Kitobni o'qish: «Красно-коричневый»
«Душе моя, душе моя, восстани! Что спиши? Конец приближается!»…
Андрей Критский, VII век.
Часть первая
Глава первая
Хлопьянов долгим медленным взором оглядывал Пушкинскую площадь, и она, в весенних фиолетовых сумерках, обрызганная фонарями, в длинных блестках пролетающих автомобилей, казалась накрытой прозрачным колпаком. Люди, фасады, фонари казались помещенными в стеклянный аквариум, путались в водорослях, бесшумно ударялись, как рыбы, о прозрачные преграды.
На краю тротуара, у проезжей части, топтались проститутки, в коротких юбках, в химически-ярких блузках. Их лица в неоновой помаде, в ярком гриме разом обращались к подлетающему лимузину, из которого выглядывал веселый смуглый кавказец или бритоголовый московский детина. Подманивали их, осматривали от кончиков легких серебряных туфелек до высоких, с завитками и локонами, причесок. Одна или две впрыгивали в машину, и их уносило в сумерки, а остальные продолжали толпиться под фонарями, как ночные бабочки, в полупрозрачных блузках, разноцветных пластмассовых поясах, пританцовывали, жадно, зорко поглядывая на пролетающие автомобили.
Хлопьянов смотрел на них, как на диво, Бог весть откуда возникшее, излетевшее из темных дворов, неосвещенных подворотен, родившееся из загадочных червячков и личинок. Москва, знакомая каждым изгибом улиц, каждым поворотом переулков, родными с детства образами домов и фасадов, теперь казалась чужой, ненастоящей. Напоминала ярко размалеванную деревянную маску, источенную жучками, и из множества пробуравленных скважин вылезали и вылетали разноцветные существа, нарядные, шустрые, ядовитые. Он рассматривал их с интересом и тайным страхом. Исследовал их пристально, как в музее, стараясь понять их природу.
Медленно, в целях исследования, он спустился в подземный переход, где бежала, кипела толпа. Лица вспыхивали и гасли, как перегоравшие лампочки. Вдоль кафельной стены неровной чередой стояли пожилые торговцы. Протягивали банки с консервами, бутылки пива, сухую воблу, пакеты с кашей. Зазывали, умоляли купить, ловили взгляды, жалко улыбались. В их подслеповатых запавших глазах была вина, жалоба, собачье непонимание. Они не могли объяснить ни себе, ни людям, почему так случилось, что они вынуждены в этот поздний час покинуть свои стариковские жилища, оказаться на опасных, неуютных улицах и столь нелепо, непривычно добывать хлеб насущный. Хлопьянов всматривался в их ветхие неопрятные одежды, грязные кошелки, в убогий заскорузлый товар. Ему казалось, он видит среди них свою старую мать, школьного учителя, известного в свое время писателя. Москва сжала свои каменные клещи, выдавила их, как косточки из фрукта, выбросила из квартир на улицы, выставила под люминесцентными лампами у заплеванных кафельных стен.
Он продолжал исследовать площадь, наблюдая теперь за нищими, как зоолог. Отмечал места их расселения, способы кормления, повадки и инстинкты. Нищие заселили площадь равномерно, разместились умно и расчетливо в людских потоках, обрабатывая эти потоки особым способом, добывая из них необильную, постоянно поступающую добычу. Одни из них привлекали внимание обрубками рук и ног, в струпьях, болячках. Выставили напоказ красные натертые клешни, деревянные протезы. Ловко и весело подхватывали падающие купюры. Другие повесили себе на грудь, разложили у нищенских шапок дешевые иконки, плакатики с безграмотно накарябанной просьбой. Привлекали прохожих идиотическим выражением лица, слюнявыми пузырями на губах. Нищенки, закутанные в лохмотья, выкладывали напоказ грудных детей. Младенцы спали, словно их усыпили сонным зельем, лежали в комочках тряпья прямо на асфальте. Матери тянули к толпе фиолетовые грязные ладони, показывали худосочные груди с черными скрюченными сосками. Несколько нищих, завершив дневной сбор, сошлись на скамейке под фонарем, навалили грудой клеенчатые сумки, пили водку, делили добычу и ссорились.
Отдельно паслись на площади бомжи. Дождавшись сумерек, покидали свои дневные убежища, пугливо нежились в свете ртутных фонарей. Косматые, небритые, похожие на маленьких леших, в рубищах, в плесени помоек, в зеленоватом болотном иле сырых подвалов, они поражали Хлопьянова красными трахомными глазами, хриплым кашлем, простуженным ядовитым дыханием. Опирались на заостренные палки, которыми защищались от бездомных собак, рылись в мусорных урнах, а во время жестоких внезапных ссор убивали друг друга, оставляя на газонах, в подъездах, в ночных переулках безымянные безвестные трупы.
И вновь, совершив несколько кругов на поверхности, он опускался в подземный переход, в булькающий кипяток толпы. У телефонов-автоматов люди перекрикивали друг друга, сипели, надрывались, проклинали, обманывали, и все эти страсти погружались в пластмассовые трубки и железные ящики и скапливались там, как в мусорных урнах, откуда их увезет на свалку мусоровоз.
Тут же увивались наркоманы, – прыщавые нервные девицы с пожелтелыми от курева зубами, испитые юноши с бритыми раздавленными черепами в неопрятных ржавых одеждах. Одни пританцовывали и посмеивались в такт слышной им одним галлюциногенной музыки. Другие обморочно прислонились к стене, закатив лунные пустые глаза. Третьи, сцепившись, слюнявили друг друга воспаленными слизистыми оболочками. И вдруг все вместе, очнувшись, начинали истерически хохотать над каким-то фантастическим потешным видением, быть может, нищим с отрубленной красной культей.
Все это Хлопьянов видел впервые. Страдание, которое он при этом испытывал, было меньше, чем изумление. Эти существа появились там, где прежде обитали его сверстники, соседи, знакомые, привычные жители города. Теперь же эти пришельцы вытеснили его из привычной среды, отняли жизненное пространство, господствовали там, где раньше было ему хорошо и уютно. Отвратительные пришельцы закрепили за собой территорию, метили ее зловонными струйками.
Он снова кружил по площади, в поисках старинных следов. Все прежние, знакомые с детства очертания, фасады, вывески, фонари отступили в тень, скрылись под ворохом временных, дешевых, дразняще-ярких и навязчивых знаков – реклам, мигающих витрин, муниципальных стоянок, подсвеченных арок. Образ площади изменился. Ее остывшее неживое лицо было покрыто белилами и румянами.
Торговые лавочки, одинаковые, как соты, прилепились у газонов. Они были похожи на маленькие нарядные часовни, освещенные изнури, с киотами из наклеек и упаковок, с цветными лампадами заморских ликеров и вин. Из часовен выглядывали тихие лица торговцев, служителей новой религии, исповедников нового символа веры. Киоски были аккуратно отштампованы из нержавеющей стали, титана и алюминия, которые прежде шли на создание космических кораблей, самолетов, реакторов. Теперь же они служили оболочкой новым божкам и жрецам, на исповедь к которым являлись рэкетиры, фальшивомонетчики и торговцы наркотиками. И кто знает, какие обряды совершались ночами в этих молельнях, какие дары вносили и выносили в упаковках крепкие стражи, чем бугрились и оттопыривались пиджаки немногословной паствы.
Тут же у лавок на тротуарах сновали мальчишки-беспризорники, чумазые, словно вылезли из дымохода. Осаждали проезжие автомобили, предлагали заказ «Макдоналдс», лезли под колеса, плескали в стекла какую-то моющую дрянь, показывали языки. Насшибав деньгу, тут же на парапете пили пиво, курили, тузили друг друга. И снова кидались к автомобилям, нагло колотили в стекла, пугая проезжих дам.
Хлопьянов, утомленный ядовитой пестротой и шумом, покидал ненадолго освещенную площадь. Углублялся в окрестные кварталы, известные своими милыми переулками, особняками, двориками, престижными, сталинских времен домами. Теперь из дворов веяло зловоньем неубранных помоек, смрадными сквозняками из распахнутых настежь подъездов. В мусорных баках во тьме рылись согбенные, замотанные в лохмотья существа, гремели стеклом, звякали жестью. В укромных уголках притаились машины с погашенными огнями, и в них, чуть подсвеченные сигаретами, переговаривались таинственные люди. Где-то в подворотнях раздавался истошный крик, начинала верещать, свистеть угоняемая машина, звучал хлопок, похожий на выстрел. И на черных вонючих лужах сквозь прогал кроваво отражалась высокая реклама «Кока-Кола».
Хлопьянов, полковник военной разведки, месяц как вернулся в Москву, свободный, необремененный, уволенный вчистую из армии, после изнурительных и опасных лет, проведенных им в Карабахе, Приднестровье, Абхазии, где он служил на обломках державы, безуспешно пытаясь ее спасти. Поселился в своей обветшалой квартирке на Пушкинской, без дела, с обилием свободного времени. Использовал его для прогулок, случайного чтения, размышлений. Исследовал случившиеся с Москвой перемены и чувствовал себя путешественником, заехавшим в неведомый город.
Его детство и юность прошли на Пушкинской, и она представлялась ему душой Москвы, самым милым, светлым, духовным местом, – вторым центром. Первым была Красная площадь, грозный державный Кремль, царственные соборы, гранитная усыпальница Ленина, где, соединенная с курантами, вращалась, позванивала золоченая ось, на которой держалась страна. Но Пушкинская, дивный Тверской бульвар, чугунная ограда, древний ветвистый дуб, деревянные скамейки, где заботливые бабушки выгуливали очередное поколение внуков, новогодняя елка с хлопушками, чистая, продуваемая свежим ветром улица Горького, старомодные часы на фонарном столбе, – все это было душой Москвы. И конечно же, ее смыслом, главным ее наполнением был памятник Пушкину. Граненые, окруженные лиловой дымкой фонари, бронзовые стертые цепи, склоненная в завитках голова, черная шляпа в руке. И если зима, то ком белого снега на голове и на шляпе, а если лето, то неизменный букет у подножья.
Пушкинская площадь была для Хлопьянова самым родным и желанным местом. Теперь же, в эти весенние сумерки, выглядела воспаленно и страшно, как больная, в сукрови, в дурном поту, в расчесанной экземе. Здесь, на тротуарах и скверах было видно, какая зараза завелась в Москве, какая болезнь изъедает город.
Хлопьянов, последний десяток лет прожив на окраинах государства, ныне исчезнувшего и разгромленного, являясь в Москву в командировки и в отпуск, стремился на площадь. И уже давно, продолжая радоваться памятнику, фонарям и бульварам, замечал зорким взглядом признаки неведомой, занесенной в город инфекции. Крохотные вирусы и амебы, неразличимые глазом, поселились на чудесной площади. И она, не ведая, была уже больна, испытывала первый несильный жар, головокружение, покрывалась нездоровым румянцем.
Расхаживая по скверу вдоль овального гранитного фонтана, у газонов с зацветающими тюльпанами, он следил за горстками вольнодумцев. Сходились, шушукались, спорили о диссидентах, о кремлевских властителях, пересказывали едкие газетные статейки. Испуганно озирались, подозревая в каждом соглядатая и агента. Эти комочки и катышки вольнодумства множились, слипались. Появлялись мегафоны и трехцветные флаги. Завибрировали, зарокотали мембранные голоса. Толпа с улицы Горького заворачивала на сквер, облучалась больной энергией мегафонов, уносила с собой тончайшие токсины.
В другой свой приезд он видел, как подобно бреду, на сквере клубился митинг никому неизвестной революционерки. Неистовые, все с признаками физического уродства, истошно орали, бесновато хрипели, топтали газоны. Их разгоняла милиция, грубо и ненавидяще, а саму революционерку, толстую, с седыми волосами, в бесстыдно задранной юбке, вносили ногами вперед в милицейский автобус. Все быстро исчезло, будто фантомы унеслись на луну. Помятые газоны, на траве огромных размеров лифчик. Но через день, как приступ лихорадки, все повторялось – революционные агитаторы, грассирующие, с пеной у рта, остервенелая милиция, толстые ноги революционерки в синюшных венах, в складках желтого жира.
Очередной его приезд совпал с демонстрацией демократических масс. Улицу Горького перегородили войска, – зеленые каски, поблескивающие, как консервные банки, щиты. Клокотала толпа, словно ее полили кислотой. Мимо Пушкина, граненых фонарей разъезжал микроавтобус, и мембранный голос знаменитого попа-вольнодумца, отделенный от его черной сутаны, католической бородки, волосатых рожек и козлиных копытец, витал над площадью, как дух преисподней. И Хлопьянову казалось, что с площади сдирают покровы, оскверняют, насилуют.
Потом он попал на площадь зимой, в метельную ночь, когда горело угловое здание Театрального общества. Красное зарево распускалось в синеве, как чудовищная пышная роза. Рушились балки, прыгали сверху охваченные пламенем люди, падали из дыма и снега обгорелые вороны. Этот пожар в центре Москвы напоминал конец света. Над площадью жутко, сквозь копоть и пургу пылало рекламное табло «Кока-Колы», и на нем отчетливо проступали цифры 666.
Оранжевые, словно пятна йода, кришнаиты сменялись пятнистыми, как саламандры, «афганцами». Армянские беженцы смешивались с крымскими татарами. Площадь казалась омутом, в котором кружились обрывки водорослей, сорванных бурей и потопом. А между тем тут же разворачивалась аккуратная компактная стройка. Возводились металлические конструкции, сгружались хрустальные стекла, мелькали нарядные, как конфетти, пластмассовые каски строителей.
И вдруг среди старомодных зданий, благородных обветшалых фасадов, гранитных парапетов и чугунных решеток возник ослепительный кристалл, многогранный стеклянный аквариум, магическая призма, преломляющая свет, рассыпающая его на радужные пучки. Ресторан «Макдоналдс» растворил свои прозрачные бездонные недра зачарованным москвичам, и те, ослепленные неземной красотой прилавков, пряным ароматом заморских яств, потянулись бесконечными вереницами, повторяя изгибы тротуаров, опоясывая площадь, сливаясь в длинную, медлительную очередь, стремящуюся посетить новый мавзолей, поклониться новому божеству. Так островитяне забытого архипелага идут подивиться на приставший к дикому берегу неведомый корабль. Так приобщенные к новой религии спешат поклониться грозному и прекрасному идолу. Причаститься «гамбургерами» и «бигмаками» и, вкусив откровений, унести их в растревоженных сытых желудках.
Огромные массы околдованных москвичей, – академики, артисты, герои страны, – стекались на площадь, чтобы пройти сквозь стеклянный саркофаг и там принять посвящение. Приобщиться неземных тайн, озариться мистическим сиянием. Облученные, сменив генетический код, отказавшись от прежнего мировоззрения, они расходились с потусторонним выражением глаз.
И лишь позднее, когда поредели очереди и число мутантов достигло необходимой массы, химия распада вплотную коснулась города. «Макдоналдс» вдруг опустел, как стеклянный гроб, и из него вышли на свет проститутки, сутенеры, бомжи. Так выпадает на дно гнилого болота ил. Так выступает из пор больного слизь сгоревших в болезни клеток. Пушкинская площадь, самое возвышенное и одухотворенное место Москвы, стала городским дном.
Хлопьянов вернулся в Москву после долгих скитаний по войнам, азиатским и кавказским конфликтам, в которых кончалась судьба великого государства и армии. Он стоял теперь на Пушкинской площади и смотрел, как маленькая проститутка, наклоняясь, отставляя ножку назад, словно балерина, заглядывала в салон кофейного «мерседеса», и оттуда кто-то улыбался, манил, приглашал ее взмахом руки.
Прокатил, заслонив «мерседес», толстолобый высокий джип. Остановился рядом с Хлопьяновым. Оттуда вышел полный, восточного вида мужчина, в просторном плаще, в пышном шелковом галстуке. Хлопьянов почувствовал, как пахнуло из открытой дверцы вкусным табаком и запахом кожи. Человек оставил в машине блестящую связку ключей, рассеянно озирался, будто кого-то выискивал.
Хлопьянов отвлекся от созерцания площади. На мгновение «мерседес» и «джип» связались в его сознании воедино, но он тут же забыл о них, отвлеченный множеством мелких и ярких деталей, окружавших его, раздражавших и причинявших страдание. Он искал этого страдания. Выходил вечерами на площадь, чтобы мучить себя. Переживал унижения, казнил себя за бессилие и немощь. Он, отважный офицер, бесстрашный военный, позволил врагам овладеть городом, захватить любимую площадь. Эти враги приняли людское обличье, но на деле были маленькими чудовищами, загримированными под людей, были духами, и бороться с ними с помощью силы, употребляя оружие, было бессмысленно. Здесь требовались иные средства, иная сила, которой он не владел.
Маленькая проститутка отошла от «мерседеса», соединилась со стайкой подруг, и они, пританцовывая, шаля, как школьницы, подманивали другие машины, заигрывали с пассажирами. «Мерседес» все так же стоял, наполнявшие его люди не подавали признаков жизни, но сквозь стекла Хлопьянов чувствовал чей-то острый пристальный взгляд, и этот взгляд наблюдал за ним, выбрал его среди множества зевак и прохожих.
Это насторожило Хлопьянова, он стал озираться и опять увидел пухленького кавказца в шелковом галстуке. Тот стоял у приоткрытой дверцы «джипа», засунув руки в карманы. В сумрачной глубине салона голубели на доске циферблаты, драгоценно мерцала хромированная связка ключей. Тревожное предчувствие не покидало Хлопьянова. Кофейный «мерседес», толстобокий «джип» и он, Хлопьянов, были стянуты невидимой струной, тончайшим лучом, излетавшим из лазерного прицела, – так ощущал Хлопьянов взгляд наблюдавших за ним людей. Но тревога понемногу утихла, растворилась в едком раздражении и страдании, которыми он продолжал себя мучить.
Небо над площадью было в туманных фонарях, в млечных лунах, в металлических серебристых созвездиях. В черноте разноцветно и радужно проносились кометы, проплывали полупрозрачные светила, нависали, увеличивались и рассыпались в мерцающую пыль загадочные лучистые звезды. И в этом живом, оплодотворенном Космосе, как в таинственном нерестилище, разливались струи молоки, взбухали гроздья икры, копошились странные мальки и личинки.
Над ним проплывала матовая полупрозрачная икринка, наполненная таинственной слизью, и в ней мягко плавал, вращался головастик с набухшими глазками, с беззвучно открытым ртом. Тельце, конечности, хвостик были едва намечены, и все внутреннее пространство икринки занимала голова, безволосая, круглая, с фиолетовым пятном на лбу, Она вдруг увеличивалась, наполнялась соком, становилась румяной, глазированной, энергично пульсировала, а потом бледнела, опадала, сморщивалась, и от нее оставался мятый тусклый чехольчик. Это был президент Горбачев, то ли еще неродившийся, прилетевший из бездонных глубин Вселенной, внедренный в земную жизнь, чтобы вылупиться, развиться, превратиться в страшное чудище, сожрать огромную цветущую страну и исчезнуть, оставив скелеты, дымные руины, саркофаги взорванных станций. Или, напротив, он уже прожил свою жизнь на земле и теперь покидал планету, превратившись в малька, уютно устроившись в крохотном модуле отлетающего корабля.
Следом, свернувшись в продолговатом яичке, упираясь коготками в прозрачную пленку, выгибая ее изнутри, явился Александр Яковлев, словно по небу пробежал черный муравей и выронил эту белую личинку. Зародыш обладал всеми признаками будущей взрослой особи, даже был облачен в жилетку, и его подслеповатые глазки обиженно мигали на сердитом землистом рыльце. Это уж потом его подслеповатое, изрытое страстями и ненавистью лицо станет появляться во всех кабинетах, политических салонах и масонских собраниях. Вкрадчивый велеречивый советник, отдыхающий на могильных плитах своих подсоветных, рисующий палочкой волшебный узор каббалы, созывающий на ночные радения духов болотной воды. Все тайные службы и партии, все «народные фронты» и «межрегиональные группы», все бледные с красными губами вампиры, выпившие соки страны, размножились из кусочков его жилетки, смоченной мертвой слюной. Теперь он раскачивался в продолговатом яичке, как в крохотном гамаке, и было видно, как свешивается вниз его мохнатая ножка.
В пузырьке, наполненном голубоватым светящимся газом, возник Шеварднадзе, дремлющий эмбрион с водянистыми пустыми глазами, Шашлычник, тамада, парикмахер, чистильщик сапог, – в его вывернутые губы были вложены косноязычные тексты, составленные в мальтийских дворцах. Как кольчатый упорный червяк, проточил свой ход сквозь дряблую сердцевину империи, съел изнутри сладкую мякоть, обескровил Москву и вылез в Тбилиси, поливая землю зловонным соком. Теперь он качался в московском небе, как пузырек болотного газа, тая в себе силу взрыва, способного сжечь мироздание.
Эта странная игра, доставлявшая наслаждение и муку, увлекала Хлопьянова. Он сжимал веки, оставляя зрачкам узкие прорези, и в сплющенном небе, среди раздавленных светофоров, брызгающих фонарей, размытых, как акварели, реклам продолжали появляться созданные его воображением светила, водянистые луны, болезненные молекулы мира, в которых притаились вирусы и бактерии страшных, поразивших страну болезней.
Мучнистая, как клюквина в сахарной пудре, появилась голова, похожая на посмертную маску. Опущенные веки, изрытые щеки и нос, вдавленные морщины. Голубоватая луна с кратерами и мертвыми морями. Жизнь покинула эту остывшую планету, и она катилась по небу, как мертвая голова. Ельцин, уже неживой, превращенный в камень, в глыбу метеорита, парил над площадью, перевертываясь в свободном полете. Разрушения, которые он принес с собой, истребляющая, как землетрясение, сила, яростная брызгающая ненависть коснулись его самого. Превратили в известняк с отпечатками скелетов, разрушенных городов, потопленных кораблей. При жизни его лицо напоминало жилистый, стиснутый до синевы кулак. С этим лицом он прыгал с ночного моста, облетал Статую Свободы в Нью-Йорке, мочился на шасси самолета, пел «Калинку-малинку» и, обрядившись в медвежьи шкуры, скакал под шаманский бубен. Он залил кремлевские дворцы водкой и рвотной жижей. Окружил себя кликушами, садистами и ворами. И взорвав Ипатьевский дом, разрубив топором государство, потопив Черноморский флот, он ушел, оставив вместо России горы битой посуды, забытую кем-то ермолку и «Орден Орла», заляпанный капустным рассолом.
Хлопьянов играл, словно площадь была огромным игральным автоматом, и он движеньем зрачков вызывал на экране разноцветные пятна и образы.
Его отвлекло повторившееся ощущение тревоги, предчувствие близкой опасности. «Мерседес» оставался на прежнем месте, поблескивая хромированным радиатором. Сквозь тонированное лобовое стекло не было видно лиц, но по-прежнему исходил зоркий внимательный взгляд. Кавказец в галстуке поставил начищенную туфлю на порожек «джипа», оглядывал вечернюю толпу, словно искал в ней знакомого. Невидимая натянутая струна соединяла обе машины. Тончайший луч, будто из лазерного прицела, тянулся от «мерседеса» к кавказцу, и Хлопьянов стоял на пути луча, как преграда. Машинально Хлопьянов посмотрел себе на грудь, ожидая увидеть малое красное пятнышко. Шагнул в сторону, освобождая дорогу лучу. Это смятение и тревога продолжались секунду, и он вновь забылся, предаваясь больным и сладостным галлюцинациям.
На темный небосклон, гонимый невидимым ветром, вращаясь, переливаясь множеством радужных пленок, вплывал прозрачный мыльный пузырь. На нем висела мутная капелька мыла, пуповинка, соединявшая пузырь с бумажной трубкой, сквозь которую чье-то дыхание выдуло перламутровую сферу, поместило в нее живую личинку. Она непрерывно извивалась, пульсировала крохотными пятипалыми лапками, двигала узкой, как у ящерицы, головой и непрерывно росла. Хлопьянов, научившийся в этих эмбрионах угадывать политических деятелей, узнал в личинке Бурбулиса.
Существа, подобные ему, описаны в учебниках палеонтологии. Их находят в виде окаменелых скелетов на дне торфяных болот и в угольных шахтах. Они оставляют на камнях отпечаток, напоминающий след проскользнувшей змеи. Вместо души и сердца у них горсть костяной муки. Бурбулис был тем, кто в Беловежье держал пьяную руку Ельцина, направляя удар ножа. Его политика – бесконечная, как ядовитая паутина, интрига. Он производит впечатление бессмертия, как ящер с реликтовой ненавистью ко всему теплокровному. Возросший среди холодных хвощей и потных папоротников, он непрерывно рассуждает о каких-то странных идеях, издавая глазами костяные щелкающие звуки. В придуманных им референдумах, выборах и конституционных собраниях сквозь сиюминутный клекот и гам слышится одинокий и печальный крик выпи, забытой среди древних болот.
В удлиненной оболочке, напоминавшей пузырь воблы, плыл Полторанин. С манерами плутоватого приказчика, который обвешивает покупателя, бывает схвачен за руку, неоднократно бит, но каждый раз возвращается в лавку, пускай с синяками, но всегда с легким хмельным румянцем, с луковым душком, с неизменно хитрыми глазками, угадывающими любое поползновение хозяина, подмечающими где что плохо лежит и моментально краснеющими от ненависти, если замаячит враг.
В курганах скифских царей находят высохшие тушки собак. В ногах умершего Ельцина, завернутый в портянку, будет похоронен Полторанин.
В сгустке прозрачной слюны, созданный из мазка слизи, занесенный, как таинственная сперма других галактик, возник Козырев. Его постоянно блуждающая улыбка, как свет луны на чешуе мертвой рыбы, его выпуклые в голубых слезах месопотамские глаза, его анемичная речь утомленного, предающегося порокам ребенка сопровождаются русской трагедией. Он укрепляет и снабжает оружием фашистские режимы Прибалтики, где начинают постреливать русских. Он способствовал блокаде югославских славян и голодной смерти грудных младенцев. Он одобрил бомбардировку Ирака, где ракетой убило актрису. Как бы ни развернулись события, он уцелеет и завершит свои дни в Калифорнии, перелистывая томик Талмуда, поглаживая сухую обезьянью лапку, подаренную московским раввином.
В волдыре жидкой крови, покачиваясь на тонком хвостике, головастый, как сперматозоид, уловленный для искусственного осеменения, плыл Гайдар. Введенный через трубку во влагалище престарелой колдуньи, такой сперматозоид превратится в олигофрена, чей студенистый гипертрофированный мозг выпьет все жизненные силы организма, и их не хватит на создание души. Желеобразное серое вещество, помещенное в целлофановый кулек, на котором нарисованы маленькие подслеповатые глазки, вырабатывает непрерывную химеру, от соприкосновения с которой останавливаются поезда и заводы, падают самолеты, перестают рожать поля и женщины, и ярче, брызгая желтым жиром, пылает печь крематория. Приближение Гайдара узнается по странному звуку, напоминающему еканье селезенки, или разлипаемых под давлением дурного газа слизистых оболочек. Глядя на него, начинаешь вспоминать художников прежних времен, изображавших румяных упырей на птичьих ногах, ступающих по мертвой земле среди испепеленных городов, неубранных мертвецов и виселиц.
Тыкаясь острой усатой мордочкой в прозрачную плевру, перемещался в небе Шахрай. Придворный зверек, обитающий в платяном шкафу господина, творец невыполнимых указов, лукавых уложений, умопомрачительных законов, цель которых в непрерывном ослаблении страны, расчленении ее на множество рыхлых гнилушек, на горки трухи и гнили. Его действия напоминают поведение корабельной крысы, прогрызающей мешки с припасами, бочки с солониной и порохом, доски трюма, сквозь которые начинает сочиться вода. И вот уже корабль, оснащенный в плавание, начинает тонуть у пирса, и с него тихонько ускользает усатое существо с выпуклыми глазками и отточенными в работе резцами.
Хлопьянов очнулся от острого, как спица, чувства опасности. «Мерседес» тронулся, медленно приближался. Опускалось тонированное боковое стекло. Скуластое молодое лицо щурило глаз, и у этого глаза тускло, отражая фонарь, блеснул ствол. Хлопьянов мгновенным взглядом, привычным глазомером, продлевая линию ствола, довел ее до кавказца, до лакированной дверцы «джипа». Ствол начинал раздуваться пламенем, выдувал на конце пышный рыжий цветок с черной пустой сердцевиной. Хлопьянов сильным длинным броском сбил кавказца на землю, повалил на асфальт у пухлого колеса «джипа». Слышал, как пронеслись над головой пули и сочно врезались в дверцу.
«Мерседес» сворачивал на бульвар, огрызался неточной улетающей в небо очередью. В глубине салона, среди стриженых молодых голов померещилось Хлопьянову чье-то знакомое лицо. Но он тут же забыл о нем, отваливаясь от тучного тела кавказца.
– Кто? – хрипел маленький толстый человек, сидя на асфальте, глядя на пулевые отверстия, разворотившие дверцу. – В кого?
– Быстро в машину! – Хлопьянов встряхнул его за плечи, так что затрещал модный плащ. Втолкнул его на заднее сиденье, сам ввинтился на переднее. Повернул ключи. Кинул машину вперед. С ревом и хрустом железа свернул с площади, повинуясь животной реакции. Мгновенно покинул место, где было совершено нападение.
Он крутился в переулках, в их путанице, тесноте. Вписывал толстобокую машину в крутые повороты, проскальзывал под красный свет на Бронной и у Патриарших прудов. Посматривал в зеркало, не вспыхнут ли фары погони. И эта ночная гонка, крутые виражи, ожидание выстрела возродили в нем пугающе-сладостное переживание, – ночной Кабул, глинобитная, освещенная фарами стена, чья-то тень исчезает в проулке, струйка ветра пахнула в пробитое пулей лобовое стекло.
Они выехали на Садовую, слились с потоком машин. Потерялись среди их шипения и блеска.
– Стреляли в меня или в вас? – Хлопьянов обернулся через плечо к человеку, отвалившемуся на заднем сиденье. Маленький, круглый, он утопал в мягких кожах, испуганно отодвинувшись от окна.
– В меня, – сказал человек.
– Вы кто? – спросил Хлопьянов, почти успокаиваясь, мягко ведя мощный «джип», искоса наблюдая параллельное скольжение машин.
– Банкир…
– Почему без охраны?… Могли подстрелить, как курчонка.
– Заманили… Чувствовал, что подставка… Сам виноват…
– Куда вас везти?
– На Басманную. Там охрана.
Они въехали во двор старомодного дома. Под яркими светильниками веером стояли лимузины. Зорко смотрел глазок телекамеры. Навстречу из застекленного цоколя выскочили проворные люди. Раскрыли дверцы «джипа», помогали выйти грузному, с опущенными плечами, кавказцу.
– Акиф Сакитович, мы вас искали!.. Две машины за вами послали!.. Ваш радиотелефон молчал!..
– Пойдемте! – не отвечая охране, хозяин «джипа» жестом пригласил Хлопьянова, вошел в подъезд, волоча за собой выпавший пояс дорогого плаща. Хлопьянов двинулся следом за тонкой, струящейся по ступеням бахромой.
Мимо вскочившей встревоженной обслуги они проследовали в просторный кабинет, уставленный дубовой мебелью, мягкими креслами. Кавказец сбросил плащ на пол. Открыл дверцу бара. Достал бутылку французского коньяка и два хрустальных стакана. Налил их до половины.