один человек выступать. Хочу послушать, – произнёс Константин, немного смущаясь, как показалось Володьке, – подождешь? Это недолго…
– Подожду, – вздохнул Володька, порываясь выйти из душного битком набитого зала, потому что ему очень хотелось закурить.
– Не уходи, послушай тоже. Это вещь!
Константин был критиком по натуре, ему редко что нравилось, даже признанные шедевры он ставил под сомнение, а тут вдруг «вещь». Володька решил послушать, что же так высоко мог оценить его приятель.
После робкого выступления студентика вышел фронтовик. Он был одет в гимнастерку, на груди висела «За отвагу». Володька стал прислушиваться. Константин отвернулся и уставился в окно, по сему Володька понял, что это не то выступление, ради которого они здесь задержались. Фронтовик читал хорошо, громко, с выражением, но, в общем-то, банальные вещи: о любви к земле, которую он защищал и на которой растет береза. И вроде как береза – аллегория женщины и родины, и будущих поколений, и чего-то ещё. Такого добра о войне сейчас писали много, и хотя Володька проникся вниманием к выступлению фронтовика (как ни как воевал), но глубокого впечатления, которое на него производил, скажем, Маяковский или Есенин, его стихи не оказали. Фронтовик прочитал четыре строфы и закончил. Зал забурлил рукоплесканиями, Володька, поддавшись общему настроению, тоже энергично захлопал.
За ним объявили какую-то женщину. Она долго не выходила, утомленные зрители, воспользовавшись паузой, принялись громко обсуждать услышанное, и вскоре зал стал напоминать не дом культуры, а воскресный базар. Наконец, на сцене показалась худощавая девушка, совсем девчонка. Никто всерьез не обратил на неё внимания, в отличие от Константина, который всем своим корпусом подался вперед и даже сел на край стула. Увидев такое внимание со стороны своего приятеля, Володька тоже стал прислушиваться… Она читала негромко, но уверенно и со знанием дела. Зал быстро притих. Там, где того требовал текст, она делала большие паузы, во время которых зрители с замиранием смотрели на её строгое выражение лица и глаза, устремленные куда-то далеко, поверх всех этих людей.
– Прости меня:
Мне грустно отчего-то,
Я не могу сложить в улыбку рот,
Наверно, это тяжести забот
Иль просто долгое отсутствие суббот.
Сегодня видела,
Как плакал мальчик,
Ах, бедный, он был так не рад
Из-за того, что не хотел идти в детсад.
Наверно, потому мне грустно…
И дождик капает так быстро
И на ладонях превращается в слезу,
А плач совсем я не терплю,
Наверно, потому мне грустно…
Иль потому, что время невозвратно,
А память не вмещает всё в себя,
А я хочу всё помнить,
Особенно тебя.
Наверно, потому мне грустно…
Иль оттого,
Что мы – лишь люди,
И Боги
Не крылья дали нам, а ноги,
А я хочу летать…
Последняя фраза эхом отозвалась в голове Володьки:
– «А я хочу летать… Да, да, я тоже хочу летать…» – подумал он в этот момент и удивился, как совпало его, Володькино, настроение, которое он сам не мог ни понять, ни выразить, с настроением этой девушки. Наверное, это и есть поэзия, когда чужими красивыми словами выражаются твои сомнения, твои разочарования, твоя боль, наконец. Хотя вроде ни о чём таком в этом небольшом стихотворении написано не было. Так, акварельный набросок, пара штрихов…
Когда Володька очнулся от своих размышлений, на сцене стоял пожилой толстый мужчина и читал что-то, не выговаривая «р». Галёрка посмеивалась, а Володька не сразу понял причину этого дружного гоготания. Он взглянул на Константина, тот показывал на дверь.
– Куда ты хотел пойти-то? – спросил Константин, когда они, протиснувшись сквозь плотные ряды стоящих у дверей людей, наконец, оказались в холле.
– Пошли в кафе… Слушай, а та девушка, ну, которая читала там, ты её знаешь? – быстро перешёл на другую тему Володька.
– Знаю, – нехотя ответил Костя.
– Познакомь! – уверенно и настойчиво прозвучало из уст молодого лейтенанта.
– Тебе же не нравятся такие…
– Какие такие?
– Такие… худые… – с ухмылкой ответил Константин, потому что Володька, действительно, всегда заглядывался на полненьких барышень с пышными телесами.
– При чём тут это? Я про стихи у неё хочу узнать, а ты… – обиделся он.
– Ладно, пошли, – нехотя согласился его приятель.
Константин повел своего товарища какими-то служебными ходами, и спустя несколько минут они оказались за кулисами. Здесь было очень душно и жарко. Молодые люди искали глазами девушку, но её почему-то не было. Ничего не говоря, Константин ринулся в другую дверь, Володька последовал за ним. Сначала они оказались в костюмерной, потом в какой-то мастерской, потом вышли в вестибюль со стороны гардероба. Они нашли её на улице, где девушка оживленно беседовала с такими же беззаботными, молодыми и весёлыми, как она, девушками и юношами. Казалось, что в этой бурной беседе именно она была центром притяжения, вокруг неё вертелись эти люди, целый мир вертелся вокруг неё, и Володьке тоже захотелось оказаться в этом бурном кружении. Наконец, девушка заметила Константина и стала прощаться со своей «свитой», а «свита» всё никак не хотела отпускать свою «королеву».
– Привет, Ира! Знакомься, мой товарищ, Володька, студент литературного института, – скромно сказал Константин, когда они смогли оказаться рядом с девушкой.
– Ира, – просто и без затей представилась она.
На сцене Ира казалась Володьке совсем юной, девчонкой, а здесь, вблизи, он увидел в ней молодую женщину: таким взрослым казался её взгляд.
– Что ты там хотел спросить-то? Давай, спрашивай, – как-то снисходительно, как к ребёнку, обратился Константин к своему приятелю, – Ира, он как человек, сведущий в литературе, хотел задать тебе несколько вопросов.
Володька растерялся. Что тут спросишь, в самом деле? Он достал беломорину и, совершенно свободно обходясь одной левой, закурил, медленно поднося сигарету ко рту и прищуривая правый глаз. В этот момент Ира как-то напряженно всматривалась в него, глаза её округлились, и неожиданно из рук упала сумка. Володька смутился, никогда он не вызывал у девушек такой реакции. И реакция была непонятная: понравился он ей или, наоборот, испугал своим пиратским видом. Первой это неудобное для всех молчание прервала девушка:
– Простите, Владимир, я … – замялась она, не найдя, что сказать.
– Видно, я вам кого-то напомнил, – предположил Володька, – и, кажется, это неприятное воспоминание…
Опять все замолчали. Константин, который, вероятно, испытывал симпатию к Ире, сто раз пожалел, что согласился знакомить Володьку с ней. Володька это понял и решил не мешать приятелю, к тому же, впервые он видел искреннюю заинтересованность со стороны Константина, которого, как всегда казалось, интересовали только его картины.
– Кость, может, я пойду, а? Не буду вам мешать?
– Почему же? Вы нам не мешаете… – отозвалась девушка.
– Ты домой? Давай, мы тебя проводим, – предложил Константин.
Ира, как все хорошенькие девушки, снисходительно согласилась, давая понять, что, мол, это необязательно, но если уж хотите, пожалуйста, можете и проводить. По дороге разговаривали о послевоенной литературе, о том, насколько полно и точно она отражает события войны. Володька горячился и доказывал, что совсем не отражает, потому что писатели по-настоящему в окопах не сидели и пороха не нюхали. Всё у них какое-то схематичное, правильное, далекое от жизни. Ира, в общем-то, соглашалась с ним. Константин задумчиво молчал и слушал. Он, вообще, предпочитал слушать, а говорил редко, но по делу.
– А где вы учитесь, Ира? – спросил Володька.
– Я училась, до войны, три курса института.
– А почему после войны не восстановились?
Ира почему-то не ответила на этот вопрос и стала что-то спрашивать у Константина про его последнюю работу, над которой он трудился уже несколько месяцев.
За оживленной беседой молодые люди не заметили, как пришли. Ира жила в Никитском переулке.
– И всё-таки, кого я вам напомнил? – спросил осмелевший Володька, – большая любовь?
Ира уже тоже не смущалась, она снова была тем центром, притягивающим к себе людей.
– Можно так сказать, – задумчиво и медленно произнесла она, будто погружаясь в далёкие воспоминания…
2
Когда эшелон наконец остановился, двери никто не открыл. Была тёмная ночь, и лишь тоненькие струйки искусственного света с трудом проникали сквозь щели ржавого грузового вагона. Никто не спал, всех томило ожидание неизвестного и оттого страшного. Измученные люди сидели, плотно прижавшись друг к другу, глаза их были закрыты. Возможно, они не верили и не хотели верить в то, что жизнь уготовила им столь жестокое испытание, а глаза продолжали показывать бесконечную страшную картину плена и этапирования в лагерь. От этого постоянно хотелось закрыть их и не открывать больше. Эшелон стоял уже около двух часов, но многим это время показалось вечностью, потому что, находясь в состоянии неизвестности и ожидания, теряешь ощущение времени и впадаешь в оцепенение.
Вдалеке послышался собачий лай, он нарастал с каждой минутой, тишина превратила его в громкий хор зловещей стаи. Вскоре послышались голоса людей… Немецкая речь, от которой по коже бежали мурашки… Речь врага, хлёсткая, резкая, будто вторившая бесконечному лаю. Что бы ни говорили эти люди, казалось, в каждом их слове содержится угроза для жизни, для всего света. Пройдёт время, но ещё долгие годы, десятилетия немецкая речь будет вызывать у многих поколений людей непонятное отторжение, как будто с кровью и молоком матери всосался этот страх перед чужим вражеским языком.
Пленники продолжали неподвижно сидеть внутри вагона, казалось, в них не было сил и воли пошевелиться или что-то сказать друг другу. Тяжелые ворота открылись, хлынул искусственный свет прожектора, опять захотелось закрыть глаза… Ничего не видеть, не чувствовать, ни о чём не жалеть…
– Выйти! Быстро! – громко кричали люди с автоматами в руках. Не столько из-за страха угрозы со стороны этих уверенных в себе людей с оружием, сколько из-за отсутствия воли и сил к сопротивлению безликая масса людей стала вытекать из вагонов. Это была длинная река, составленная из платков и шапок людей разных сословий, занятий, образования, вероисповедания. Никогда раньше эти люди не были так близки друг другу и одновременно так разрозненны, потому что горе только снаружи сплочает, на самом деле каждый пленник чувствовал себя одиноким, как никогда в жизни. То и дело в бурлящем человеческом потоке слышались отдельные крики, но никому не хотелось к ним прислушиваться, не хотелось вникать в суть происходящего: это не я кричу, это где-то далеко, это не со мной происходит, а с тем мужчиной, который стоял у противоположной стены вагона. Какое мне дело до него, когда я сам еле жив? Может, всё это только снится, только кажется. Мозг пленников, истощенный голодом, страхом и постоянным напряжением, будто отторгал всю негативную ненужную информацию, а глаза продолжали показывать страшные картины. Люди с автоматами начали сортировку: горошинка к горошинке, зернышко к зернышку. Женский плач нарастал, он превращался в бесконечный вопль отчаянья, будто все голоса всех матерей и жён, когда-то живших на земле, ожили и слились в один непрекращающийся вой.
Ирина очнулась в ровном строю женщин. Они стояли в несколько рядов на одинаковом расстоянии друг от друга и сверху напоминали идеальный квадрат – дань хвалёной немецкой педантичности и аккуратности. Люди с автоматами кого-то ждали, нервно покуривали, то и дело прикрикивая на пленных. Ирина не глядела на них. Несмотря на то, что мозг всё ещё отвергал реальность, в нём укоренилась мысль, что поднимать голову и смотреть в глаза своим палачам нельзя – это всё равно, что смотреть в лицо собственной смерти. Шея давно затекла, от усталости ныло всё тело, в голове пульсировала боль.
Все ждали его, а он, подозревая это, шёл нарочито медленно, с растяжкой, то и дело так же неторопливо и вальяжно рука, обтянутая черной перчаткой из оленей кожи, подносила ко рту сигарету. Он затягивался, прищуривал правый глаз, защищая его от сигаретного дыма. Идеально сидящее пальто офицера СС придавало его фигуре ещё большее высокомерие и важность.
Ирина подняла глаза и наткнулась на пронзительный взгляд коменданта лагеря гаупштурмфюрера СС Йохана Ленца. Дикий звериный страх вновь овладел ею, захотелось громко взвизгнуть, проснуться, ничего не чувствовать, не видеть, ни о чём не жалеть…
Может ли женщина, прошедшая по этапу, растерявшая силы и желание жить в бесконечной дороге, непрекращающемся голоде и изматывающей жажде, быть красивой? Но именно крупицы этой женской красоты искал сейчас Йохан Ленц в этих жалких, потерявших привычный облик женщинах. Для этого странного смотра были построены правильные ряды когда-то красивых, но всё ещё молодых женщин. Но красота не в выверенности и идеальности. Женщина по-настоящему красива не тогда, когда она считает себя красивой. Красота таинственна и мимолётна; она в случайно выбившейся пряди волос, спадающей на глаза, она может таиться в осунувшихся после бессонных ночей воспаленных и уставших глазах, делающих лицо значительным и выразительным, она в случайно соскользнувшей с плеча непослушной бретельке. Женщина красива тогда, когда не знает этого, когда забывает о своей внешности, когда меньше всего печется о своем облике, и эта настоящая красота преходяща и мгновенна. Стоит только заправить выбившуюся прядь волос или вернуть на место бретельку – и красота растворилась.
Йохан Ленц что-то шепнул надзирателям, небрежно указал пальцем на кого-то и продолжил своё важное шествие победителя, кем он чувствовал себя в этом лагере, где всё и все подчинялись ему беспрекословно, где он, подобно Богу, вершил свой страшный суд, свою непоколебимую волю.
Ирина оказалась в числе трех девушек, которых выбрал Йохан Ленц, ценитель античной скульптуры, поклонник Листа и Штрауса и почитатель Гёте. После осмотра врача их осталось две. Всю бережно накопленную природой женственность и нежность, нерастраченную любовь и чудом сохранившуюся красоту эти девушки должны были отдать Ленцу. А если не отдадут, то он всё равно возьмет, на это, как он считал, у него было высшее право, дарованное ему от рождения. Столь странное «увлечение» у тридцатидвухлетнего нациста проявилось ещё в годы учебы в Ганноверской высшей школе музыки, когда он совершенно неожиданно для себя в пылу юношеской страсти до полусмерти избил девушку, за которой долгое время ухаживал. Тогда он только благодаря связям отца избежал наказания. Именно безнаказанностью привлекла его работа в гестапо, именно поразительная жестокость в обращении с арестантами и пленными помогла Ленцу в короткие сроки стать комендантом и дослужиться до звания гаупштурмфюрера СС.
Ноги уже не держали, Ирина сползла по стене и обессиленной упала на пол, никто не заметил этого. Сквозь узкое окно, расположенное под самым потолком помещения, призванного быть то ли лазаретом, то ли опытной лабораторией по убийству людей, просачивались солнечные лучи. Они коснулись лица девушки, её полузакрытых глаз… Упрямый мозг снова взял верх над сознанием. Перед глазами проплывали крымские пейзажи: высокие стройные кипарисы, пёстрые цветы, голубое море, величественные горы, касающиеся своими макушками облаков. Она на босу ногу ступала по сочной зелёной траве, та безжалостно колола ненатруженные ступни, щекотала свод стопы, с моря дул тёплый ветер. Ноги путались в подоле длинной синей юбки, развевавшейся от порывов ласкающего морского бриза; глаза жмурило от солнца. Ирина упала в траву под его яркие лучи. Она чувствовала, как прогревает каждую клеточку её организма, она таяла в этом солнце, растворялась в этой траве, казалось, её больше нет, можно ничего не чувствовать, ничего не видеть, ни о чем не жалеть.
Ирина очнулась от громкого крика надзирательницы, которая срывала с неё одежду и заталкивала в холодную помывочную. Ледяная вода не отрезвляла, вонзаясь острыми иголками в еще живое, ощущающее её сырой холод тело, она ещё больше обволакивала мозг пеленой сумасшествия: «Этого не может быть! Это всё только кажется, только кажется! И меня больше нет! И ничего нет!» После душа Ирину снова куда-то толкали, во что-то одевали, лаяли на неё своими жёсткими страшными словами, значение которых, несмотря на знание немецкого языка, она не понимала. Наконец, её, как истрепанную куклу, бросили в подвал резиденции коменданта вместе с другой девушкой. Она уснула на холодном полу, ей приснилась мама и бабушка, они радостно протягивали к ней свои руки, согревали в своих теплых объятиях.
Тем временем гаупштурмфюрер СС Йохан Ленц, находясь в превосходном настроении после вчерашних посиделок в резиденции самого Г.Г., где хозяин выразил своё полное удовлетворение его работой, неторопливо направился в медицинский корпус. Войдя в прохладное помещение хирургического блока, он ощутил резкий запах лекарств, перемешанный с неприятным сладковатым духом гниющего тела. Этот специфический запах давно не пугал Ленца и не вызывал отвращения: в медблоке его лагеря вот уже год велись экспериментальные исследования профессора К.Г., светилы военно-полевой хирургии Германии. Его главная клиника находилась в восьми километрах от лагеря, здесь же проводились опытные операции над заключенными. Увидев гаупштурмфюрера, к нему направился главный врач лагеря Ульрих Петерс и поприветствовал традиционным нацистским «Слава Гитлеру!». Ленц зашел сюда лишь осведомиться, успели ли доставить отобранный материал в главную клинику профессора, о чем лично просил его Г.Г. Сам комендант лагеря с большими сомнениями относился к подобным экспериментам: он считал профессора К.Г. фанатиком, в самом отвратительном смысле этого слова. Он отрезал заключенным конечности и пришивал чужие, чтобы исследовать процессы заживления. Ещё ни одна рука не прижилась, а врач настойчиво продолжал свои опыты, требуя от коменданта своевременно доставлять ему материал для экспериментов. Ленц не доверял фанатикам, они слишком непредсказуемы, надежнее иметь дело с умными расчетливыми людьми, которые работают не за идею, а за материальные блага или расширение влияния, но профессор-фанатик был на особом счету у Г.Г., поэтому приходилось выполнять все его дурацкие приказы…
Сколько продлился её сон, Ирина не знала. Она проснулась от острого чувства голода: внутри тянуло и сдавливало желудок, спазм постепенно охватывал живот, скручивал её худое субтильное тело. Спустя час или целый день (время само по себе сжималось и растягивалось, его нельзя было измерить, почувствовать, сосчитать) дверь подвала открылась, за ней послышались голоса. Ирина стала оглядываться вокруг: сознание и способность думать постепенно возвращались к ней. Со всех сторон вдоль стен располагались брезентовые мешки, по всей видимости, с крупами и продовольствием, всюду на полу можно было увидеть мучную пыль вперемешку с крупицами земли.
– Одевайся, быстрее! И прибери волосы, поганая шлюха! – крикнула грубым мужским голосом вошедшая в комнату женщина. Она включила свет, его резкое электрическое сияние вызвало у Ирины сильную головную боль, девушка зажмурилась и упала. – Чего развалилась? Откуда вы только берётесь? Ну ничего, поплатишься скоро, пожалеешь, жизни не захочешь, – каждое слово эта женщина с розовыми упругими мясистыми щеками произносила с оттяжкой, как будто смаковала его. По всей видимости, угрозы, сыпавшиеся из её уст, доставляли ей некое удовлетворение, снимали с её души (хотя были ли в ней душа?) тяжелый груз, который томил и мучил её.
Ирина поняла почти каждое слово, она легко понимала незамысловатые немецкие фразы, особенно если их произносили неторопливо. Но почему-то эти угрозы не вызвали в ней страха, во всяком случае она не показала его этой полной сварливой женщине, которая своим видом давно женщину не напоминала. С этого момента и на протяжении всего последующего времени, проведенного в лагере, Ирина стала чувствовать некое превосходство над своими палачами, как будто мучая и истязая её, хрупкую и безобидную девушку, эти люди признавали свой страх перед ней, чувствовали опасность с её стороны. А иначе как можно было объяснить это заточение? Это постоянное запугивание? Значит, она действительно таила в себе угрозу всему их существованию. Особенно сильно она чувствовала своё нравственное превосходство перед охранниками и надзирателями – этим зверьем, навсегда потерявшим человеческое обличье. Веками, тысячелетиями человечество искореняло в себе зверя, боролось со своими инстинктами, создавало своими руками величайшие образцы духовности, а эти люди всего за какое-то десятилетие попрали все эти завоевания. Как же слаба человеческая воля перед звериной жаждой власти и обладания!
Не прекращая свои ворчливые окрики, женщина с полными руками, перетянутыми короткими рукавами блузы, вонзавшимися в упругое толстое мясо, втиснула Ирину в длинное платье, пришедшееся ей впору, оно сильно обтягивало руки и тело, а от линии талии ниспадало красивым длинным шлейфом. Волосы девушка сама наспех собрала в длинную косу. За короткий срок она преобразилась до неузнаваемости, и лишь темные круги под глазами и потухший усталый взгляд выдавали в ней пленницу.
Потом сварливая немка с жирными круглыми икрами, колыхавшимися при каждом шаге, повела её по длинной темной лестнице, заканчивающейся таким же длинным унылым коридором. Он в свою очередь вёл в просторную, хорошо убранную гостиную с дорогой деревянной мебелью и тяжелыми портьерами. За окнами было темно, лишь где-то вдали тревожно горели прожекторы надзирательских вышек. Из гостиной они поднялись по просторной парадной лестнице, застеленной ковром тёмно-зелёного цвета. Лестницу обрамляли мощные полированные перила, в которых отражались кристаллы большой люстры. Несмотря на неизвестность, Ирина ступала твёрдо и уверенно, плечи сами собой распрямились в горделивую осанку, взгляд был устремлен вперед. Она готовила себя к самому худшему, что могло с ней случиться. Любая жизнь заканчивается смертью. Люди редко вспоминают об этом, отсюда лишние страхи и обывательские устремления. После всех физических и моральных страданий, выпавших на её долю, она перестала бояться смерти, она принимала её как закономерное течение жизни, как её продолжение. Несмотря на физическое ограничение воли, она, как никогда раньше, чувствовала себя свободной, и никакие решетки, колючие заборы, автоматы и угрозы не могли лишить её этой свободы. Когда-то давно, в детстве, Ирина случайно наткнулась на старую дореволюционную книгу в потрепанном переплете. Он был настолько стар, что не сохранил названия, первые страницы отсутствовали, буквы, среди которых то и дело попадались незнакомые, были напечатаны непривычным шрифтом. От книги пахло чем-то загадочным, интересным. Девочка с жадностью прильнула к страницам, быстро пробегала глазами по бледным выцветшим строчкам. Это был сборник житий православных святых, и хотя родители не были религиозными людьми, трепетное отношение к старине не позволило им избавиться от этой запретной для строителей коммунизма книги. Она лежала в укромном месте в глубине книжного шкафа, заставленная двумя рядами собраний сочинений русских классиков. Она ждала своего часа, и этот час пришел. В ту же секунду со страниц книги стали оживать благородные сильные образы, претерпевающие мученическую смерть по имя веры, побеждающие своей силой самых могущественных земных владык. Читая её, маленькая Ирина содрогалась от описания жесточайших мучений, которым подвергали языческие императоры первых христиан, она тряслась от страха, но интерес был сильнее боязни. Долгие месяцы, пораженная своим открытием, девочка размышляла над прочитанным. Бурная фантазия рисовала перед ней сцены страшных казней, она не могла понять ни палачей, ни их жертв. Как можно проявить такую жестокость? Как можно претерпеть такую жестокость? Где найти силы? Как побороть немыслимую физическую боль и страдания?
Поднимаясь по лестнице, Ирина почему-то вспомнила эту книгу, вспомнила вопросы, которыми она терзала свою маленькую детскую головку. Теперь она знала ответ на каждый из них. От осознания этого на лице появилась зловещая улыбка… Бог ли укреплял этих людей во время пыток или так заведено природой, Ирина не знала. В этот момент она твердо понимала лишь одно: дух в человеке сильнее его физической сущности, и чем слабее становится истерзанное палачом тело, тем сильнее делается дух, ведь в этом мире ничто никуда не девается и ниоткуда просто так не появляется, а лишь перетекает из одного состояния в другое.
Сварливая немка, с широкой, как у мужчины, спиной и узкими бедрами, привела девушку в спальню, посадила на стул и поспешно удалилась, заперев дверь на ключ. Ирина осталась одна. На красивом резном комоде мерно тикали часы, на окне цвели фиалки, на стенах висели замысловатые горные пейзажи, и, если бы не далекий холодный свет надзирательских вышек, можно было подумать, что она находится в усадьбе богатого помещика прошлого века. Всё здесь говорило о роскоши, но не кричащей дороговизной и безвкусицей, а изысканной скромностью, доступной лишь по-настоящему богатым, имеющим вкус людям. С фотографий, в хаотичном порядке расположенных на бюро, на неё смотрели счастливые лица людей. На самом большом снимке дружная семья, трое детей и родители. На книжном шкафу среди плотно уложенных книг – портрет Иоганна Гёте. «Часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла», – вспомнились хрестоматийные слова его трагедии. Античность, Возрождение, Просвещение, немецкие романтики, как хорошо она помнила интересные лекции из курса зарубежной литературы, как восторгалась её авторами, взахлёб читала книги, выписывала понравившиеся цитаты… Как далеко теперь всё это…
Внезапно ключ в замке повернули. От неожиданности Ирина опять впала в оцепенение и вместо того, чтобы быстро сесть на стул, на который её посадили, осталась неподвижно стоять возле шкафа с книгами. Она смотрела, как открывается дверь, время вновь замедлилось, эти доли секунды расплылись для неё в четверть часа… За дверью показался Йохан Ленц. Он был в форменном френче, идеально сидящем на его худощавой фигуре. Стоявшая посреди комнаты Ирина, по всей видимости, не была для него неожиданностью, поэтому он приятно улыбался, но в этой улыбке было что-то дьявольски зловещее. Его масленые глаза блестели какой-то страшной сатанинской похотью. Ирина не выдержала пристального взгляда и опустила голову. Ленц закурил. Он подносил сигарету ко рту, не сгибая мизинец и безымянный палец, закрывая ладонью всю нижнюю часть лица. Дым заставлял правый глаз щуриться. Ирина смутилась. Она всегда смущалась при виде мужчины, даже в школе всегда робела при разговоре с мальчиками, опускала глаза, не находила, что нужно сказать, боялась выдать своё стеснение. Ленц подошёл к окну, вальяжно докурил сигарету. Он всё делал, как-то не торопясь, напыщенно и гордо, страсть к красоте заставляла его вести себя так, будто в этот момент на него смотрели тысячи пар глаз. Он докурил, снял френч и аккуратно повесил его на спинку стула, потом подошёл к Ирине и стал медленно расстегивать пуговицы на спине её платья. Девушка испуганно прижала руки к груди, пытаясь препятствовать намерениям мужчины. В этот момент она пожалела о том, что когда-то кому-то нравилась: университетскому вахтеру дяде Мите, сокурснику Ване, Андрею из соседнего подъезда…