Kitobni o'qish: «Смерть чистого разума»

Shrift:

Предуведомление.

По умолчанию герои разговаривают между собой на русском языке, а с местными жителями – на французском. В особых случаях явственно оговорено иное. Даты в зависимости от обстоятельств указываются по старому или по новому стилю. Орфография писем и газетных выдержек современная, пунктуация же соответствует оригиналу. Все эти цитаты, кроме одной – подлинные.

Дикси

Однажды я решил написать о себе роман. Нынче у нас все так делают – отчего же и мне не последовать моде? Впрочем, это, конечно, не мода, а особенное русское развлечение – рассказывать о себе не от первого лица; ну а я, как полукровка и старый эмигрант, болезненно люблю всё национальное. Француз оставляет после себя мемуары, две тысячи страниц никому не интересных воспоминаний о модах, нравах, урожаях и дальних родственниках; англичанин оставляет дневник, в котором скрупулёзно зафиксировано, сколько и что именно он съел и как много за это уплачено. Дневник я вёл всю свою жизнь, с общих классов кадетского корпуса, и о нём пойдёт речь ниже; впрочем, его не то что печатать – читать посторонним людям небезопасно. Мемуары же мои давно лежат мёртвым грузом в издательстве – только я к ним, считай, никакого отношения не имею: некогда один ушлый редактор нашёл не менее ушлого сочинителя, с которым мы провели две недели в прекрасном пансионате «для своих»; я не столько рассказывал, сколько выбраковывал самые уж причудливые фантазии моего так называемого соавтора. Книжка должна была получиться увлекательной, да только не выйдет, вероятно, никогда: сперва арестовали ушлого редактора, а потом дошла очередь и до сочинителя. Дабы эта цепочка неприятных недоразумений не продолжилась, я счёл наиболее благоразумным о той рукописи никому не напоминать. Нет, как ни крути, ничего нет лучше автобиографического романа, особенно если есть увлекательная история из молодости – а у меня такая история была. Толика чистой правды, умеренно дозированные аллюзии, гран откровенной лжи. Все остальное – упоительная роскошь вымысла. Мы не будем просто придумывать героев, равно как и точно описывать людей реальных – даже исторических. Куда как лучше просто оглядеться вокруг, подмечая нужные черты у родственников, соседей и сослуживцев. Вот N, например, сутул как колодец-журавль, пройдошист, часто нетрезв и неизменно раболепен перед начальством. Он подойдет на роль маленького князя, наследника некогда великой фамилии, ошибочно числящейся в пятой части родословной книги неугасшей. Он чистоплюй и педант, в душе убийца, на людях – мизантроп и композитор-самоучка, неизменно терзающий гостей своим единственным законченным рондо. Он, разумеется, не женат, но близок с NN, своим троюродным племянником, бойким молодым человеком, выпускником Александровского лицея. В нашем романе он, конечно, не будет родственником N, даже, вероятно, не будет с ним знаком и никогда не встретится. Но его черты, его манеры – привычка пить по утрам бархатное пиво, прогуливаться вдоль казарм на Миллионной улице в надежде познакомится с очумевшим от Петербурга рядовым первого года службы, вставлять в речь итальянские словечки, хотя итальянского языка он и не знает – всё, всё это может пригодиться. (Впрочем, весьма вероятно, что ни князя, ни племянника в моем романе так и не окажется, ибо пишу я без плана, куда вынесет – и там, куда вынесет, места для них может и вовсе не оказаться.) Свой истинный внешний облик я, конечно, подарю какому-нибудь второстепенному негодяю, протагониста же срисую со своего товарища детских лет: кожа цвета слоновой кости, белёсые ресницы, веснушки, очки, вечно взъерошенные рыжеватые волосы. Итак, я обойдусь без подлинных фигур (за одним исключением), но ни единого героя не выдумаю просто из головы.

Я всегда был трусом – даже когда мёрз один ночь напролёт в засаде на Институтской в ожидании генерал-губернатора, с плохо собранной бомбой в кармане пальто, даже когда пробирался из Охты в Выборг через казачьи пикеты, притворяясь глухонемым, вытаскивал Мику из деснянской полыньи, толком сам ещё не умея плавать. Множество исторических личностей разного калибра и пошиба, встреченных мною на жизненном пути, уже не представляют никакой опасности, ибо пребывают в тех предвечных областях, куда скоро предстоит отправиться и мне. Но многие ещё живы и здравствуют и хотя вероятность прочтения ими моего романа мой математически небрежный ум оценивает как ничтожную, всё же я поостерегусь. Тем более что мой современник, а равно и думающий историк не испытает при расшифровке прототипов действующих лиц ни малейших затруднений.

Вот с такими настроениями и сел я несколько месяцев (лет, неважно) назад за письменный стол, знаменитый тем, что однажды – задолго, впрочем, до того, как он поселился в моем кабинете, – прямо на нем народную артистку республики… останавливаюсь и умолкаю.

Боги мои, Маркс и Сен-Симон, Бакунин и Достоевский! Как же быстро писал я сперва, каким точным в воспоминаниях и корректным в оценках я был! С утра, ещё до завтрака – да что и завтрак, так, чай, похожий на аптекарский отвар, два ломтя серого хлеба, совсем редко солёное масло или сыр, и никогда и то и другое одновременно – ещё до завтрака девять, десять, когда и двенадцать страниц. У меня убористый почерк и очень чёткий, даже сейчас, на пороге семидесятилетия. Если центральное отопление работает как следует, то в моих комнатах очень уютно. Я почти не вставал с кресла к своим карточкам, на которых я с давних времён имею обыкновение делать интересующие меня выписки, карточкам, разбросанным с угнетающей меня моей небрежностью на бюро, конторке, диване и обоих креслах – и уж точно никогда не вставал к библиотеке. Всё, что мне было нужно, я держал у себя в голове – и впоследствии, вычитывая рукопись и сверяясь с источниками, понял, что ни разу не ошибся. И после обеда и дневного сна, такого же короткого и бедного, как обед – ещё пятнадцать, двадцать, когда и двадцать пять страниц.

…Быстро же мне всё это наскучило. Таинственные убийства, гнусные предательства, espionnage, Корвин, Ленин, все эти давно ушедшие и, в сущности, никому не нужные тени. Дело, на стадии замысла поражавшее меня своим мрачным величием, с лёгкостью поместилось в трёх нетолстых тетрадях в четвертку и стало выглядеть просто забавным историческим анекдотом, к тому же не слишком правдоподобным. Стоило изводить себя на протяжении нескольких недель, чтобы получить на выходе не более чем детективную повесть, которую может сочинить любой.

За окном моего особняка стояла тогда отвратительная ноябрьская морось. Бог без штанов, как говорят ныне москвичи, демонстрируя, как им кажется, весёлую атеистическую дерзость, на деле же проявляя втуне ту настоящую богобоязнь, которая так выгодно отличается от напускной протестантской набожности с её комическими попытками разговаривать с провидением на равных. В комнатах было прохладно и я решил растопить печь. Дрова, мелко наколотые (я обожаю это занятие) всегда лежат аккуратной вязанкой в прихожей (или как теперь почему-то стали говорить, в «коридоре»), а вот растопки не оказалось. В доме, где бумаги больше, чем на картонажной фабрике, не оказалось ни клочка лишней. Я помнил, что когда-то складывал ненужные газеты, случайно попавшие в дом («Советский спорт», «Красный флот» и тому подобная белиберда) на маленькую антресоль в кладовке, и полез за ними. В кладовке было темно, я нащупал стопку пыльных хрустящих листов и неосторожно потянул на себя.

На меня посыпались папки, десятки папок, рыжеватых, дореволюционных – и вполне советских, которые делаются из гораздо более светлого картона, если вы замечали. Всё моё убогое богатство, сбережённое в странствиях и неизвестно зачем вывезенное на Родину. Газетные вырезки, старые счета, письма от давно забытых корреспондентов, какие-то справки с выцветшими до полной неразборчивости чернилами, фотографии пятидесятилетней давности, рождественские открытки, гранки неизданных брошюр и наконец – стопка перевязанных синих коленкоровых тетрадей – мой дневник. Тот самый, который я вёл с корпусных времён – хотя тех, самых первых, записей давно уж нет.

Я стоял, осыпанный пылью – буквально пылью лет, господи, что за банальность – и держал в руках свои дневники, которые когда-то казались мне спасительным якорем в старости, железным источником разнообразных сведений о прошедшем времени. Бог весть, для чего я мечтал использовать их тогда – написать «Историю русской революции», наверное. Но нынешняя их судьба, конечно, гораздо счастливее – я взял да и выдрал из дневника самые сочные и интересные куски (ну да, кое-что склеив, но кто в наше время избег соблазна отцензурировать свои юношеские записи из соображений как естественного стыда, так и личной безопасности), вставил их в текст, который уже было жалко бросать, хотя бы из-за объёма написанного. Пригодились тут и некоторые архивные материалы, которые я когда-то разбирал по поручению ЦК, и которые, конечно же, оказались никому не нужны, да и не понадобятся никогда впоследствии.

Всё тут же встало на свои места. Всего через несколько часов я завяжу тесёмки на туго набитой папке – я выбрал, конечно, современную, посветлее – и полностью удовлетворённый собой отправлюсь в ту же кладовку. Заберусь на табуретку и суну папку с романом в середину стопки, которую так удачно опрокинул на себя тогда. Мой роман заживёт своей жизнью – у него, конечно, нет ни единого шанса увидеть свет, но один читатель у него уже был – я, – а это по нынешним временам не так уж и мало.

(Я написал это больше года назад. С тех пор в моей жизни мало что изменилось, разве что ряд обстоятельств заставил меня задуматься о судьбе моего архива в целом. В одну из ночей – ныне всё чаще и чаще бессонных – живо представилось мне, как какой-нибудь потомок, наследник или душеприказчик (надо выяснить, не существует ли здесь института назначаемых наследников), или даже Истпарт (я имею всё же некоторые основания полагать, что мой архив может вызвать у него интерес) начнёт разбирать мои рукописи. И тот самый упомянутый выше вдумчивый историк, зачитавшись, машинально примется украшать всё комментариями и маргиналиями. Нет, отдавать свой труд на потеху толмачам значило бы потратить всё впустую. Поэтому я, во-первых, снабдил текст кое-какими собственными примечаниями, а во-вторых, всё же ещё раз изменил три-четыре имени, показавшиеся мне слишком прозрачными, слишком доступными для понимания и оттого уязвимыми. Теперь же они надёжно зашифрованы. Вряд ли вы узнаете тех, кого я назвал Александром Ивановичем Т., Борисом Георгиевичем Л., Алексеем Исаевичем Ш. и так далее. Теперь это всего лишь имена литературных персонажей. Ну а меня будут звать, допустим, Маркевич, Евгений Васильевич Маркевич. Хотя, нет, Господи, какой «Евгений Васильевич». Степан Сергеевич Маркевич.)

I. Стрела

1. Круг чтения старшего цензора Мардарьева

(Михаила Григорьевича, действительного статского советника и кавалера)
13/VII. 08.

Дорогая Маняша! Сейчас получил твое письмо и приписку Анюты. Очень рад был вестям. Чрезвычайно рад был узнать, что на выход осенью есть надежда. Но на один мой, довольно важный, вопрос твой питерский корреспондент забыл ответить. Именно: нельзя ли мне достать хоть один экземпляр набранной книги, всё равно, сверстанный или не сверстанный. Раз осенью выходит книга, значит, это не невозможно. Я готов дать за один экземпляр теперь же рублей пять и даже десять. Дело в том, что мне крайне необходимо теперь же, именно до осени, познакомить с этой книгой неких лиц, которые не могут читать рукописи. Если я этих лиц до осени не познакомлю с книгой, я во всех отношениях могу многое потерять. Так вот, раз у тебя есть питерский адрес и адресат тебе отвечает и стоит близко ко всему этому, – очень прошу написать ему и попросить, если только есть какая-нибудь возможность, раздобыть мне один экземплярчик, хотя бы «смазав», где следует, пятишной в случае надобности.

Мою работу по философии болезнь моя задержала сильно. Но теперь я почти совсем поправился и напишу книгу непременно. Поработал я много над махистами и думаю, что все их (и «эмпириомонизма» тоже) невыразимые пошлости разобрал.

М. Ив-не пошлю письмо в Париж и дам рекомендацию.

Крепко поцелуй за меня маму. Большой всем привет. Анюте все забывал написать, что 340 р. получил. Пока что деньги мне не нужны. Мите, Марку и Анюте, всем большие приветы.

Твой В. Ульянов

P. S. Когда будет оказия в Москву, купи мне, пожалуйста, две книги Челпанова

1) «Авенариус и его школа»;

2) «Имманентная философия». Стоят по рублю. Издание «Вопросов Философии и Психологии». Обе книги входят, как выпуски, в серию под названием не то Очерки и исследования, не то просто исследования или монографии и т. п.

Как-то вы отдыхаете летом? У нас хорошая погода. Езжу на велосипеде. Купаюсь.

Надя и Е. В. всем шлют большие приветы.

* * *

В Тифлисе серьезно ранен в голову председатель кавказского военно-окружного суда ген. Волков; стрелявший в него скрылся.

2-го июля в воронежской тюрьме арестанты-каторжники, покушаясь на побег, взломали железную решетку и двери камеры, обезоружили и ранили надзирателя, а подоспевшей страже и военному караулу оказали вооруженное сопротивление. При усмирении 4 каторжника убиты, один ранен. У арестантов найдены два браунига и револьвер, отобранный у надзирателя. Спокойствие восстановлено.

В Новочеркасске казнены два человека: Иосифов и Шеповалов.

В Севастополе казнен Литвиченко.

В Одессе казнены два человека: Глинский и Никитин.

В Екатеринославе казнены три человека: Рощин, Скринник и Бестюк.

Право N 28, 13/VII

* * *

Игумении Таисии (Солоповой). 11 июля 1908. Устюжна

Дорогая и всечестная Матушка Игумения Таисия!

Благодать, милость Божия и мир да будут с тобою и со всеми сестрами обители; да будут благоуспешны все дела ваши молитвенные и хозяйственные; да будет обилие и довольство в столпостенах ваших, и никакой враг да не озлобит вас. Отдыхаю я в Устюжне вот уже четвёртый день; служу ежедневно, благодарю Господа за каждый день и час. Благодарю и тебя, дорогая Матушка, за твои материнские ласки в обители и на пароходе, за пение сладкое сестер обители.

Прошу тебя извинить меня, что я резко ответил тебе на твою просьбу – благословить иконками матросов парохода. Я ответил раздражительно – по причине утомления и упадка сил и по причине неожиданности неблаговременной твоей просьбы. Надеюсь, что ты меня простишь. Один Господь ведает, сколь велика моя немощь. Кланяюсь доброй казначее твоей Агнии и всем певчим, особенно регентше Серафиме.

Здоровье моё на одной степени. Молодым старику не бывать и два века не живать. – Прости.

Протоиерей Иоанн Сергиев.

Лучший способ оздоровления воды без фильтров и кипячения

В N 5 «Воронежских епархиальных ведомостей» под таким заглавием помещена статья, заслуживающая внимания. Некий техник – писатель Б. А. Пучковский – рекомендует самый простой и дешевый способ оздоровления воды без фильтров и кипячения. Средство это старо, как Божий мир, и известно было древним народам; к сожалению, мало кем применяется теперь. Квасцы – очищают воду не только от разной мути, но, как показывают химические бактериологические исследования, и от бактерий. Каждый сам себе может очищать воду в вёдрах и графинах. На 10 коп. квасцов (1 ф.) хватит почти на полгода и это предупредит от многих заболеваний.

Архангельские епархиальные ведомости N 13, 15/VII

Происшествия в Виленской губернии за 2-ю половину июня месяца 1908 года

Пожары. В продолжение 2-й половины июня месяца всех пожарных случаев в губернии было – 53, из них произошли: от неосторожного обращения с огнем – 8, от неисправного содержания дымовых труб и печей – 11, от поджога – 4, от громового удара – 1 и от неизвестных причин – 29. Убытка причинено всего на сумму 97 119 руб. 95 к.

Нечаянные смертные случаи. Таких случаев было – 8, в том числе от громового удара – 1.

Убийств – 1.

Утонувших- 2.

Самоубийств – 1.

Скоропостижно умерших – 6.

Детоубийств – 3.

Кражи. Случаев краж было – 12, похищено вещей на сумму 1372 руб. 95 к. и наличных денег 1365 р. 20 к.

Конокрадство. Уведено лошадей в уездах:

– в Лидском – 1;

– в Ошмянском – 3;

– в Вилейском – 3;

– в Дисненском – 2,

а всего 9 лошадей, из коих 2 лошади в Дисненском уезде разысканы и возвращены владельцам.

Виленские губернские ведомости N 56, 16/VII

* * *

15 июля 1908 г. «Пенаты»

Многоуважаемый Николай Владимирович.

При разборе нашелся очень интересный этюд к «Садко». В Париже в 1875 г. мне позировал для него В.М. Васнецов. У банкирши Рафалович была шуба и шапка из чернобурой лисицы на синем бархате, и в этом костюме Виктор Михайлович фигурирует.

В картине, которая находится в музее Александра III, я взял лицо другое. (Небольшой этюд на картончике, но я ценю его в 500 р.)

Никто ещё не видел у меня этого этюда. Я думаю, его приобретет И. Е. Цветков: он очень любит Васнецова. Ещё нашлось несколько этюдов пейзажей того же времени (написанных в окрестностях Парижа и в Нормандии – тоже очень законченные картинки есть между ними).

А Софья Алексеевна все лучше и лучше становится в моих глазах. Не знаю, так ли она понравится Вам. С искренним желанием Вам всего лучшего, прошу передать наш привет Александре Степановне.

Илья Репин.

Обязательное обучение в Китае

Китайское министерство решило в принципе обязательное обучение грамоте детей начиная с десятилетнего возраста. Система всеобщего обучения будет сперва применена печилийским вице-королем Ю-ан Шикаем в его провинции. В каждом селении, в котором живет не менее 50 семейств, будет устроена первоначальная школа, самое меньшее на 40 детей. Родители, которые в течение года не подчиняются закону о всеобщей грамотности, подвергнутся наказанию. Правительство предоставит дворянские привилегии и почетный титул каждому частному лицу, которое на свои средства устроит 10 начальных школ из 500 детей. Обучение будет продолжаться два года, по прошествии которых детям будут выданы свидетельства.

Путеводный огонёк N 13 7/VII

Просвещены св. Крещением:

настоятелем Х.-Рождественской церкви села Супрягина, Мглинского уезда, протоиереем Димитрием Федоровским, 6 апреля сего 1908 года, еврейка-мещанка г. Суража Рива Иеселева Крамкова, 21 года, с наречением ей имени «Александра»; священником церкви с. Евлашовки, Борзенского уезда, Петром Арендаревым, 19 апреля сего 1908 г., еврейка-мещанка г. Вишневца, Кременецкого уезда, Каменец-Подольской губернии, Марьям Юдковна Гольдиморудим, родившаяся 2 декабря 1888 года, с наречением ей имени «Мария»; настоятелем Соборной Р.-Богородичной церкви г. Конотопа, протоиреем Петром Крачковским, 24 июня сего 1908 года, еврей-мещанин Киевской губернии Лейзер-Либер Мордков Мильграм, 41 г., с наречением ему имени «Николай»; священником Михайловской церкви села Голенки Конотопского уезда Константином Доброгаевым, 1 июня сего 1908 года, еврейка-мещанка г. Конотопа Хана Горова Белявская, 33 лет, с наречением ей имени «Елена».

Черниговские епархиальные известия N 14, 15/VII

2. О чём говорили в поезде Женева – Эгль вечером 31 июля 1908 года

– Убийство, мой дорогой, завораживает только новичка. Не то чтобы войдя в привычку, оно приедается – нет, скорее, отупляет. Разумеется, я не имею в виду случаи психопатические. Безумца направляют иные чувства – бог весть какие. Нет, я говорю исключительно об обыкновенном человеке. Человеке, который больше всего боится собственной смерти. Есть несколько способов преодолеть этот страх, я говорю о самом простом. Преступив Шестую заповедь, он, разумеется, немедленно возносится над мириадами себе подобных, вместе с чужою плотью умерщвляя и свой страх и вытесняя его куда более полезной страстью – дерзостью. Но если это и приносит некоторое удовлетворение, то само деяние – нет, ни в коем случае. Нет. В убийстве нет ничего притягательного с физиологической точки зрения – неважно, убиваешь ты человека или животное.

– Спорить с вашей милостью не всегда целесообразно, но всегда интересно, поэтому я возьму на себя смелость возразить. Вы цитируете Платона, это ясно как день, но мне думается, во-первых, что ваши рассуждения грешат экстраполяцией и даже обобщением, то есть приёмами, к которым следует прибегать крайне редко, а в идеале – избегать вовсе. Душегуб может руководствоваться тысячью и одним побуждением, и многие не испытывают ничего, кроме ужаса и стыда. Если же мы говорим об идеальном убийце, действующем рассудительно и бесстрастно, то и он необязательно, как вы выразились, возносится – убивая, скажем, ради денег, ты радуешься материальной выгоде, убийство же лишь инструмент её получения, навроде закладной. Убил и забыл. Однако же вместе с тем я усматриваю некоторое сходство между убийством и сексуальным актом. Последствия у того и другого могут быть совершенно различными – срам, горе, удовлетворение, гордость, безразличие. Однако же в одно-единственное мгновение – ваша милость понимает, о чём я – человеческое существо испытывает мощнейшую эмоциональную эксплозию, своего рода катарсис. И вот её-то переживают все без исключения, какие бы побуждения ни двигали убийцей и что бы он ни испытывал впоследствии.

– Помилуй, ты рассуждаешь как схоласт. Я же всегда предпочитаю опираться на эмпирическое. Своего первого волка я убил в шестнадцать лет, это было под Сунженской, отец любил там охотиться, ты же знаешь. Он брал меня на каждую травлю, я их ненавидел, и вероятно, не напрасно – ведь потом я понял и оценил, что значит брать зверя по-настоящему, один на один. У папá же всё было по-другому. Ещё за полночь выезжают подводы с провизией, повозки, набитые заботливо укутанным в сено вином, полусонные возчики, не опохмелившиеся егеря, бледные от постоянного недосыпа денщики и грумы, вся эта орава измученных службой русских людей. Все желают только одного – угодить своему господину, который в эти часы ещё спит, безмятежный, в объятиях чьих угодно, только не моей матери. Утром, конечно, будет суета, торопливое клацанье пряжек, рожки, свежий воздух, грубые мужские шутки, вечное неудобство штуцера, отвратительное холодное козье молоко на завтрак. Где-то уже варят людские щи. Я стоял на указанном мне месте, думал о чём-то своём, пока ласковое шипение егеря не проникло мне прямо в ухо – я спустил курок, кажется, так не освободив до конца свои грешные мысли. И попал. Господи, как радовался отец – вероятно, он не был и вполовину так счастлив в день моего рождения. Ну конечно, младший, самый убогий, избегающий кузин и лошадей, зарывшийся с головою в капитана Немо, Псалтырь и Боратынского – убил волка! Да как! С первого раза! Тут же распотрошили телеги, какие-то брезентовые раскладные столы – редкость по тем временам – были приведены в действие, вино полилось Курой. Меня вырвало – не от вида волчьей крови, залившей разделочную полянку; от вина. Чувство отягощения злом не отпускало меня несколько часов – пока не увидел, как касуги из конвоя поедали поджаренное на углях мясо убитого мной волка; оно было омерзительное на вкус, каждый съел по крохотному кусочку, но это был ритуал: волки были главным врагом их стад, а я – их героем.

– И как быстро вам приелось убивать?

– Я не говорил, что приелось. Я сказал, что из всех чувств осталось только отупляющее равнодушие.

– Думаю, обычный человек – о которым мы вроде бы взялись рассуждать, – испытывает нечто подобное только на войне.

– Я не был на войне, как ты знаешь, и заурядные человеческие страсти – надеюсь, ты не пустишься в диспут о противоестественности подобных вещей – мне приходится удовлетворять иными путями. Но ты отчасти прав. Я получил в своё время несколько писем от Кирилла из Порт-Артура. Он описывал там ужасающие вещи. Кстати, он по-прежнему зовёт меня «дядюшка», что совершенно верно юридически, но от того не менее смешно, коль скоро он моложе меня всего на девять месяцев.

…Чёрт возьми, как неудобно, когда больше в вагоне никого нет. Мы так ничего и не знаем о дилижансе до деревни. Правда, мне показалось, что я слышал на перроне русскую речь, причём как минимум от двоих, но вагонный служитель, конечно, был бы тут более полезен. Однако, судя по всему, эту каналью скоро не доищешься. Как их тут вызывают, ты не знаешь?

* * *

– Нам, бернским, вообще принято завидовать. Конечно, в Иннерходене или Шаффхаузене время вообще остановилось, но там полицейские и получают сущие гроши: граждане знают, кто им на самом деле нужен, а кто так, больше для проформы. Стоящее преступление там совершается раз в сто лет, даже вахмистра не считают за человека, а выше гауптмана чинов не существует вообще. Но бог с ним, с Иннерходеном. Возьмём, например, Женеву. Я приехал вчера, замечательно погулял и отлично пообедал – вещь, совершенно недоступная в Берне. Но служить здесь я бы не стал ни за что. Не потому, что я недостаточно знаю французский – я бы и в Цюрихе работать не смог. А потому, что жизнь у вас слишком уж бурная. Всякие иностранцы так и кишат и у каждого второго – дурные намерения и браунинг в багаже. Подвальчики с куплетами, курящие девицы, студенты, никогда не видавшие аудитории, опиум, контрабандный бренди – ничего этого у нас в Берне нет, и это замечательно. Разумеется, иностранцев и у нас хватает, но всё же мы несколько на отшибе и конченые сорвиголовы до нас не добираются. Жалованье же при этом совсем как в Женеве. Короче, нам завидуют, но нас это не беспокоит. Обывателю служба инспектора кантональной полиции представляется чем-то унылым и в то же время несложным. Сколько я наслушался анекдотов про пастуха, уволенного общиной за идиотизм, но вернувшегося в деревню с погонами ефрейтора! Был бы досуг, можно было бы издать толстенькую книжку. А между тем из иного ефрейтора вполне может выйти судебный следователь и, чем чёрт не шутит, даже прокурор. Вот Вальтер, который так удачно отдавил вам ногу на перроне (ей-ей, удачно, ведь иначе мне пришлось бы скучать три часа одному вместо такого приятного общества, да ещё коллеги). Сидит, трясётся сейчас в своём третьем классе – и наверняка зубрит «Полные комментарии к Закону об уголовном праве» или вообще того гляди Zivilgesetzbuch1. Девятнадцать лет, бреется еле-еле, а котелок варит получше, чем у меня. Это у него в мать, конечно, недаром она сестра моей жены. У них в Туне вообще бабы головастые.

– Во французских кантонах третий класс ужасен, как это ни прискорбно. Вы сделали бы своему парню большое одолжение, если бы немного доплатили.

– Вероятно. Но молодость должна вдоволь испить трудностей, даже маленьких. Тем слаще будут плоды зрелости, да. Кроме того, подозреваю, что услышав мой немецкий акцент, кассир не осмелился предложить мне для молодого человека второй класс – он-то наверняка знает, что у нас все преспокойно ездят третьим.

– Между прочим, у вас вполне приличный французский, господин Зенн, не наговаривайте на себя.

– Это родной язык моей матушки, господин Целебан. Но практики в наших краях, конечно, маловато. Как долго ещё до Эгля?

– Судя по тому, что мы окончательно прижались к озеру, сейчас будет Веве. Значит, скоро Монтрё и потом начнём забирать в горы. Минут через сорок прибудем.

– Надеюсь, ресторан в гостинице ещё работает.

– Ручаюсь, что да. Они никогда не закрываются, пока последний поезд из Женевы не прибудет на станцию. Вы надолго в Эгль?

– Как пойдёт, господин Целебан, как пойдёт. Откровенно говоря, я впервые провожу свой отпуск не дома. Но у вдовца есть свои маленькие привилегии, не так ли? Вальтер одержим юриспруденцией, но ещё более он одержим фамильной историей. Вот он и откопал где-то, что самый дальний из известных мне моих предков, рыцарь Вольфганг фон Зенн, служивший под знамёнами Савойского дома, пал при обороне замка Эгль во времена Бургундских войн. Неплохая штука эта генеалогия. Могила, конечно, не сохранилась, да. Но всё равно. У вас-то, небось, генеалогическое древо на полстены висит, хе-хе.

– Только по материнской линии. Только по материнской.

* * *

– Вы сказали «положение вне игры на своей половине поля»?

– Да. Это новейшее правило, оно введено только в прошлом году. В вашей семье кто-нибудь увлекается футболом?

– В нашей семье увлекаются вырезанием купонов и устройством выгодных партий для женщин. В этом смысле мы с мужем дурные овцы в стаде: он при первой возможности рвётся в горы, а я рвусь куда угодно из Женевы. А в Женеве играют в этот ваш футбол?

– Насколько мне известно, да. Хотя я и не знаю деталей. Но там, где появляется хоть сколько-нибудь англичан, тут же появляется футбольная команда. Думаю, что с англичанами в Женеве всё обстоит отлично.

– Наверняка. У моего деверя на шерстяной мануфактуре работают несколько англичан. Она находится в Сатиньи. Если ехать со стороны французской границы, то прямо перед станцией её отлично видно по правую руку.

– Для чего же устраивать в Женеве ткацкую фабрику?

– Наши предки из Лиона. Бежав от революции, они занялись здесь своим исконным ремеслом.

– Это бессмысленно.

– Что? Ткать?

– Бежать от революции.

– Как видите, не совсем. Четыре поколения наших семей это подтверждают.

– Четыре поколения с точки зрения истории – это ничто. Революция придёт и сюда, точно так же, как она вновь придёт во Францию.

– Господь с вами, не пугайте. Мой муж говорит, что во Франции уже было три мятежа и этого вполне достаточно. У народа вырабатывается какая-то естественная защита. Вроде оспопрививания.

– То, что вы называете «мятежами», во Франции случалось вовсе не три раза. Даже если не считать настоящие мятежи, вроде Фронды или Варфоломеевской ночи. И если про восстания ткачей на родине ваших предков в Лионе – а ткачи бунтовали как минимум трижды за последние семьдесят лет – вы могли и не слыхать, то «Отверженных» читали наверняка. А ведь роман этот о восстании тысяча восемьсот тридцать второго года.

– Неужели о восстании? Мне казалось, о бедняжке Козетте и жестоких Тенардье.

– Вы смеётесь. Это смех самозащиты. Вам до смерти интересно узнать если не про восстание восемьсот тридцать второго года, то уж про лионских ткачей точно.

– Вы угадали. Но не трудитесь. Я возьму что-нибудь в публичной библиотеке.

– Поищите подшивку Mélanges occitaniques за соответствующие годы. А если не найдёте, осмелюсь порекомендовать книгу под названием Le Littré de la GrandCôte. Это словарь лионского языка, сочинение некоего господина Низье дю Пьюспелу. Там есть любопытные заметки о ткачах.

– Какого-какого языка?

– Лионского. Его ещё называют франко-прованским.

– Муж умрёт от зависти, когда я перескажу ему наш разговор. Напрасно он не стал меня ждать и уехал позавчера. Он обожает людей вроде вас. Дайте угадаю: вы историк и вы иностранец.

1.Гражданский кодекс (нем.).