Kitobni o'qish: «За границей»
Глава I
Петербург 1880 г. Выставка картин В. В. Верещагина
В начале января 1880 г. открылась выставка картин брата моего Василия в С.-Петербурге, на Фонтанке, в доме Безобразова. Вечером картины показывались при электрическом освещении. Выставка состояла из двух частей: из индийской, куда относились картины и этюды из путешествия по Индии, и из русской, содержавшей картины последней русско-турецкой войны 1877–1878 годов.
О брате и о картинах его столько было пред этим писано во всех газетах, что без преувеличения можно сказать, весь Петербург разом бросился смотреть выставку. Как днем, так и вечером, давка стояла превеликая. Электрический свет устроил тогда сам изобретатель Яблочков и устроил его отлично. При этом надо сказать, что электричество для картин было тогда новинкой, за которую художника сильно порицали в газетах.
Я заранее списался с братом и просил у него позволения приехать с Кавказа в Петербург помогать в устройстве выставки. Помещение для картин мы нашли превосходное: семь зал, из которых самый большой был, по недостатку дневного света, освещаем и днем электричеством. Плату за вход назначили пять копеек.
Перед открытием, выставку посетил Великий Князь Владимир Александрович. Осматривал до малейших подробностей и, по-видимому, остался очень доволен. Брат тут же представил меня его высочеству.
Спустя порядочно времени, в самый разгар, когда публика валила к нам ежедневно тысячами, мы узнаем, что Император Александр II непременно желает видеть картины, и не на выставке, а у себя в Зимнем дворце.
А надо сказать, что все картины были в рамах, и некоторые из них колоссальных размеров. Поэтому можно себе представить, сколько нам предстояло затруднений. Главная же задача заключалась в том: как быть с публикой. Но все устроилось отлично. Объявили в газетах о перерыве, а затем, в назначенный день, утром, к нам явилась, не помню, рота или две, великанов преображенцев. Они подхватили картины, как есть, в рамах, и понесли их лёжма прямо во дворец. Я сопровождал их тогда. Потом приехал туда сам художник, и в день-два картины были прекрасно расставлены в Белом Николаевском зале. Брату крайне не нравилось одно только, что зал белый, и, что снег, который изображался на некоторых его военных картинах, выходил желтее стен зала.
При осмотре картин государем, брат не присутствовал. Я же хотя и был в зале, но, перед самым приходом государя, ко мне вышел заведующий дворцом, генерал Дель-Садь, и объявил, что Его Величество желает осматривать картины совершенно один. Впоследствии брат передавал мне, что Государь почти перед каждой картиной останавливался, качал головой и с грустью восклицал: «все это верно, все это так было».
Через несколько дней выставка снова была открыта, и публика с удвоенным интересом бросилась туда.
По обыкновению, публика толпилась больше всего у «Панихиды». Вот, стою я вечером у этой картины. Несмотря на то, что здесь собралось более сотни человек, тишина царит полнейшая. Все стоят точно пригвожденные и не сводят глаз с картины. Со стороны можно было подумать, что присутствуешь при действительной панихиде. Я ухожу в глубь комнаты, сажусь на подоконник и смотрю на публику. Мне очень нравилось присматриваться и прислушиваться, что публика говорит и как относится к выставке. Вон одна барыня, с белым шерстяным платком на плечах, видно, как смотрела в бинокль, так и не хочет его опустить совсем, а держит у щеки и так пристально вглядывается в картину, точно хочет найти знакомое лицо. Тоскливо качает она головой, достает из кармана платок и украдкой вытирает выступившие слезы.
Здесь, на выставке, я нередко встречал Михаила Дмитриевича Скобелева. Он часто забегал полюбоваться на картину «Скобелев под Шейновым». Как известно, «белый генерал» изображен здесь скачущим на белом коне вдоль фронта солдат, при чем срывает с головы своей фуражку и кричит им в привет: «именем отечества, именем Государя, спасибо, братцы!» Скобелев каждый раз приходил в великий азарт от картины, и, ежели при этом публики в зале было не особенно много, то бросался душить автора в своих объятиях. Я точно сейчас слышу, как он, обнимая брата, сначала мычит, а потом восклицает: «Василий Васильевич! как я вас люблю!» а иногда, в избытке чувств, переходил на «ты» и кричал: «тебя люблю». Случалось, что, обнимая брата, генерал, нет-нет да и меня обнимет. В одно из таких свиданий, Михаил Дмитриевич обращается ко мне и говорит:
– Вы знаете, что я, вероятно, скоро буду назначен командующим войсками Закаспийского края. Будем с текинцами воевать. Надеюсь, вы со мной?
Я, конечно, с восторгом поблагодарил генерала, и с тех пор моей заветной мечтой было, как-бы поскорей попасть к Скобелеву в этот поход. А это было не легко. Желающих попасть к Скобелеву, в его личное распоряжение, была масса. К нему беспрестанно являлась молодежь-офицеры с рекомендательными письмами ото всех сильных мира сего. Конкуренция была громадная. Но, благодаря брату, я таки попал штаб-офицером по поручениям.
По окончании выставки, брат решил распродать свои картины, для чего он и устроил аукцион на самой выставке. Распродажу эту любезно принял на себя известный знаток и любитель живописи, литератор Дмитрий Васильевич Григорович. В газетах был заранее объявлен день торгов. Аукцион удался вполне. Съехалось множество любителей, и можно сказать, богатейших людей России. Кто сам не мог почему-либо приехать, тот или послал заместителя, или заранее просил Григоровича за такую-то картину идти до такой-то суммы. Цены были назначены братом, сравнительно для Петербурга, очень высокие. Помню, многих поражало то обстоятельство, что этюды, величиною всего каких-нибудь 6 вершков длины и 4 вышины, вдруг оценены были в 1000–1500 рублей.
Аукцион
Погода прекрасная. Сквозь спущенные шторы солнце мягко освещает всю серию индийских картин, выставленных в просторном зале. Посреди зала, за столом, расположились аукционисты. Возле них я вижу откинувшуюся в кресле, заложив ногу на ногу, представительную фигуру Григоровича, с карандашом в одной руке, и с каталогом в другой. Слегка украшенное вьющимися седоватыми бакенбардами лицо его озабоченно, торжественно. Рядом с ним сидит известный художественный критик, Владимир Васильевич Стасов, друг и приятель брата моего. Громадный рост, длинные седые волосы и такая же борода резко выделяют его из всей публики. Стасов наклонил свою седую голову к Григоровичу и, прикрывшись рукой, шепчет ему что-то на ухо. Тот, в ответ, многозначительно кивает головой. Далее, полукругом сидят человек 60–70, жаждущих приобрести картины. Все любители, да все, по выражению Стасова, самые тузовые. Вон, в сторонке, скромно сложив руки на груди, стоит в черном сюртуке Третьяков, Павел Михайлович. Лицо его, как и Григоровича, тоже озабоченное, но не торжественное. Уже несколько прекрасных вещей успели, что называется, вырвать у него из горла. На лице его скорее можно прочесть глубокую скорбь. Вон сидит Базилевский, Федор Иванович; рядом с ним полковник, флигель-адъютант, маленького роста, очень подвижной. Полковник суетится и все что-то показывает Базилевскому карандашом в каталоге. Далее видны: князь Львов, Лопухин, Демидов, Д. П. Боткин, князь Воронцов, князь Меньшиков, Нарышкин, граф Строгонов, Зиновьев, Ханенко, Терещенко, – да всех и не перечтешь.
Аукцион в полном разгаре.
– 4,550 рублей, второй раз! – громко раздается голос аукциониста в безмолвствующем зале.
Третьяков с озабоченным видом подходит к продаваемой картине, долго и пристально рассматривает ее со всех сторон, и затем уходит на свое место. Казалось, после такого тщательного осмотра, он сразу накинет сотню, а нет и две рублей.
– Рубь – слышен чей-то робкий, убитый голос, со стороны Третьякова. Смотрю на Павла Михайловича, чтобы узнать, он ли отвалил такую сумму. Но по лицу его ничего не узнать. Глаза полузакрыты и вся фигура его невозмутима.
Аукционист недоволен. Ему хотелось-бы, чтобы все сотнями, а нет – тысячами прибавляли, чтобы скорей к деду. Свирепо взглядывает он на Третьякова и затем, быстро обращаясь к остальной публике, осипшим голосом выкликает:
– 4551 рубль, кто больше?
Торг идет об небольшом этюде индийского храма «Тадж», величиной менее квадратного аршина.
Мраморный храм, причудливой индийской архитектуры, ярко блестел на ослепительном солнце своей белизной и, утопая в тени тропической зелени, отражался в зеркальной поверхности озера. Глаза с трудом можно было отвести от этой картины.
Общее молчание.
– 4,551 рубль – снова вопрошает аукционист и уже берется за молоток. Казалось, вот-вот этюд останется за Третьяковым.
– 100 рублей!
– 200 рублей!
– 100 рублей! – Вдруг, точно кто подтолкнул любителей, посыпались надбавки с разных сторон. Аукционист едва успевал выкрикивать цены.
– 4,651! 4,851! 4,951! – и оживленно, расширенными зрачками, поглядывал он по сторонам, ожидая новых и новых надбавок. В то же время он искоса, как-бы боязливо бросал взоры и на Третьякова. Аукционист очевидно не любил «рубля».
– Пятьсот! – неожиданно раздается из соседней залы. Кто-бы это такой? думаю. Заглядываю в дверку – в большом зале, на эстраде для музыкантов, восседал на стуле, поджав под себя ногу, князь Демидов-Сан-Донато, в той же самой темно-синей визитке, в какой я видел его последний раз в Зимнем дворце, когда он приходил с Васильчиковым, перед самым прибытием Государя, взглянуть на выставку брата. Демидов сидел и любовался «Великим моголом в своей мечети». Освещенная ярким электрическим светом, картина была поразительно хороша. Любуясь ею, князь, в то же время, чутко прислушивался и к торгам. Он иначе не прибавлял, как, или 500, или тысячу.
– 5451 рубль, кто больше? – раздается снова тот же осипший голос аукциониста.
– Рубь – опять слышится знакомый, хотя и робкий, но настойчивый голос Третьякова. Аукционист даже не взглядывает, откуда идет эта прибавка. Он хорошо изучил голоса покупателей.
В конце концов «Тадж» остается за Базилевским, с чем-то за семь тысяч рублей.
Долго бился почтенный Павел Михайлович удержать за собой эту вещь, но оказался не в силах. Ведь он желал, по возможности, приобрести всю коллекцию, тогда как остальные господа торговались только на то, что им в особенности нравилось и, конечно, поэтому имели громадное преимущество пред Третьяковым. Так, например, и Базилевский – очень богатый человек: он заранее решил купить этот этюд, и, впоследствии, сам сознавался своим приятелям, что пошел-бы не только до семи, но и до семнадцати тысяч.
В первый день, к 5 часам вечера, была продана только часть индийских картин, всего 45 штук, и выручено было 52 тысячи рублей. Григорович, заметив утомление публики, вовремя остановил аукцион до следующего дня. На другой день проданы были остальные индийские вещи, 56 картин, на сумму около 65 тысяч рублей. Так что всего брат выручил более 117 тысяч рублей. Публика с нетерпением ожидала продажи военных картин, но их решено было не продавать, а везти за-границу и там показывать.
Не могу не рассказать про курьезный случай, который произошел у нас по окончании выставки, при укладке картин.
Всей плотничной работой, по установке и упаковке, заведовал у брата плотник Яков Михайлов, – костромич, Кологривского уезда. Красивый брюнет с окладистой бородой и быстрыми глазами, Яков был очень широк в плечах и силен.
Так вот, как-то под вечер, когда время было уже шабашить, Яков обращается ко мне и с усмешкой говорит:
– Пойдем-ка, барин, я тебе что покажу – и ведет в одну из зал, где работало человек восемь обойщиков, под руководством хозяйского сына, парня лет 20-ти, с бледным одутловатым лицом, с черными усиками. Сюртук расстегнут, и на жилете болталась серебряная цепочка от часов. Хозяйский сын, как и остальные рабочие, уже забирал свои инструменты: молоток, гвозди, тиски, и все это укладывал в мешок. Обойщики с самого утра снимали прекрасный, малинового цвета плюш, которым были декорированы картины. Плюшу этого у нас было больше тысячи аршин.
Яков спокойно подходит к обойщику хозяину, тычет его, как будто шутя, под мышки, или попросту говоря, «под микитки», и весело восклицает:
– Что ты, Андрей Иванович, больно толст стал?
Тот, не оборачиваясь, сердито огрызается и, видимо, торопится уходить.
– Да постой, постой! – пристает к нему Яков, ласково обнимает, щупает бока и в то же время ловко выдергивает рубашку из под жилетки. Обойщик, оказывается, был весь толсто обмотан плюшем.
– Ай да парень! ты не хозяйский сын, а просто сын! – укоризненно говорит Яков. Тот между тем, сконфуженный, стоял растопырив руки, точно его облили ушатом воды.
Чрезвычайно забавно было смотреть, как на глазах всех своих же рабочих, этот малый, по мере того, как Яков сматывал с него плюш, вертелся на одном месте, точно чурбан какой.
– Да ну же, вертись, вертись, скорее! – покрикивал Яков и бесцеремонно тыкал его в бока кулаком.
– Ишь, ей-Богу аршинов 20 спер-бы! Право! Ну, убирайся же! – кричит он, когда плюш был аккуратно сложен при помощи этого же самого обойщика.
– Да мотри, расскажи своему батьке, как ты сегодня влопался!..
Глава II
Сборы за-границу
Это было в апреле 1881 года. Михаил Дмитриевич Скобелев, страшно фальшиво насвистывая какой-то марш, без сюртука, нервно разгуливает большими шагами по мягким коврам обширного кабинета в доме князей Белосельских-Белозерских, что ныне дворец великого князя Сергея Александровича.
Генерал не в духе. Он только что вернулся из дворца, где представлялся Государю Императору Александру III, и вкратце докладывал Его Величеству о Текинской экспедиции. Сердито разглаживает он зараз обеими руками направо и налево свои рыжие раздушенные бакенбарды и поправляет на шее сбившихся Георгиев. Затем засовывает руки в карманы своих генеральских рейтуз, заправленных в высокие, лакированные сапоги, и снова принимается шагать по кабинету.
Я стою у окна и поглядываю на проезжающих по Невскому проспекту.
– Попросите, пожалуйста, полковника Баранка!1, говорит мне генерал своим картавым голосом. Но Баранок уже входил в кабинет, как всегда насупившись, с толстым портфелем под мышкой.
– Отстаньте вы с вашими бумагами! надоели! – капризно кричит Михаил Дмитриевич. – Лучше поговорите вот о чем: я еду за-границу, слышите? На днях, в Париж! – Затем обращается ко мне и спрашивает:
– А вы едете со мной?
– С удовольствием, ваше высокопревосходительство! Я уже писал брату, что непременно хочу приехать сейчас после экспедиции, – отвечаю ему.
– Ну вот и отлично! Ушаков2 тоже едет. Так собирайтесь, готовьте себе заграничный паспорт! – и генерал протягивает мне руку в знак того, чтобы я оставил его заниматься бумагами с Баранком.
Алексей Никитич Баранок, как я убедился, проведя с ним два похода, турецкий и текинский, был замечательный человек. У себя ли дома, или в походной палатке, при докладе ли у генерала, когда, порой, наш почтенный Михаил Дмитриевич капризно разносил бедного, измученного, не спавшего несколько ночей Алексея Никитича, или во время самого жаркого сражения, когда тот верхом, на изнуренной лошади, скачет с приказанием от генерала в самую передовую цен стрелков, – Баранок все тот же, невозмутимый, хладнокровный. Росту был он среднего, коренастый, широкоплечий. Волосы носил короткие, щеки и подбородок гладко брил, даже в походе. Щетинистые усы придавали его лицу суровое выражение. Вынослив Баранок был замечательно. Хорошо помню, как он в текинском походе, после того, как проскакал за генералом весь день при жаре слишком в 50 градусов, вечером садится писать деловые бумаги, и пишет всю ночь напролет, до самого утра, пока генерал не проснулся и не позвал его к новому докладу.