Kitobni o'qish: «Единственная игра, в которую стоит играть. Книга не только о спорте (сборник)»
© А. П. Самойлов, 2014
© Издательский Центр «Гуманитарная Академия», 2014
* * *
Одно я знаю: меня тянет рассказывать. Рассказывать – по-моему, единственная игра, в которую стоит играть.
Федерико Феллини
Если подумать спокойно, невозможно побороть в себе любовь ко всему безвозвратно ушедшему.
Кэнко-хоси
Любовь и свобода
Вступление
Когда в октябрьский полдень 1968 года на Олимпийских играх в Мехико темнокожий американец Боб Бимон совершил сверхдальний прыжок в длину – 8 метров 90 сантиметров, к нему подбежал товарищ по команде Ральф Бостон, чей мировой рекорд он сокрушил, и закричал: «Man, it’s impossible!» («Человек, это невозможно!»1).
Истинные свершения человеческого духа осуществляются на пути от возможного к невозможному. «К невозможному летят наши души» – писал Андрей Платонов, чьи слова были путеводными для кинорежиссера Элема Климова, называвшего спорт формулой гармонии. Гармонии в ее универсальном, эллинском смысле: в рождении олимпийского агона (состязания на языке древних греков) участвовали поэты, музыканты, философы.
Спорт из всех сфер человеческой деятельности для меня ближе всего к философии и искусству. Мераб Мамардашвили называл философию осколком разбитого зеркала универсальной гармонии, попавшим в глаз или в душу. «Попал осколок, и сразу человек смотрит иначе. Иначе смотреть – это значит видеть не предметы, а гармонию. И ты видишь, потому что ты приведен в движение невозможностью возможной гармонии».
Художник, если это истинный творец, всегда ставит перед собой задачи, превышающие его возможности, находящиеся за пределами человеческих сил. И в спорте атлет стремится преодолеть непреодолимое, прорваться к себе новому. Как и в искусстве, человек приводится здесь в движение невозможностью возможной гармонии. В этом смысле спорт – опыт невозможного. Этот попавший в душу осколок разбитого зеркала гармонии есть, по Мамардашвили, иносказание страсти свободы.
У свободы есть и другие синонимы – жизнь, игра, любовь.
Любовь и свобода –
Вот всё, что мне надо!
Любовь ценою смерти я
Добыть готов,
За вольность я пожертвую
Тобой, любовь!
Шестьдесят лет назад я, восьмиклассник петрозаводской школы, выписал в читательский дневник это стихотворение Шандора Петефи, погибшего в середине девятнадцатого века за свободу Венгрии. Этот дневник я вел по совету нашего словесника, директора школы Александра Сергеевича Александрова, писал об «Избранном» Петефи, «Студентах» Юрия Трифонова, повестях Веры Пановой. В школьном литературном кружке делал доклад о Гоголе; с 1947 года, когда мама подарила мне на одиннадцатилетие громадный фолиант Гоголя, я не расставался с ним; обмирал от ужаса, читая «Вия», разыгрывал перед бабушкой «Ревизора»; обиделся смертельно на Оню Ивановну Лапину, режиссера драматической студии Дворца пионеров, за то, что назначила меня играть Артемия Филипповича Землянику, попечителя богоугодных заведений, а не Ивана Александровича Хлестакова; в «Мертвых душах» многое знал наизусть, любимыми персонажами были Собакевич и слуга Чичикова Петрушка, которому было все равно что читать – похождения ли влюбленного героя, букварь, молитвенник или химию. Молитвенника в доме не водилось, зато были сталинские «Вопросы ленинизма», «Агрохимия» академика Прянишникова и четыре тома «Войны и мира». Все это я перемолол еще до Гоголя. Бабушка называла меня «читарем» и гнала во двор поиграть с ребятами: «Не то все бока отлежишь, лежень…»
Когда я открыл для себя Андрея Платонова, то нашел у него это слово – «лежень», и даже задумал книжку путевой прозы «Лежень. Записки перелетного человека». По складу ума я созерцатель, лежебока-читарь, совсем как Петрушка, не перестающий удивляться тому, что из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит. А по натуре и по профессии путник, путешественник, артист, игрок, любознательный сверх меры Алеша-почемучка из книжки Бориса Житкова. Почемучку легко превратить в читаря – дайте ему книжку с картинками и положитесь на его природную любознательность. Так и со мной родители поступили, подсунув тома Брема, и когда отец уходил на войну с белофиннами, он поднял меня с ковра вместе с бремовскими птицами, потрепал по волосам и ушел. Я так и не выпустил книгу из рук… Отца больше я не видел. Главный агроном Наркомзема Карелии, он командовал артиллерийской батареей и погиб в Приладожье…
Начинал я учиться читать по Брему в конце тридцать девятого, а выучился по сводкам Совинформбюро в сорок первом, в Астрахани, куда нас эвакуировали из Петрозаводска. ЦК Компартии Карело-Финской ССР, где работала мать, переехал из столицы республики на север, в прифронтовой Беломорск. Она была, как и отец, агроно мом, заведовала в ЦК отделом сельского хозяйства, после войны работала заместителем председателя Совета министров республики, в январе 1951‑го была избрана секретарем ЦК КП(б). Характеристика на Малютину Нину Ивановну, хранящаяся в секторе учета кадров Государственного архива Республики Карелия, подписана вторым секретарем ЦК Ю. В. Андроповым. Мама и Юрий Владимирович учились на заочном отделении Высшей партийной школы при ЦК ВКП(б) и обменивались конспектами по истории Великой французской революции.
Кто из них законспектировал главы по якобинской диктатуре – не помню. Мама говорила, что Юрию Владимировичу нравился Робеспьер. А вот игры с мячом, особенно футбол, в нашем большом дворе между Закаменским переулком и Парком пионеров (ныне Губернаторский сад), Андропову были не по душе. Направляясь на работу, он однажды остановил меня, грязного, с рассеченным лбом, мчавшегося домой зализать раны и снова биться до глубокой ночи с ремеслухой: «Я слышал, как ты по радио “Бородино” читал. Молодец, хвалю. А вот скажи, неужели тебе доставляет удовольствие месить грязь и бить по тяжелому мокрому мячу головой?» Я торопился домой, но заверил маминого сослуживца, что мне нравится играть в мяч не меньше, чем читать книжки, и что наш сосед по дому на Герцена, 10, Вольдемар Матвеевич (В. М. Виролайнен был тогда предсовмина Карелии) иг рает в футбол, как настоящий мастер… Андропов только вздохнул и пошел с поднятым воротником своего длинного габардинового пальто в главное учреждение Петрозаводска на площади Ленина.
Вольдемара Матвеевича Виролайнена и первого секретаря ЦК Геннадия Николаевича Куприянова в 1950 году исключили из партии, освободили от работы, арестовали и посадили – и до Карелии докатилось эхо «ленинградского дела». Через полтора года после расправы над руководством Карелии, учиненной Маленковым с одобрения хозяина Кремля, Андропова и Малютину было решено перевести в ЦК ВКП(б). В Москву, однако, мы не переехали: у мамы, никогда ничем не болевшей, даже не простужавшейся, при углубленном медицинском обследовании в Кремлевской больнице обнаружили язву желудка, прооперировали, после чего она еще поработала недолго и снова попала в Кремлевку, где ее разрезали и увидели обширные метастазы… Умерла она 14 ноября 1952 года, не дожив двенадцати дней до сорока лет.
Ее болезненный, вечно простужавшийся сослуживец, наш сосед по дому счастливо избежал тюрьмы, сумы, ранней смерти и стал одним из советских вождей. Будучи послом СССР в Венгрии, Андропов сыграл не последнюю роль в событиях осени 1956‑го, когда наследники Петефи подняли в Будапеште восстание за свободу и независимость своей родины, народное восстание, беспощадно подавленное советскими войсками.
За вольность я пожертвую
Тобой, любовь!
Через полвека расправу тоталитарной карательной машины с защитниками вольности и прав назвали бы принуждением к миру. Или принуждением к свободе.
Вообще-то «принудить человека – значит лишить его свободы». Утверждавший это сэр Исайя Берлин, философ и историк, родился в начале прошлого века в Риге, прожил революцию в Петрограде и умер в Лондоне на излете двадцатого столетия, которое он называл худшим из известных. Само слово «свобода», отмечает Берлин, настолько рыхло, что подлежит любой интерпретации.
«Свобода и равенство – первичные цели, к которым веками стремились люди, но абсолютная свобода для волков – это смерть для овец, – говорится в эссе Исайи Берлина “Два понимания сво боды”. – Полная свобода для сильных и одаренных несовместима с тем правом на достойное существование, которое имеют слабые и менее способные… Равенство может ограничить свободу тех, кто стремится властвовать. Свободу (а без нее нет выбора и, значит, нет возможности остаться людьми) – да, саму свободу иногда надо ограничить, чтобы накормить голодных, одеть неодетых и приютить бездомных; чтобы не посягать на свободу других; чтобы осуществлять справедливость».
Выбирая между свободой и справедливостью, свободой и равенством, свободой и экономической эффективностью, свободой и любовью, человек неизбежно жертвует одной высокой ценностью ради другой, не менее высокой и гуманной. Всегда ли оправданы, всегда ли необходимы эти жертвы? Надо ли жертвовать любовью ради вольности?.. Моря крови пролиты в нашей бескрайней и беспощадной стране, а много ли свободы и любви прибавилось на продуваемых ледяными ветрами, плохо обустроенных для человеческой жизни территориях?..
Неужели это недостижимо, невозможно? Но ведь к невозможному летят наши души! «Только любящий знает о невозможном, – слышим мы голос Андрея Платонова, – и только он смертельно хочет этого невозможного и сделает его возможным, какие бы пути ни вели к нему».
Только любящий, только свободный человек способен сделать невозможное возможным.
2011
Часть I. Сон об Эдсоне
Жизнь подобна игрищам. Иные приходят на них состязаться, иные торговаться, а счастливые – смотреть.
Пифагор Самосский
Сон об Эдсоне2
СССР – Бразилия
Сорок лет назад, летом 1965 года, мне приснился сон, который оказался в руку, вернее, с учетом его содержания, в ногу.
Снилось мне – недели за две до матча СССР – Бразилия в Москве, куда я собирался из Петрозаводска с заездом в Ленинград, – что Пеле летает, как диковинная птица над лужниковским газоном, а мяч, привязанный невидимой ниткой к его бутсам, порхает над ногами-косами противника и залетает в наши ворота – и раз, и два, и три…
Проснулся я потрясенный и огорченный. Потрясенный полетным бегом короля футбола и огорченный тремя сухими голами, пропущенными советской сборной.
Остановка в Ленинграде дорого мне обошлась, мы отмечали чей-то день рождения, потом продолжили; «свирепей дружбы в мире нет любви», а мы недавно расстались после университета, распределились кто куда – от Петрозаводска до Камчатки и пользовались любой оказией для утоления свирепости дружбы, хотя бы поездкой в столицу на матч, который ни один футбольный сладкоежка не мог пропустить.
Пришлось, однако, пропустить: дружба с ее неизбежными, особенно в молодости, податями-возлияниями свирепей даже любви к футболу.
Матч наших с бразильцами в Москве (еще в студенчестве в пятьдесят восьмом в доме нашего товарища Бори Грищенко на проспекте Маклина мы провели свой, параллельный шведскому, чемпионат мира по пуговичному настольному футболу, в финале «бразильцы» выиграли у СССР 5:3), тем не менее мы по «ящику» посмотрели. Меня подняли на смех, когда за час до трансляции я рассказал сон про три сухих бразильских гола, а после того, как все окончилось наяву, как во сне, едва не побили…
Это был мой третий вещий сон. Два предыдущих носили политическую окраску. В первом, еще школьных лет, меня, петрозаводского девятиклассника, вызвали в Кремль, где Хрущев и Маленков держали совет, как им поступить с врагом народа Берией (это было за месяц до сообщений о разоблачении Берии). Во втором, студенческой поры (на пятом курсе жил я в общежитии ЛГУ на Мытнинской, а в соседней за стеной комнате грызли гранит науки двое китайских аспирантов, накатавших на нас «телегу» в партком за буйное ночное пение и неуважительное отношение к великому кормчему), наши братья обиделись на нас в государственном масштабе и сосредоточили тьму тьмущую войск на китайско-советской границе: до редакционной статьи в «Правде», где советские коммунисты отвергали обвинения китайских товарищей в ревизионизме, и до боев на острове Даманский было еще жить и жить…
Политические сны – черно-белые, с преобладанием черного, цвета большого тупорылого бьюика, на нем из своего белого особняка на Вспольном переулке, неподалеку от Садового кольца и площади Маяковского, выезжал на работу Берия. В августе пятьдесят второго, приехав в Москву на чемпионат мира по волейболу и остановившись у родственников на Вспольном, я ежеутренне наблюдал Берию в салоне бьюика, по переулку обе машины, его персональная и сопровождения, двигались медленно, а уже свернув на улицу Алексея Толстого, резко прибавляли ходу.
Футбол и Победа
Спортивный, бразильский сон – цветной: малахитовый, как колер газона, синий, как небо над стадионом, и шоколадный, кофейный, как окрас кожи короля игры. Эти цвета рвались под куполом сна гирляндами артиллерийского салюта – первый в жизни салют в честь очередной победы нашей армии я увидел в Москве летом сорок четвертого, когда мы возвращались из астраханской эвакуации в освобожденный Петрозаводск.
Восьмилетними, еще в войну, мы пошли в школу; на следующий год, в мае страна одержала в той войне победу, а в ноябре московское «Динамо» совершило триумфальную поездку на родину футбола, победив клубы Англии, Шотландии, Уэльса с общим счетом 19:9. Эти несопоставимые по значению события накрепко соединились в нашем сознании, футбол и Победа зарифмовались в сердцах недоиг равшего свои детские игры поколения, как кровь и любовь; чудотворцы футбола, не только отечественные, для нас освещены и освящены вечным огнем победы над всемирным злом – и кумиры детства и отрочества Бобров, Бесков, Хомич, и кумиры юности Стрельцов и Пеле.
Пеле, тогда еще просто Эдсон (полное имя короля Эдсон Арантес ду Насименту), в восемь лет, в возрасте, когда мы с тетрадками и букварем в противогазных сумках пошли в школу, уже давал первые спектакли с мячом, собирая вокруг себя взрослых, восхищавшихся кунштюками, трюками, коленцами малолетнего шкета с осанкой, сразу видно, любимца богов.
«Сразу видно» – просто фигура речи. Надо быть Константином Бесковым, трезвым всевидцем и на «поляне», и в тренировочных лагерях, чтобы сразу увидеть и громадный дар Эдика Стрельцова, Валеры Воронина, и божью поступь Пеле. Своих Бесков в Москве высмотрел, бразильца в Швеции, на мировом чемпионате пятьдесят восьмого, куда его командировали в составе просмотровой комиссии Федерации футбола СССР. И когда он поехал на матч соперников нашей сборной по подгруппе Бразилия – Австрия и увидел бразильскую команду (Пеле в той первой игре не выходил, но звезд у них хватало), то, вернувшись в гостиницу, сказал своему соседу по номеру, журналисту Льву Филатову: «Вот увидите, чемпионом мира станет Бразилия».
Все это Константин Иванович рассказывал мне 2 мая 2002 года в пивном немецком ресторане, в нескольких шагах от своего дома и от памятника Маяковскому на Триумфальной площади, откуда доносился из динамиков голос судьи-информатора: как заведено в Москве, в этот день на площади стартовали и финишировали участники традиционной эстафеты по улицам столицы. Через месяц в Японии начинался чемпионат мира, и я уговорил патриарха отечественного футбола поделиться соображениями о предстоящих баталиях и о природе таланта игрока.
«Вот для Пеле, – сказал я, исподлобья поглядывая на мешавших течению нашей беседы молодых пивников, протягивающих знаменитому тренеру и центрфорварду 500-рублевые казначейские билеты для автографов, – для Пеле превыше всего в футболе понимание игры».
«Пеле, говоришь», – сказал патриарх с интонацией красноармейца Сухова и жестом Игоря Кио, своего старинного приятеля, достал из кармана куртки бордовое портмоне, откуда извлек три фотографии – жены, дочери и Пеле; король и патриарх, лучезарно улыбаясь друг другу, были сняты на приеме в бразильском посольстве во время последнего визита короля в Москву.
Король, артист, бог…
Гармония, явленная во плоти фотографического снимка, сопровождалась пояснениями знатока, уставшего просвещать профанов.
– Нужно сочетание определенных, доведенных до высокого уровня технических навыков, физических кондиций и тактического мастерства – если правильно мыслишь на поле, это труда не составит. Я согласен с Пеле: интеллект, ум – самое важное и дорогое в игре. Все игроки, которые выделяются, обладают высоким интеллектом. Выше всех по пониманию игры был, конечно, Пеле.
– Еще бы, – поддакнул интервьюер, – король футбола.
– Я предпочитаю другое определение: Пеле – выдающийся артист футбола. Он исключительно эффективно действовал перед чужими воротами – мог и организовать атаку, и забить гол. Пеле потряс меня в Швеции: то, что делал этот семнадцатилетний мальчишка в самых разнообразных игровых ситуациях, было бесподобно. Обыкновенному игроку, даже владеющему виртуозной техникой, этого никогда и ни за что не сделать.
А признававшийся лучшим футболистом СССР, защитник сборной страны Евгений Ловчев сказал мне в марте девяносто четвертого:
– Футболисты делятся на три группы. В первой Пеле – недосягаемая вершина. Во второй – Беккенбауэр, Платини, Марадона, Кройфф и, конечно, Анатольич, наш Стрельцов. В третьей – все мы, остальные.
Самые талантливые бразильцы, пришедшие на смену трехкратному чемпиону мира, чувствуют фальшь, когда их сравнивают с Пеле. «Его футбол недосягаем, – сказал талантливейший Ривалдо, в недавнем прошлом игрок “Барселоны” и сборной Бразилии. – Мы все – лишь маленькие, беспомощные, глупые дети, которые только пытаются понять то, что для Пеле было очевидным на поле. Пеле – не футболист, Пеле – бог. Зачем тревожить бога своими земными проблемами?..»
Но не все молятся на Пеле. Помнится, лет десять назад некий аналитик, сравнив в журнальной статье Пеле с другими суперзвездами по тринадцати позициям (видение поля, сила и точность удара, скорость бега и т. д. и т. п.), пришел к выводу, что по совокупности качеств Пеле многим уступает, что король далек от совершенства и вообще чуть ли не дутая величина…
И, знаете, аналитик-буквалист с его поползновениями измерить гармонию в чем-то важном прав. Пеле – воистину величина дутая. Его выдули-выдумали, вымечтали, вымолили у неба все поклоняющиеся футболу. Однажды он приснился человечеству и навсегда ос тался в золотой клетке его дрем, снов.
Пеле как миф
«Двадцатый век принес игру – футбол». И сон об Эдсоне принес. Этот сон – всепроникающий миф двадцатого столетия.
Случайно, конечно, но весьма показательно сопряжение в одной полувечерней-полуночной телепрограмме (Первый канал, 10 марта с. г.) двух передач на давным-давно замышленную автором тему – «Вещих снов» и документального фильма Би-би-си «Пеле».
Я посмотрел фильм англичан, обретший сновидческую подкладку стараниями визионеров Первого канала (четырьмя днями раньше также в ночи аудитория Первого галлюционировала вместе с Ренатой Литвиновой и критиками-толкователями снов ее новой картины «Богиня»), и попытался более-менее рационально истолковать мистику странных сближений в реальной, а не виртуальной жизни.
Психоаналитики в фильме «Вещие сны» утверждали, что в сновидениях бессознательное посылает сигналы сознательному миру. А как, скажите на милость, миру сознания принять и расшифровать сигналы из темных глубин иррационального, кто или что сыграет роль шлюза-переходника между пучиной хаоса и упорядоченностью космоса (по-гречески «космос» – порядок)?
Миф, только миф. По Юнгу, это естественная и незаменимая промежуточная ступень между бессознательным и сознательным мышлением. «Миф – это вечное зеркало, в котором мы видим самих себя», – пишет в «Параллельной мифологии» английский ученый Джон Френсис Бирлайн.
Потребность в творении новых мифов – той же природы, что фантазия, воображение, игра. С новой силой она овладела человечеством, явив сон об Эдсоне, миф о Пеле, в век кинематографа (Александр Блок называл его «электрическими снами наяву»), футбола и телевидения, объединивших живущих на земле любовью к игре и сетью коммуникаций в одну вселенскую деревню.
Пеле – первый парень на деревне величиной с земной шар.
Миф всегда конкретен. Обожествляется, повсесердно и повсеградно утверждается особь редчайшего природного таланта; поражают воображение не количественные параметры ее производственной деятельности: 1200–1300 забитых голов и 130 хет-триков за карьеру (в конце концов количественное в творчестве может быть истолковано по-разному), а невероятная легкость творимого, творимого в условиях жесточайшего, костоломного противоборства (если бы Пеле оберегали судьи, как сегодняшних звезд, говорит в английской картине соратник Пеле по сборной и клубу «Сантос» Пепе, он запросто наколотил бы 2500 голов). Самое поразительное, что у этого голеодора, помимо гола, есть и сверхзадача на поле, которую можно только языком поэзии выразить: «Чтоб прирожденную неловкость / Врожденным ритмом одолеть!»
Пеле – величайший поэт футбола. Как говорил итальянский кинорежиссер Пьер Паоло Пазолини: «В тот момент, когда Пеле овладевал мячом, футбол превращался в поэзию».
Гений, производное человеческой славы, напоминает нам и о нашем прирожденном несовершенстве, и о возможности одолеть его таящимися в наших глубинах способностями. На всемирном плебисците славы мы голосуем за Наполеона, Пушкина, Пеле и, представьте себе, каждый из нас – за себя любимого, который и сотой доли ему отпущенного не реализовал, недолюбил, недоиграл. Ничего, Пеле, Стрельцов, Пушкаш, Платини за нас доиграют, флаг им в руки, нами, между прочим, врученный флаг, хорошо, что нынешние «звезды» и «звездочки» это осознают и благодарят прижатыми к сердцу ладонями рукоплещущие трибуны стадионов-святилищ.