Kitobni o'qish: «Тайна расстрелянного генерала»
Текст печатается по изданию:
Ржешевский А.А. Павлов. Тайна расстрелянного генерала.
М.: Вече, 2005.
Глава 1
– А тебя никто не спрашивает, – сказала старуха бульдогу, который шел покорно на поводке. Пес приноравливался к маленьким старушечьим шагам и переступал, как хозяйка, – мелко, неторопливо, бочком, потому что с трудом сдерживал бьющую через край энергию и мощь.
Ветер бросил им навстречу белую метельную занавесь.
– Холодно, а ты все просишься гулять, – продолжала старуха ворчливо. – Гулять бы ему, да гулять… Смотри какой снег!
Бульдог понурил голову, будто и в самом деле почувствовал себя виноватым. Выпучив глаза, печально поглядел вверх на хозяйку.
Метель бушевала с утра, будто вернулся февраль. К полудню успокоилось, только изредка сорванные с деревьев белые шапки рассыпались прозрачной кисеей. Наконец где-то вверху, в небе, отодвинулось облако, и брызнуло солнце.
Словно почуяв свою правоту, бульдог дернул за веревочку и поволок старуху к речке, на мост, под которым бурлила вода. На потрепанном настиле не хватало досок, разметанных колесами грузовиков и танкеток, проходивших здесь целыми вереницами во время зимних учений. И теперь сверху сквозь щели видно было, как вода крутилась вокруг деревянных свай, а подплывавшие льдины вгрызались, разламывались от ударов и плыли дальше. Видно, пришло время, и, несмотря на холода, половодье набирало силу.
Старуха хотела было идти через мост, но замешкалась и резко натянула поводок. Пес оглянулся. Он не посмел подумать, что мудрейшая его хозяйка в чем-либо не права, и терпеливо ждал разъяснений.
– Туда опасно, – с запозданием пояснила старуха. – Можно провалиться. Поглядим, как они проедут.
Сверху по дороге прямо к мосту, вырастая с каждой секундой, скатилась новенькая танкетка и остановилась по другую сторону реки. Аккуратные колесики прилажены надежно и не цепляются друг за дружку даже на самом быстром ходу. Грозной пустотой зияла тоненькая пушечка. Во всех линиях – лад и продуманность, словно бы лучше и смастерить нельзя, не то что рохля трактор, всю зиму ржавевший на краю поселка. Нет! Люди всегда для истребления и войны думали быстрее и ловчее, чем обо всем остальном.
Танкетка еще приблизилась, от ее броневых плит, выкрашенных зеленой краской, веяло какой-то праздничной несокрушимой мощью. Но старуха не радовалась. Мир, который она создавала всю свою жизнь, крепчал и наливался силой. И в то же время оставался чужим, больше того – враждебным, изничтожающим все, что связано было с ее делами и памятью.
Тяжесть крашеного броневого листа, как и всякое другое проявление государственного могущества, вызывало у старухи острое ревнивое чувство: если бы она руководила страной или друзья, такие как она, броня была бы крепка не хуже, а даже лучше.
Но все связанное с нею, с друзьями, сломлено, разметано, и странно, что уцелело в душе после стольких тюрем. Но даже если бы этих горьких лет было вдвое больше, она бы не отказалась от своей судьбы. Жизнь ее была заполнена любовью по самую высокую отметку – выше не бывает, – хотя за всю жизнь ей выпало любви меньше трех лет.
Она сама не ожидала, что ее выпустят из тюрьмы и даже разрешат поселиться у двоюродной тетки. Больше от семьи никого не осталось. Странно, что посреди всех бурь в ней по-прежнему крепло чувство, что будь отец жив, он бы защитил ее ото всех невзгод. Умом она понимала: ничего не мог сделать слабый больной старик. А чувство жило. И видела она, как в стылый мартовский день возле дома кабатчиков Мызниковых отец повязывает алую ленту на броневик. И все кричат от восторга, и он кричит. Слава богу, не дожил до октября. А если бы дожил, увидел бы, что она увидела?
В том, что ее выпустили в канун семнадцатой годовщины, заключался какой-то дьявольский смысл. Милосердию «их» она не верила. А после декабрьских событий в Ленинграде каждую ночь ждала нового ареста.
Старуха не заметила, как танкетку плотным кольцом окружили сбежавшиеся ребятишки. Дождались – с лязгом откинулся люк, из него выбрались два танкиста в комбинезонах и шлемах. Что они говорили, прикуривая друг у друга, и чему смеялись, старуха не уразумела. Но когда двинулись навстречу, прилепив взгляды к ее лицу, поняла, что за ней. Обычно ночью тихо подползала «черная Маруся». Теперь решили на танке.
Она не удивилась. Только натянула собачий поводок и внутри застывшего скрюченного тела забило, залихорадило. В глазах, вместо одного солнца, вспыхнули сразу тысячи, и столько же минувших дней и ночей в один миг промчались перед ней.
Воспоминания были самой крепкой опорой. То, что отцу казалось катастрофой, для нее было огромным всеохватным счастьем. Ну и что теперь, когда его нет? Разве она не права? Конечно, как не удивляться, не охать окружающим, если она, дочь известного ювелира, владельца богатых особняков, сбежала по горячей любви с бездомным учителем словесности, который по характеру своему и по внешности должен был не азбуку разбирать с малышами в приходской школе, а странствовать по рыцарским турнирам на коне и со щитом.
«Эх, Мария! – говорил он, сжимая ручищами ее плечи. – То ли еще будет! Хочу бросить все и землю поглядеть. Махнем на край света! Со мной не пропадешь». Ей-то, молоденькой, и тяжко и боязно, а голова сама склоняется в согласии и восторге. Губы шепчут: «Да! Согласна! Пусть… на край…»
Старуха подобралась мысленно, выпрямилась бесстрашно и бросила на подходивших танкистов колючий взгляд. Она повидала гэпэушников в разном обличии и беспечным видом подходивших военных не могла обмануться.
Но те неожиданно остановились, поговорили о чем-то без улыбок и воротились назад. В старухиных глазах вдруг прояснилось, и она узнала одного из военных, коренастого, с обветренным, точно вырубленным грубым лицом и мохнатыми бровями. Уроженец бедной костромской деревни, он выбился в большие командиры, и приезд его стал событием для областного начальства. Фамилия проста, как воробьиное чириканье. Несмотря на вольнодумство, она с девической поры внутренне отгораживалась от простого люда. Иванов или Петров? Ах, да! Павлов!
Ревностно оспаривая решения новой власти, она, тем не менее, шестым чувством одобрила этот выбор. Не потому, что коренастый танкист показался ей чем-то симпатичен. Главным было предчувствие. Мысленно она продолжала руководить, действовала. Необходимую информацию ухитрялась получать отовсюду, даже в тюрьме.
Коренастый танкист уже наверняка не вспоминал свое босоногое детство и пастушечий кнут. Пробежал за несколько лет путь, назначенный многим поколениям. В этом его сила, но в этом же страшный провал. Сейчас от его фигуры веяло властью. Но редко кто из таких скорохватов умеет править по совести, по уму. Оттого и нет ума, что ставят друг дружку не по уму, а по иным качествам. Сладостная ноша власти для многих оказалась непосильной. Но уж верно, по своей воле никто ее не бросил.
В коренастом танкисте чудилась надежность. Можно было заранее представить судьбу: такой не предаст. И не промахнется. Рассчитает все с выгодой для Отечества. Не только для себя… В Гражданской участвовал. Но в расправах не замечен. Не то, что Васильев… Кстати, тот высокий с ним – не Васильев?
Мозг пронзила молния. В памяти, наоборот, сгустилась тьма. Не понять! По росту вроде бы похож. Стольких богатырей согнуло и пожгло, что каждый на примете. А Васильев был особенный. Светловолосый статный красавец так и остался ненавистен для нее и самых близких людей. Правда, этот, рядом с Павловым, в шлеме. Но не так? Не так пригож… Может, глаза подводят? Сколько, поди, годов пролетело! И каждый за три. А то и за пять…
Неужели он?
Хлопнул железный люк. Настала тишина, взломанная затем ревом мотора, дрожанием земли. Чья-то красная шапочка заметалась перед броней. И вихрастый паренек – из будущих храбрецов – вытянул девчушку на обочину. Неторопливо переваливаясь, танкетка вползла на мост, осторожно ощупывая гусеницами каждый гвоздь и зависая над провалами. От середины пролета рванула вперед, выдрав еще несколько досок. И – залопотала гусеницами вдоль дороги. Минуты не прошло – исчезла за поворотом. Окружающий воздух вновь очистился от копоти и страха.
Старуха решила возвращаться и опять резко натянула поводок. Пес оглянулся, точно мог сказать: «Зачем останавливаться? Все правильно. Вот он свесился над перилами. Сейчас можно подойти».
И тотчас, будто согласившись, старуха заковыляла к реке.
После отъезда танкистов веселая гурьба мальчишек закипела на мосту. Потом рассыпалась по берегу. Река разливалась все шире, вода поднималась, и мальчишеским восторгам не было предела. Это очень хорошо понятно было даже охлажденной старушечьей душе.
Один из мальчиков пронзительно напоминал старухе сына. Встречая его, она всякий раз вздрагивала. Тот, погибший, и этот, живой, смотрели на нее одинаковыми глазами. Даже имена совпадали.
Подросток был слабосильный, головастый, нерешительный. Ей виделся затаенный взгляд с печалью, точно мальчишку побили перед этим, хотя он прыгал и хохотал наряду со всеми. Вдруг опомнился от крика:
– Эй, Серый, пойдем стыкнемся! Уговор, до крови, а не до слез. Понял?
Кто-то напрашивался на драку. Старуха в этом понимала и вознамерилась помешать драчунам. Пес двинулся вместе с нею по мосту, мелко перебирая ногами. Глянув на подростка, старуха еще раз поразилась его сходству с ее сыном Костиком, который помер, когда она была в Зайсанской тюрьме. А может, убили…
В российской истории густо рассыпаны такие дела, не счесть. Помнили только царей. А с обыкновенным людом никогда в России не считались. Может, потому и судьба у нее такая?
Кто-то бы удивился: откуда сходство? Этот Костик еще не родился, когда сыночек помер. И было-то ему, голубку, чуть больше пяти лет. Но когда старуха глядела на подростка, ей виделись те же глаза, глубоко спрятанные под бровями, что навек впечатались в ее душу; тот же выпуклый, зауженный кверху лоб… Она сама не понимала, откуда и почему, – но с разрывом в сотни верст и десятки лет – у этого подростка, встреченного случайно, лицо и голова были, как у Костика.
Облокотившись на деревянные перила и угрюмо посверкивая глазом, подросток смотрел на приближавшуюся странную пару. Он давно знал старуху и не любил за назойливость, за тонкую прозрачную кожу на лице, за безжизненные, ничего не выражавшие кроме строгости глаза. Встречаясь, он никогда не здоровался, норовил пробежать. И тем более удивительно было то, что старуха всегда узнавала его.
– Вот! – сказала она бульдогу. – Видишь? Стоит наш дружок. Подойди и поприветствуй его. А я пока отдохну.
Бульдог послушно подошел и обнюхал забрызганные грязью штаны. Подросток улыбнулся, не разжимая губ и содрогаясь от брезгливости к псу и мощи, которая клокотала под гладкой львиной шкурой.
– Спроси, почему он не в школе? – проскрипела старуха.
Пес бросил из пасти шматок слюны и нетерпеливо переступил передними лапами.
– Нас отпустили, – отозвался Костик, прижимаясь к сухим теплым перилам моста. – Из-за разлива.
Он ненавидел и в то же время побаивался старуху, а может быть, бульдога, странным образом понимавшего человеческую речь.
Неожиданно быстро и проворно старуха протянула руку и коснулась его лица сухими пальцами. С полыхнувшими от стыда глазами Костик вжался спиной в деревянные перила.
Отступать было некуда. Он помотал головой.
– Не убежишь, – сказала старуха со счастливым смехом и опять сухой ладошкой погладила его по щеке.
– Убегу, – пряча лицо под распахнутый ворот куртки, упрямо проговорил он.
Едва бульдог отступил, Костик бросился в открывшееся пространство. Сбежав с моста, перешел на шаг. И скоро река опять поглотила его внимание. С часу на час должен был тронуться лед. В прошлый год мостовые опоры выдержали, зато на Стрелке вода повалила электрические столбы, и случился пожар. А в этот раз напора льда опоры могут и не выдержать. Неужто из-за школы пропускать такое зрелище? Костик очень любил пожары и разрушения. Но от старухиного бульдога надо было уходить, и он перешел на дальний край мальчишеской ватаги, растянувшейся по берегу.
Старуха с трепетным чувством проследила за исчезающим подростком, его странной подскакивающей походкой, точно он с малых лет ходил в тяжелых башмаках. И эта несуразность наполняла ее еще большей нежностью. Вот среди плакучих деревьев мелькнула его фигурка и пропала, оставив память в душе и ощущение свежей холодной щеки, которую она все еще чувствовала пальцами. Такой смелости она раньше себе не позволяла.
От солнечного света облака куда-то испарились. Небесная синева раскинулась на всю видимую ширину. Ручей, пробивавшийся вдоль дороги, побежал веселее. Но его не стало слышно в шуме поднявшейся реки. Половодье набирало силу. Вода начала затапливать низкие луговины, а в теснину под мостом врывалась с угрожающим шумом. И совсем немного оставалось ей до самого верха.
Но внешние звуки мало действовали на старуху. Она вновь увидела себя молоденькой и дрожащей, убегающей из дому в такое же время. Ей виделся Андрей, ожидавший за углом дома кабатчиков Мызниковых. Он уже сидел в извозчицкой пролетке и в своей черной поддевке показался ей неправдоподобно огромным. Цыганские брови черным пушистым шнуром перечертили лоб. Горящие глаза добирались до самого нутра. Нетерпеливо поглядывая, он первым ее, бежавшую, увидал. Подхватил раздетую, продрогшую, закутал в распахнутую медвежью полость, согрел. Ей до сих пор чудился густой и сочный, как у певца, голос:
– Но, пошел!
Петь он не любил, этого пустяшного занятия не признавал. В нем кипела энергия повелителя. А по рождению и возможностям жизнь сулила тихое бытие, стиснула огромные крылья деревянными бревнами приходской школы. Разве мог он в таком положении долго терпеть? Выход его энергии дали тайные общества, блуждания по стране. В этих блужданиях он таскал Марию с собой, и она вместе с ним терпела лишения, голод и холод, полагая по молодости и несмышлености, что другого счастья не надобно. С Андреем было тепло в стылой избе, сытно в голодуху. Не характер был у человека – динамит.
Странно, что кипучей его энергии не хватало даже для одного мелкого хозяйственного дела. Однажды полгода чинил табуретку и в конце концов ее пришлось сжечь. От рождения или воспитания, но вышло так, что руки его, могучие, красивые, словно скульптором вылепленные, не были приспособлены для работы. Если он брался прибивать доску, гвоздь непременно шел криво. Пробовал пахать – выходила чересполосица. С ним кони быстро выбивались из сил. Мог подковы гнуть руками, но за год работы у козыревского кузнеца так и не слепил ни одной. Все получалось косо, несоразмерно. Что же! Одному в дар – молот, фуганок или соху. А у Андрея другая отмычка к жизни – забористая речь. Ну что, если не испытывал он интереса к муравьиным кропотливым делам? Мария сознавала, что без этого мелкого копания не было бы на земле ни машин, ни домов. Так ведь каждому свое. Андрею судьба судила иное: выметнуться впереди толпы, кинуть огневое слово, чтобы глухо заволновалось и забормотало черное месиво недовольных, сдавленных уличными стенами людей, чтобы хлынули они, куда махнул его указующий перст, – такая жизнь была по нему!
И Мария вместе с ним втягивалась постепенно в такую жизнь.
Один миг власти над толпой давал им столько необычайного забвения, забрасывал в такие заоблачные высоты, куда бы их не донесли деньги, миллионы, заработанные заурядным, допотопным и добропорядочным способом.
Бедный добрый отец, поняв в конце концов безнадежность дочкиной судьбы, предлагал Андрею скорняжную мастерскую, из которой со временем можно было сделать фабричку. Но Андрей лишь презрительно рассмеялся и обнял Марию.
– Тебе что? Хочется вечно жить в этом пыльном сарае? – спросил он.
Мария глядела на него влюбленными глазами и ничего не отвечала, потому что слова могли погасить энтузиазм Андрея и просветленность его богатырского облика. Густые брови, словно скрученные из проволоки, длинные прокуренные ресницы, ясный синий взгляд, да разве можно было ему перечить, губить окрыленность?
Внутренне Мария сознавала, что он по складу натуры никогда бы не удержал в руках какого-то конкретного ремесла. Только стихия полета его увлекала. Неужто, имея тонкую душу и неуемный взрывной характер, он должен был в самом деле шить тулупы из шкур?
Он погиб как вождь – и был по природе вождем.
Когда в Ростове вольнонаемные начали громить магазины, Андрей оказался во главе.
Поначалу Мария шла рядом, понимая, что может быть нужна. Но Андрей уже не видел ее и парил. Ничто не занимало его вокруг, кроме цели, ничто не могло удержать – ни жена, ни мать. Да он и не помнил ни о ком. Вдохновленный и радостный, он будто спускался на землю с иной планеты. Земные законы для него не действовали. И Мария отчетливо понимала его состояние.
Никогда она не видела его таким красивым, как в тот миг, когда урядник выстрелил. Андрей не сразу рухнул, а медленно повалился, огромный, величественный. И вся толпа – мелочь, босяки, не стоившие одного его великаньего вздоха, – в ужасе расступилась и дала ему упасть.
Он приучил ее не бояться толпы, и она первая опомнилась. Урядники оттеснили, но она стала пробиваться к нему до самого последнего мига, до беспамятства, которое на нее вдруг навалилось.
Наверное, Андрей обречен был погибнуть посреди бурлящей взрывной энергии масс, которые подпитывали необычайные силы своего вожака, но после гибели тотчас забыли о нем.
Но она отомстила. Урядника того спрятали, перевели в другое место. Однако Мария отыскала главного виноватого, который посылал каждый раз десятки таких урядников. Проходя среди бела дня вблизи градоначальника, выстрелила в упор.
«Он жив? Он жив?» – плача спрашивала она, пытаясь увидеть сквозь спутанные волосы то место, где стоял градоначальник. И этот промах казался ей большим несчастьем, чем своя загубленная жизнь.
Она очнулась немного после встречи с отцом. Неузнаваемо постаревший, он глядел на нее слезящимися глазами и не мог понять, отчего она, воспитанная на «Красной Шапочке», взяла своими тонкими пальцами пистолет и выстрелила в совершенно невиновного человека? Больше того – в законную власть?!
Мария не плакала, не жалобилась. Уже давно она относилась к старому отцу с двойственным чувством: жалела, то есть, казалось, любила его. И в то же время отчетливо видела, Андрей внушил ей эту мысль, что отец при всем своем богатстве ничего не понимает в происходящем и ни в чем не разбирается.
Все отцовские алмазы оказались бессильны. Случай ее стал известен в Петербурге, и полиция вцепилась в Марию накрепко.
Каторжные законы в России всегда были страшны, а их толкование беспредельным. Пока длилось следствие, тюремщики по очереди входили в камеру Марии. Измывались по-всякому, а беременность не нарушили, и сына Костеньку она выносила.
– И чем же тебе царь-батюшка мешал выкармливать дитя? – жалостливо спросила сиделка в тюремной больнице.
Февральское отречение открыло перед ней двери темницы. Ее ждали, и она, явившись с новым знанием, взялась выполнять «мужнины заветы».
Победное дело Андрея, его одержимость захватили Марию целиком. Однажды ей пришлось встретить свою знаменитую тезку Спиридонову. Случилось это как раз накануне роковых июльских событий. Потом она ни от кого не могла узнать, как было на самом деле. Но по своей жизни, по тому, как ее неожиданно и беспощадно схватили и потом судили неизвестно за что, отбивая почки на дознании, она поняла, что попала в сердцевину схватки за власть, и кто тут виноватее, – эсеры или большевики, – знают единицы, а может быть, и тех уже нет.
Мир, который она создавала всею своею жизнью, крепчал и наливался силою. А ей суждены были ржавые тюремные решетки. Через царские каторги она прошла бы и дальше, не дрогнув. А собственная каторга, которую она устроила своими руками, надломила. Собственная каторга оказалась пострашнее царской.
Костенька помер, когда она сидела в Зайсанской тюрьме уже при большевиках. Потом ее ненадолго освободили. Будто подбросили, как мышь, не выпуская из шкуры коготки. Затем упрятали вновь. И теперь, похоже, старая история скоро повторится. Она это чуяла.
Ладно, ее жизнь погублена. А у этих нищих оборвышей, что шумят на мосту? Тоже, небось, пойдут под топор, согласно российскому обычаю… Погибнут… многие из них. Как погибло, выбито ее поколение. Крепкое, чистое. Кто бы раньше это мог вообразить? В начале века, например… Да при нашествии монголов гораздо больше русских уцелело, хотя там резали и жгли без разбору, безо всяких высоких слов о свободе и справедливости.