Kitobni o'qish: «Кредитная история»
Весной из просевшего сугроба за оградой банка вдруг появились три руки. Каждая в отдельном прозрачном пакете. Ограда отделяла ухоженную банковскую территорию от заброшенной промзоны, которую использовали лишь окрестные собачники, так что первым на них наткнулся дог Митридат. Утробным лаем он подозвал остальных собак, те его истерически на разные лады поддержали, подтянулись хозяева – в общем, случился большой шум. Когда вызванный наряд подъехал и двое полицейских нехотя вылезли из машины, предчувствуя очередной висяк, фотографии находки уже вовсю гуляли по интернету.
При ближайшем рассмотрении две руки оказались женскими, одна – мужской. Отрезанными аккуратно, без садизма. Можно сказать – бережно. Женские опознать в итоге так и не удалось, хотя сохранились они неплохо – даже бродячие животные не успели объесть. А вот мужскую по большому родимому пятну на предплечье в конце концов идентифицировали, благодаря этому стало понятно – откуда взялись остальные, и дело было закрыто. За отсутствием состава преступления.
Одалживаться и одалживать Петр Фомин никогда не любил. Как-то это состояние – когда ты кому-то должен или тебе должны – его тяготило. Не нравилось тем, что привычные отношения с людьми менялись. Причем, всегда в худшую сторону. И сам попросишь – долго не сможешь этого забыть и всякий раз при виде того, у кого просил, непременно вспомнишь. И он при виде тебя вспомнит. Хоть ты и отдал давно. А если и не вспомнит – ты все равно будешь думать, что он не забыл. И у тебя попросят – все будет точно так же.
Некоторые по этому поводу совершенно не переживают – часто берут, не всегда отдают, а стоит напомнить – оскорбляются: не, ну сколько можно приставать-то, а? Я же сказал: отдам – значит, отдам. Ты чего – мне не веришь?
А потом могут и вовсе перестать здороваться – от обиды.
И чувствуют себя при этом в своем праве. Их же в нехорошем заподозрили без всяких на то оснований!
Петр Афанасьевич к числу таких счастливчиков, находящихся с собой в полной гармонии, не принадлежал. И когда в первый раз шел в банк за кредитом, еле переступал ногами. Испытывая огромное желание повернуть обратно. Если бы не жена – никогда бы не дошел. Но Вера, изучив за долгие годы совместной жизни мужнин характер, взялась его сопровождать. По пути приговаривая, что другого выхода нет, что все сейчас кредиты берут и никто пока не жаловался, а Америка вон, пишут, вообще вся взаймы живет и не в пример нам процветает.
Выхода действительно не было – квартире их требовался срочный ремонт. Без него жить там было невозможно: дочь задыхалась, из самих тоже болячки одна за другой полезли.
Это все после пожара. Не у них – упаси Бог – на четвертом, у долговязого Борьки.
Борька спился в самый застой советской власти и при всех последующих государственных метаморфозах своему жизненному кредо не изменял. Может, и не замечал их толком. Удивляясь лишь растущим ценам на главный продукт своего питания и при этом радуясь его повсеместной доступности. А не только в отдельных избранных магазинах и с одиннадцати, а то и с горбачевских двух – как было раньше.
Жил Борька с престарелой матерью и за ее счет, сам, если пенсию и получал, то непонятно за что, потому как еще при той же советской власти с работой принципиально завязал, чтобы по пустякам от главного не отвлекаться. Но таких в доме и в районе хватало. Хуже было то, что Борька при этом курил. И чем больше выпивал, тем гуще принимался дымить. Отбрасывая одну сигарету, тут же принимаясь за другую и с какой-нибудь очередной засыпая.
Пока мать его была в состоянии – следила, чтобы не сжег жилище, приползала из своей комнаты тлеющее тушить, а как слегла окончательно – тут-то он все и подпалил. Надо отдать ему должное – не сразу, месяца через полтора.
Вызвали пожарных соседи, те прибыли быстро и поработали основательно – залили подъезд с пятого, где линолеум уже пузырился, по подвал. Борьку спасли, мать его тоже вытащили, но не спасли – и дыма наглоталась, и сердце не выдержало.
Фомины проживали ровно под ними – на третьем. И могли только беспомощно наблюдать, как черные вонючие потоки льются с потолка и по стенам, заполняют шкафы, пропитывают одежду, плещутся на полу. Сколько этой воды через них протекло, подсчитать было невозможно. Квартира потом сохла почти месяц. И когда высохла – легче не стало. Стало только яснее, что без полного и скорейшего ремонта не обойтись.
Тогда-то они и пошли в коммерческий банк за кредитом. А куда деваться? Накоплений никаких не было, что имелось – давно подъели, а с Борьки чего возьмешь, кроме пустой посуды? Всем пострадавшим соседям еще пришлось и на похороны матери его скидываться, а то бы он ее так в морге и оставил. Или напротив подъезда на лужайке закопал – с него станется.
Кстати, хоронил он ее уже раз в третий. Во всяком случае, раза два он точно на это деньги с жалостливой миной по квартирам собирал. Радостно разводя потом руками: ну надо, а, выздоровела, а ведь совсем уж при смерти была, почти не дышала. И как-то язык ни у кого не поворачивался за это ему выговаривать – осуждать за то, получается, что мать не умерла.
Поэтому теперь местные подруги его матери – такие же божьи одуванчики, как и она, – всех обошли, деньги собрали, кто сколько дал, вместе с Борькой сходили в собес за похоронными, чтобы не пропил, и все сами устроили. А он на кладбище поехал и в поминках горячо участвовал – ел, пил и слезливо христорадничал. А в конце еще скандал закатил – обвинил старух, что они не все деньги потратили, часть себе оставили.
Ну да речь не о нем.
В банке кредит тогда дали охотно, Фомины ремонт сделали, за несколько лет с грехом пополам расплатились – оба в то время еще работали и пусть небольшую зарплату, пусть с перебоями, но имели.
В следующий раз кредит им понадобился для дочери. Как-то не складывалось у нее с женихами, а девке уж за четвертак перевалило. Местные, кто еще остался, не отбыл поближе к столицам и серьезным деньгам, в семейное ярмо лезть не торопились – им и так было хорошо, при таком-то выборе, у заезжих же она если и вызывала интерес, то лишь как довесок к жилплощади – и это было видно всем, кроме нее. Несколько таких в разное время у них поселялись, однако, оглядевшись в городе и пообтеревшись, быстро находили себе другой вариант – поинтереснее – и по-английски исчезали, прихватив себе на память что-нибудь полезное – не с пустыми же руками в новую жизнь уходить? Дочь это сильно нервировало – все подруги и знакомые давно худо-бедно пристроились, некоторые вон уже и с колясками по второму разу во дворе торчат, одна она в вековухах застряла. Несправедливо!
И нельзя сказать, чтобы собой как-то особо не удалась – обычную внешность имела для здешних мест, среднестатистическую. Взгляд мужской не застрянет, но и прочь с отвращением не поспешит. Характер, конечно, был так себе, – любила над судьбой своей незавидной всплакнуть не без истерики и считала отчего-то, что все вокруг ей должны, – а у кого он золотой?
Виноваты больше всего у нее были, конечно, родители: что бедные, что родили не красоткой с обложки, за которой все хвостом увиваются, а такой, какая есть, что не дали уехать в пятнадцать лет в Москву учиться на артистку, вместо этого определив в бухгалтерский техникум, где парней раз-два и обчелся, даже преподаватели – одни тетки; что вообще глаза каждый день мозолят и никуда не деваются, отпугивая заезжих женихов… ну и во всяком другом. Вслух это она пока редко произносила – и одной лишь матери – чаще кипела внутри. Зато так кипела, что порой была готова на стенку лезть!
И вдруг склеилось у нее с одним иностранцем через интернет. Живущим не абы где, а почти в Париже – в одном из предместий. Да так склеилось, что в самом первом своем сообщении он уже стал ее пусть и косноязычно – оба пользовались автоматическим переводчиком, – но настойчиво зазывать, обещая счастливую семейную жизнь. И продолжал это делать каждый день, пока она, для приличия чуть выждав, не согласилась…
Bepul matn qismi tugad.