Kitobni o'qish: «Отец»

Shrift:

ОТЕЦ

Я, наверно, никогда не видел тебя злым… Самое ужасное было услышать от тебя: «Негодяй!» – это означало, что ты в гневе. А мне почему-то было всегда смешно. Потому что ты не мог по-настоящему сердиться на меня, ты смотрел на меня, стараясь удержаться, а потом тоже начинал смеяться. Смех у тебя был настолько заразительным, что я начинал хохотать еще больше…

Я и сейчас, когда прихожу на кладбище, вспоминаю тебя таким, и вместо скорбной мины начинаю смеяться, вспоминая тебя того – доброго, остроумного и веселого. И если рядом находятся посторонние, они недоуменно смотрят на меня, думают, наверно, что у меня не все дома. Но мы-то с тобой даже сейчас знаем, что все нормально.

Ты никогда не жаловался на свою судьбу, не клял правительство, ты понимал, что всем тяжело. Ты никогда не читал мне нотаций, ты просто рассказывал про свою жизнь, про свою невыносимо нелегкую жизнь. И я плакал, мне было жалко тебя того – маленького мальчика, который родился без отца. Ты говорил, что он умер после финского плена. Сбежал, добрался до дома, а вот твоего рожденья не дождался. Ты говорил, что бабушка не могла прокормить одна троих детей, и тебя забрала тетка, ее сестра, моя двоюродная бабушка. Удивительно доброй души человек. Простая и наивная – она верила в победу коммунизма. И часто говорила, что если бы можно было молиться на Ленина, она бы молилась, а так приходилось молиться как все – на иконы. Иконы в доме в то время не приветствовались, но люди как-то умудрились сохранить веру в Бога и пронесли ее через семьдесят нелегких лет.

Ты всегда очень мало рассказывал о себе, наверно, потому, что не такой уж сладкой была жизнь. Школа с тетрадями, склеенными из газет, на которых ты писал между строк. Ты закончил школу, а потом ФЗУ, и вроде бы – жить, но война… Она унесла сразу все в один миг: надежды, планы, мечты, а тебе девятнадцать. Когда на праздниках по случаю Великой Победы устраивались митинги, ты скромно молчал. Когда я спрашивал тебя – почему, ты отвечал: «Пусть другие рассказывают, мне об этом даже думать страшно, не то что говорить». И не потому, что нечего было сказать, а потому, что такое сидит в сердце…