Kitobni o'qish: «Социал-традиция»
© Щипков А. В., 2017
Я видел Русь расшатанную, неучёную, неопытную и неискусную, преданную ученьям злым и коварным, и устоявшую!
Н. С. Лесков. «На ножах»
Пролог
«Социал-традиция» – плод четырехлётних размышлений. Работа над книгой начиналась в тяжёлое время. К 2012 году окончательно канула в прошлое так называемая эпоха нефтяного профицита, погрузившая Россию в состояние временного наркоза.
Наркоз стал отходить – и развороченное выжженное нутро начало болеть. В это время заметно усиливалось давление на общество.
Всё, что хоть как-то соотносилось с национальными или просто нерыночными ценностями, выпалывалось из сознания людей, изгонялось из медийной повестки. Шли провокации. На Болотной площади была предпринята попытка ультраправого переворота. Общество умело раскалывали. Людям навязывали чувство коллективной вины за «совок» и «тоталитарность», обвиняли ветеранов войны в фашизме и участии в заградотрядах. «Актуальные художники» наносили удары по Церкви, стремясь поссорить её со светской частью общества. В интеллигентской среде распространялся институт рукопожатности – форма дискриминации инакомыслящих. Тогда был особенно ощутим идеологический пресс, под которым мы на самом деле находимся много лет. Хотя 13-я статья Конституции уверенно утверждает, что в стране нет единой идеологии, людям навязывался жёсткий неолиберальный образ мысли.
Стало понятно, что и история России, и сам язык, на котором говорит общество, – всё это нуждается в кардинальном переосмыслении. Стало понятно, что необходимо отказаться от мифов о безбрежных «естественных» правах, об абстрактном и никогда не существовавшем «общечеловеке», – заменив всё это обычными христианскими истинами и реальными людьми из души, плоти и крови. Теми, которые горели в танках, молились в храмах, писали прекрасную музыку и сохранили нам нашу страну и нас самих. Это была мысль о народе. Но народ является коллективным субъектом – носителем уникальной традиции. И без нормального функционирования традиции, без передачи социокультурного опыта невозможны ни прогресс, ни модернизация, ни реальная, а не процедурно-имитационная демократия.
Сразу же возник вопрос о том, почему для русской традиции так важны идеи равенства и братства, хотя на бывшем «Западе» эти два слова давно стёрли со знамени либеральной революции, оставив лишь свободу, которая превратилась в ничего не значащий ярлык.
И другой вопрос: отчего в России традиция так часто прерывалась, а опыт народа – обнулялся? Почему русский народ оказался разделён на части, а куски его территории – отторгнуты? Почему факты массового уничтожения людей, если только они совершены не коммунистической властью, выводятся из публичного обсуждения и осуждения? Почему у страны нет права на свободную эмиссию национальной валюты и на серьёзные рублёвые кредиты, а за национальные чувства приходится оправдываться? Почему 15 % населения привыкают считать «быдлом» остальные 85 %, и кто их этому учит?
Чтобы всё это понять, требовалось изучить историческую систему отношений колониальной зависимости, применив разные подходы – от миросистемного до цивилизационного.
Постепенно я пришёл к выводу о том, что история ХХ века в России искусственно разделена на две части – большую (1914–2014) и малую (1917–1991), причём малая не только заслоняет, но почти вытесняет большую. На самом деле разрыв традиции был подготовлен именно 1914 годом – началом геноцида носителей русской идентичности в лице русинов. А ведь это 250 тысяч уничтоженных, четверть миллиона. Знают ли школьники Талергоф и Терезин так же хорошо, как Освенцим и Бухенвальд, а если нет, то почему?
Также очень хотелось бы понять, почему нацизм, как будто побеждённый в 1945 году, откровенно реабилитирован в 2014-м. Эти вопросы встали особенно настоятельно после того, как русское национальное движение на Украине было потоплено в крови, а пепел Одесской
Хатыни вызвал ликование в среде бывшей либеральной интеллигенции. Бывшей – потому что с этого момента выражение «либеральная интеллигенция» превратилось в оксюморон для всякого человека с принципами и живой совестью.
Шли месяцы, продолжалась работа над книгой, и у меня менялось ощущение от собственного текста. В 2012 году мне казалось, что я работаю не на самое близкое будущее, а готовлю предмет для размышлений, которые будут уместны лет через десять. В 2014 году выяснилось, что время сильно обогнало и меня, и моих единомышленников, социал-традиционалистов. Оно пошло в галоп, и некоторые места текста устаревали на глазах и отставали от текущих событий. Какие там десять лет! Как бы не опоздать, думал я.
К 2015 году ситуация в стране и мире зависла в точке неустойчивого и тревожного равновесия. Для кого-то наступила новая весна народов, в нашем случае – русская весна в Крыму. А кто-то так и не получил признания своей русскости, воли к национальному освобождению и противостояния фашизму. Такое было впечатление, что разные эпохи просочились одна в другую или сплелись в прихотливый узор на ковре истории. Пришло время для более глубокого анализа и для более широких сопоставлений. Теперь никто никого не обгонял: моя работа и внешние события двигались примерно с одинаковой скоростью.
Чего бы я хотел от собственной книги, на какой эффект от неё рассчитываю? Прежде всего, на избавление моих соотечественников от многих вредных иллюзий.
Мы привыкли к тому, что выражение «жить в интересное время» не сулит нам ничего хорошего. Это результат исторических разрывов, которые имели место в русской жизни. Особенно двух последних – 1917 и 1991 годов. В обоих случаях русское общество несло невосполнимые потери. Нажитый десятилетиями и веками коллективный опыт таял на глазах и люди чувствовали себя словно на ледяном ветру – время совершало крутой поворот.
Вероятность ещё одной подобной катастрофы существует и сегодня. Но исход отнюдь не предопределён. Да и цена вопроса объективно несколько иная. Теперь решается судьба не только России, но и всего мира. Мы вместе стоим на исторической развилке. Либо опыт многих поколений будет сметён и раздавлен, что приведёт уже не к «восстанию масс», как в ХХ веке, а к регрессу и отползанию в пещерное прошлое. Либо человечество сможет вырулить на торную дорогу истории, с которой его грубо столкнули несколько веков назад.
Происходящее в мире сегодня – это кризис. Но, как известно, кризис по-гречески означает «суд». И этот момент истины, момент обнажения смысла времени есть величайшая ценность, которая будет адекватно оценена только нашими потомками. В основном об этом написана данная книга.
Александр Щипков
7 апреля 2017 года
Глава 1
Накануне смены парадигмы
Стадия зеркала. – Гуманитарный монетаризм. – Господствующая идентичность. – Идеология и дух модерна. – Крах либерального мессианизма. – Утрата моральной легитимности. – Мясо истории. – Распад транснациональной империи. – Perestroyka по-американски.
* * *
В психологии есть понятие «стадия зеркала». Это момент, когда маленький ребёнок, глядя в зеркало, начинает узнавать себя – идентифицировать собственный образ.
При регрессе и распаде личности «ощущение себя» утрачивается. Человек проходит стадию зеркала ещё раз, но уже в обратную сторону.
Современное общество находится на грани утраты себя. Мы наблюдаем христианофобию, умело разжигаемую частью западного политикума, требующего от церквей одобрить аборты и однополые браки. У граждан отбирают право на открытую демонстрацию религиозной идентичности в публичных местах. Дехристианизация ведёт к потере нравственных ориентиров, а вместе с ними и ощущения коллективного «мы». Что дальше? Потеря субъектности, выпадение из истории.
Нельзя сказать, что общество об этом не догадывается и этого не боится. Догадывается. Но страх потери самоидентификации, страх «расколотого я» и захлестывающего сознания космической пустоты пока ещё не породил волю к действию. Он не мобилизует, а парализует. И в этом заключена огромная опасность.
Западный мир оказался в ситуации, похожей на ситуацию в СССР накануне перестройки. Вопрос о смене идеологической рамки давно витает в воздухе; об этом говорят и в Европе, и в США. Но далеко не все хотят этих перемен. Стражи неолиберальных догматов пока ещё на всякий случай демонстрируют охранительный рефлекс и пытаются идти привычным шагом. Нетрудно предсказать, что спустя недолгое время именно эти люди впадут в другую крайность и сделаются «твердокаменными» фундаменталистами, ретивыми поборниками «устоев». Произойдет это на наших глазах и достаточно скоро. Но сегодня ломание копий по поводу антитезы «религия – секулярность» или «традиция – гуманизм» ещё в тренде, и социал-традиционалистский дискурс пока ещё представляется чем-то не совсем обычным.
Между тем вопрос о смене ценностно-идеологической парадигмы ставится уже давно как религиозными, так и светскими мыслителями современного Запада – правда, в кулуарах. Он ещё не вынесен на всеобщее обсуждение. Попробуем прояснить, как возникла ситуация, когда смена парадигмы стала необходимостью даже для наиболее дальновидной части её защитников.
ХХ век обладает стойким послевкусием. Он давно закончился, а ощущение конца эпохи всё не проходит. Для Запада это что-то новое, а нам, родившимся в СССР, данный феномен хорошо знаком: это состояние застоя. Сегодня оно связано со сферой политических идей. Точнее, с набором ключевых политических понятий, которые задают смысловую атмосферу последних двух с половиной десятилетий.
После распада социалистического лагеря в политический обиход вводится обойма новых концептов, ранее не актуальных. Один из них – «модернизация» – был адресован странам бывшего советского блока и приглашал их занять место в мировом разделении труда, являясь мягким и политкорректным синонимом колониальной зависимости.
Другой пример – выражение «конец истории». Оно обрело популярность благодаря Фрэнсису Фукуяме и его книге «Конец истории и последний человек». Понятие «конец истории» также содержало в себе чёткий и недвусмысленный месседж, причём весьма радикальный по содержанию. Это было не просто подведение черты под «двуполярной» эпохой и так называемой модой на марксизм. Речь шла о том, что мировой политике вообще следует отказаться от историзма и очистить от исторических смыслов политический язык. Отказаться – в пользу чего? В пользу новой политической метафизики, в центре которой оказалось понятие общемирового либерального консенсуса.
Разумеется, идея была утопической. Консенсус не сложился. Часть мира, не входившая в среду обитания «золотого миллиарда», не приняла новые порядки – ужесточение экономической политики, курс на вестернизацию и проч. Кое-где возникли попытки занять активную наступательную позицию (вспомним саддамовский Ирак). Тогда, с точки зрения сторонников либерального консенсуса, пришёл черёд полицейских мер. Эти меры давно и подробно описаны политологами и военными аналитиками. Но нас волнует в первую очередь та сторона полицейского режима, которая выразилась в глобальной смене политического курса.
Главное изменение заключалось в том, что вместо идеи «конца истории» на первый план вышла концепция «конфликта цивилизаций». Этим понятием мы обязаны Сэмюэлю Хантингтону. Такая замена (или подмена) терминов говорила о многом. Прежде всего она, разумеется, указывала на готовность мировых элит к войне между Севером и Югом, но не только. Не менее существенно и то, что тем самым провозглашалась кардинальная смена политического языка. Вместо языка политики и экономики в мировой обиход возвращался язык культурно-цивилизационных различий. В том, что это именно возврат к прошлому или, точнее, его ремейк, нет никаких сомнений. Не важно, кто провозгласил этот путь первым, профессор Хантингтон или иранские аятоллы, но кто агрессор, а кто жертва, можно понять исходя из разницы весовых категорий двух конфликтующих субъектов.
Идеологический сдвиг, скрытый за сменой понятий и терминов, до конца не проговаривался (в угоду политическим приличиям), но подразумевался. Тем самым был взят курс на отмену всего, что успело произойти в политическом словаре за последние сто лет.
Вернёмся немного назад. До ХХ века европейская имперско-колониальная идеология оформлялась в романтических терминах вроде «бремени белого человека», в утверждениях о «необходимости цивилизовать дикарей». Этот лексикон устарел тогда, когда набрал силу марксизм, под влиянием которого такие явления, как мировое неравенство и зависимость одних стран от других, были переведены на язык политэкономических категорий. Поэтому во времена СССР речь шла о противостоянии двух социально-политических «систем», но не «двух культур» или «двух цивилизаций». Само существование альтернативы, пусть даже советской с её очевидными изъянами, вынуждало выбирать выражения.
После распада советского блока либеральный мейнстрим вновь возвращается к доктрине открытого, а не экономически замаскированного колониализма. И вот на повестке дня новый «конфликт цивилизаций».
Как справедливо писал философ А. С. Панарин, «стала обнажаться другая – не идеологическая, а цивилизационная суть глобального конфликта, прежде идеологически стилизованного… Ещё недавно вопрос о переходе от авторитарно-тоталитарных форм устройства к демократическим мыслился на основе формационного универсализма – закономерной общественной эволюции, не считающейся с какими бы то ни было расовыми, этническими, географическими барьерами. Теперь возобладала цивилизационная парадигма, открывающая дорогу монопольного присвоения понятий „демократия“, „свобода“, „гражданское общество“ западной цивилизации в качестве их единственного аутентичного истолкователя и носителя. Демократическое неприятие тоталитаризма обернулось неприятием незападных цивилизаций как находящихся на подозрении в силу самой их природы. Природу же, как известно, не изменишь: изгнанная в дверь, она вернётся через окно»1.
Это был знак того, что последние приличия отброшены. Либеральная теория сделала семимильный шаг назад и остановилась где-то посреди эпохи Британской Ост-Индской компании. Ведь от концепции культурной полярности (вариант прежнего «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись») полшага до идеи культурной исключительности, а затем и биологического превосходства.
И эти полшага были сделаны в 2014 году. Ультраправый переворот и геноцид русских на Украине были поддержаны ведущими западными странами. Было дано молчаливое согласие на «выравнивание» военно-террористическими методами национального состава Украины для создания мононационального государства в границах бывшей многонациональной УССР. В то же самое время происходит легализация неонацистской идеологии. США и Канада демонстративно проголосовали против резолюции ООН о недопустимости героизации нацизма.
Это было знаковое событие. Оно свидетельствовало о том, что либеральное общество вступает в состояние новой архаики, подобное тому, которое имело место в 1930-е годы. Выражения «генетический мусор», «потомственные рабы», «форпост европейской цивилизации», «белая раса князя Ярослава» становятся нормой.
Сегодня можно констатировать регресс и архаизацию либеральной общественной парадигмы или, как сказал бы Иммануил Валлерстайн, капиталистической мир-системы. Это накладывает ощутимый отпечаток на господствующую идеологию. Социальное неравенство вновь оправдывается культур-расистскими доктринами, едва прикрытыми эвфемизмами и политологическими клише. Например, замена понятия «культурная неполноценность» на «несоответствие демократическим стандартам» вряд ли может обмануть критически мыслящую аудиторию: эвфемизмы – продукт языка, а не социально-политической реальности.
Вместе с тем уже отчётливо видно, что ни военно-полицейская, ни финансовая системы неолиберального миропорядка, ни его идеология уже сегодня не справляются с бременем мирового господства. В противном случае попрание демократических норм (как в случае с греческим референдумом или предвыборным закрытием дела Хиллари Клинтон) и реабилитация нацизма не были бы настолько явными и откровенными. По-другому – без таких грубых ситуативных подпорок – система уже не может работать, поскольку её несущие конструкции подламываются и трещат. Процесс этот идёт по нарастающей. Поэтому главный на сегодняшний день вопрос – успеет ли человечество выскочить из-под обломков этого рушащегося здания. И если да, то под какой новой идейной крышей оно сможет найти приют и относительную безопасность.
* * *
Назревший в обществе системный кризис является следствием идеологического монизма, который до сих пор исповедуется западным политикумом под видом универсальных либеральных ценностей. В его основе лежит доктрина гуманизма, а если говорить точнее – гуманитарного монетаризма. Это и есть ядро современной неолиберальной доктрины.
Абсурдность данной идеологии очевидна: внимание к «частной личности» и нивелирующая, ничем не ограниченная власть капитала несовместимы. Роль идеологии гуманитарного монетаризма заключается в подмене человеческого – как индивидуального, так и коллективного – неподвижной «общечеловеческой» абстракцией, не имеющей непосредственного отношения ни к реальному индивидууму, ни к обществу в целом. Несмотря на идею неограниченного индивидуализма, эта концепция эффективно подавляет в первую очередь именно индивидуальность, поскольку ставит на место полноценной человеческой личности автономный социальный модуль, наделённый теми или иными формами ложного сознания. Она создаёт умозрительный конструкт «общечеловека» – навязанную идентичность, подчиняющую либо исключающую другие идентичности.
Надо сказать, что доктрина «общечеловеческого» (исторически основанная на идее универсального естественного права) воплощает в себе наиболее совершенный на сегодня тип тоталитарного сознания. На уровне политики ценности гуманитарного монетаризма в наиболее полном виде отражены в неолиберальной идеологии.
Идеология гуманитарного монетаризма – детище эпохи Нового времени и Просвещения. Она характеризуется созданием картины общественных отношений, оторванной от их исторического референта. Именно в зазоре между практикой и теорией появился феномен «идеологии» в его современном, рационалистическом понимании.
Прямая религиозная легитимация социального порядка исторически уступила место легитимации посредством псевдологического замещения и камуфляжа социальной реальности. Вот почему практика либерализма кардинально расходилась с его книжной теорией, будь то работы Дж. Локка, И. Канта или К. Поппера. Сегодня гуманитарно-монетарная (либеральная) идеология остаётся по большому счёту неотрефлексированной в рамках порождаемых ею же самой норм научной рациональности.
Смена ветхой идеологической парадигмы на новую сдерживается отчаянным сопротивлением реакционных сил, прежде всего финансовых элит. Сопротивление мощное, но существует и проблема чисто интеллектуального порядка, поскольку смена парадигмы – это не только политическая, но и теоретическая задача.
Либеральная идеология не может быть в достаточной мере отрефлексирована в своих границах и взаимосвязях, поскольку мы погружены в неё и наши интенции опосредованы этой идеологией и навязанными ею сценариями культурного и интеллектуального поведения. Оптика критического взгляда в той или иной мере искажена. Лишь построение контрметодологии и следование ей позволяет гарантированно выйти за рамки либеральной парадигмы и преодолеть её явную и неявную нормативность.
Сегодня вполне очевидно, что либеральная идеология выполняет роль универсальной заглушки для критического мышления. Либеральные табу и фетиши вызывают негативную реакцию у мыслящей части общества, а критика словаря политкорректности стала рутинным занятием. Тем не менее, как выразился кто-то из современных философов, либерализм всё ещё живёт на такой глубине, куда не доходит свежий воздух открытой полемики. Идейно он девальвирован, а политически пока доминирует. Именно поэтому расчистка идейного пространства от устаревших политических мифов превращается сегодня в увлекательное занятие, на котором оттачивает свой метод всякий уважающий себя интеллектуал, – точно так же, как любой профессиональный скрипач обязан освоить каприсы Паганини.
Но, констатируя завершённость либеральной идеологии, кризис её политического языка, всё же стоит сделать моментальный «снимок» уходящего либерализма из перспективы современности.
* * *
В начале ХХ столетия либерализм занял господствующие теоретические высоты и мог считаться всеобъемлющим идеологическим явлением, выходящим за рамки политических и экономических теорий, для которого подходит термин «интегральный либерализм».
Подобно коммунизму, либерализм начинает существовать как принудительный социально-правовой и социогуманитарный режим. Но в отличие от коммунизма либеральный тоталитаризм имеет действительно всемирные масштабы. Экспансия капитала, достигая географических пределов, направляется «внутрь» личности, начинает претендовать на «всего человека» и пытается включить в пространство рыночного обмена идентичности, родственные отношения и сакральные феномены (религия, родина, семья, нация). В центре этой системы находится особый тип принудительных отношений («власть-экономика»), пронизывающий весь спектр социальных знаний и практик.
Поэтому сегодня есть все основания использовать понятия «либерализм», «либеральная модель» по аналогии с понятиями «коммунизм», «коммунистическая модель». Предпосылки для расширенного понимания термина сложились давно и отмечались уже век назад (например, у Бенедетто Кроче: «Либерализм – нечто гораздо большее, чем политические взгляды»). При таком подходе либерализм должен рассматриваться как господствующая политическая модель последнего времени, «эпохи после 1793 года», по определению И. Валлерстайна.
В ХХ веке либерализм поглотил другие политические идеологии (социализм и консерватизм), которые раньше считались политическими альтернативами. Социализм и консерватизм утрачивают свой антисистемный потенциал, их будущее в постлиберальной перспективе определяется возможностью их синтеза. Тотальный характер властных практик либерализма позволяет говорить о либеральной идентичности и контроле других идентичностей в рамках «либерального консенсуса».
Сегодня критика либерального популярна в среде левых авторов, в частности, она доминирует в работах И. Валлерстайна. Последний, в отличие от традиционных марксистов, склонен рассматривать буржуазный период как исторический зигзаг «самодержавия капитала», идущий в сторону от магистрального пути истории – постепенной эгалитаризации традиционного общества.
В настоящее время либеральная идеология испытывает кризис легитимности, и это обстоятельство является главной причиной превращения социальных и политических практик либерализма в авторитарную модель, нарастания влияния неоколониалистских и ультраправых тенденций в политике, что в целом может быть охарактеризовано как архаизация либеральной социальной системы. Прогнозирование сценариев будущих общественных изменений приводит к выводу о том, что в ближайшем будущем архаизация либерализма может усилиться вплоть до появления всё новых режимов и идеологических моделей неонацистского и радикально-фундаменталистского типа.
У философов есть такой термин – «либеральное состояние». Он сразу отсылает к понятию «состояние постмодерна» из одноимённой работы Ж. Ф. Лиотара2. И эта отсылка очень важна для понимания обоих явлений. Собственно говоря, постмодернизм, понимаемый как царство всеобщей относительности, структурность без центра, как раз и составляет основу стиля мышления в эпоху зрелого либерализма.
Мнение о том, что тотальность современного либерализма в последние годы многократно возросла, высказывали многие. Например, в этом уверен исследователь левого направления, близкий к школе мир-системного анализа, Самир Амин, автор книги «Вирус либерализма»3. Правда, в отличие от И. Валлерстайна, он придавал своей концепции американоцентричное звучание (пусть и в негативном смысле), но на конечных выводах это не сказалось. Амин считает либеральную идеологию своего рода идейным «вирусом», который возник как побочный эффект экспансии капитала и ведёт к «перманентной войне». Он также подчёркивает религиозно-мессианскую составляющую в американской версии либерализма, утверждая, что политики США видят американцев в роли «избранного народа», что, по мнению Амина, синонимично Herrenvolk (расе господ), если вспомнить терминологию нацистов.
«Вирусная теория» Амина легко находит подтверждение в наблюдаемых фактах. Сфера не только общественных, но и гуманитарных наук сегодня в значительной степени несвободна от либеральных идеологем, в том числе (и даже в первую очередь) в части разметки проблемного поля и определения предмета изучения. Здесь и проблематика «другого», и изучение национальностей как «воображаемых сообществ», и регионалистика, изучающая мир как содружество регионов, а не наций, и конструирование идентичностей, и гендерные исследования.
Многообразие этих исследовательских направлений порой даже кажется избыточным, но в то же время у них есть общая особенность: они обречены двигаться по накатанным дорожкам, поскольку им не суждено выйти за рамки идеологически опосредованной системы знания. При всей смелости и раскованности мысли, авторы этих исследований призваны охранять канон, который нигде специально не манифестирован, но его присутствие ощущается едва ли не в каждой работе. Это состояние общественных и гуманитарных наук, характерное для эпохи позднего либерализма, можно назвать «фазой обскурации» (термин Л. Гумилёва).
Характерно, что эффект обскурации достигается не за счёт сужения, а за счёт направленного расширения спектра возможных позиций и отсутствия сколько-нибудь прозрачных критериев научной ценности. В этой ситуации перегруженности системными связями критическое осмысление каждой отдельной концепции затрудняется, как затрудняется аудирование связной речи в условиях помещения её в пространство искусственного информационного шума. Именно поэтому в публичных практиках современного либерализма отсутствует монолитность. Напротив, существует набор отклонений, допустимых в рамках генерального дискурса, – отсюда предсказуемость методов и выводов. При этом соблюдается главный принцип: всё в рамках консенсуса. Критика до известного предела допускается в рамках «плюрализма» и либеральной метафизики свободы.
Любая попытка выхода за рамки этого концептуального лабиринта рано или поздно возвращает исследователя в рамки консенсуса. В лучшем случае исследователь, ставящий перед собой такую задачу, попадает в одну из его подсистем (ориенталистика, «новый правый» консерватизм и т. п.). Поэтому наиболее интересным направлением гуманитарных исследований сегодня могут стать властные практики и инструменты эпохи позднего либерализма, от финансовых до языковых.
Либеральный дискурс всё чаще вызывает негативную реакцию у критически мыслящих интеллектуалов. Многие считают, что идейно он уже девальвирован, но в политике пока ещё доминирует. Вероятность смены идеологической парадигмы довольно высока. И как применительно к подобному случаю замечал Пол Фейерабенд, «нет необходимости говорить о психологических преимуществах, вытекающих из использования альтернатив. Действительно, если мышление ограничено рамками одной-единственной теории, оно может не заметить её наиболее уязвимых слабостей»4. Но что означает это теоретическое ограничение, как не более или менее явную нормативность?
Нормативность в исторически успешном обществе формируется целенаправленными инициативами его интеллектуального слоя. Эти инициативы задают эпистемическое пространство, то есть социальную аксиоматику, идеологию, нормы информационного обмена и верификации знаний, правила научного исследования – в широком диапазоне, от методов «нормальной науки» в понимании Томаса Куна5 до «научного мифа современности» в понимании П. Фейерабенда.
Объяснительные модели (научные воззрения, социальная мифология, аксиологические системы и проч.), к о т орые вырабатываются обществом для раскрытия смысла и целей своего исторического существования, собственно, и есть парадигма общественного знания. Можно говорить о присущих ей нормативах, которые, в свою очередь, определяют деятельность статусной группы интеллектуалов.
Фукианский тезис о том, что линия различий в истории общества играет более существенную роль, чем линия преемственности (что и объясняет феномен «смены культурных парадигм»6), также, на наш взгляд, требует уточнения. Я признаю это как факт современной истории, но считаю данную ситуацию характерной в основном для Нового времени. Возникшая в недрах позднелиберального общества «культура различий» использовала данную закономерность для имитации революционных процессов в обществе (бунт актуального искусства, уличные протесты). Эти симулякры революционности создаются по законам постмодернистского игрового сознания и шоковой эстетики, присущей contemporary art и другим культурным практикам.
Смена парадигмы означает изменение социальных норм, моделей поведения, устоявшихся нормативов экономической деятельности и социогуманитарных знаний. Такие перемены, говоря марксистским языком, – результат «расколдовывания мира». Результат открытия. Открытия нового чувства истории, новой исторической необходимости. «Открытие чаще всего – это не одноактное событие, а длительный процесс. Восприятие этих открытий учёными приводит к смене парадигмы, что часто встречает сопротивление»7.
Несмотря на сопротивление диспетчеров старого миропорядка, перемены уже начались, но нельзя изменить мир, пребывая в плену иллюзий. Необходимо определиться с новым словарём и новыми ценностями. Всякий новый взгляд на общество8 вынужден пробивать себе путь среди морально устаревших исторических и политических теорий. Именно поэтому для всестороннего анализа либерализма как современной идеологии необходима новая методология, использующая интеллектуальный инструментарий модерна, но отказавшаяся от его ценностей.
* * *
Существует немало определений идеологии. Причём интерпретация и использование самого этого понятия в огромной степени зависят именно от идеологических установок автора того или иного определения. В некотором смысле понимание идеологии есть не что иное, как самоопределение говорящего.
В общем виде идеология есть описание модели мира, общества и человека, обладающее предписывающей функцией, явной или скрытой нормативностью. Нередко говорят о «сконструированной реальности» идеологии и о её манипулятивных возможностях. Например, с точки зрения Карла Маркса, выработка идей всегда опосредована влиянием политической надстройки, экономических интересов и классовой принадлежности, из чего следует определение идеологии как «превращённой формы сознания» или «ложного сознания», выражающего групповые интересы, выдаваемые за интересы всего общества9.