Kitobni o'qish: «Уроки рисования»

Shrift:

Повесть

Моей матери, Ольге Яковлевне.

1

…Когда-то я любил рисовать. И рисовал, как мне казалось, неплохо. По крайней мере, на школьных выставках меня не срывали (имею в виду – мои рисунки), а над шаржами в стенгазете – добродушно посмеивались. Разумеется, те, кого они не касались.

Я всегда испытывал внутренний подъём, неописуемое удовольствие, волнение, держа карандаш в руке. И даже, когда изредка за свои карикатуры я зарабатывал от "поклонников" тумаки, то и они не охолаживали моего пристрастия к рисованию. Что расквашенный нос? Синяк под глазом?.. Пустяки. Нет такой силы, которая могла бы отбить у меня тягу к рисованию, к карандашу, к альбому…

Помню, несказанной радостью для меня стало знакомство с Николаем Петровичем – настоящим художником! Просмотрев мои рисунки, он сказал:

– Ну, Беляев, быть тебе Суриковым! Но надо тебе, коллега, подучиться. Приходи ко мне в мастерскую…

Не трудно себе представить, что со мной в тот день происходил. Я был на седьмом небе, если существуют такие высоты на самом деле.

Однако, несмотря на успехи, я всё-таки был малым скромным, и о своём знакомстве с художником сообщил (по секрету) одному лишь человеку в классе – Латыпову Генке, редактору нашей классной газеты. Единственный, с кем мы быстро сошлись, ещё в пятом классе, и стали друзьями. Наверное, этому способствовала наша общая творческая увлеченность: у меня – к рисованию, у него – к поэзии, к стихам. Писал он стихи классно, насколько я могу судить, но редко публиковал их в нашей газете, хотя чужие – с охотой. К тому же он был сильным и за своих коллег по газете мог заступиться. Может, поэтому я был так дерзок в своих художественных шалостях, в карикатурах, шаржах на своих одноклассников.

Мама моему увлечению радовалась и помогала, чем могла, выделяя мне денежку из своей скромной зарплаты на краски, кисточки, карандаши и бумагу. В нашей маленькой квартирке, в бараке, где мы жили в городе Тайге, у меня был свой уголок: стол, стул, и стены обклеенные репродукциями с картин известных художников и, конечно же, моими рисунками. В ту пору мне казалось, что они (рисунки) с таким же достоинством украшают скромную обитель своего хозяина.

Жил я от школы не очень далеко, но вставал рано, вместе с мамой по городскому гудку. Ей на работу к восьми, и пока дойдёт до своего "Дорстроя" из одного конца города до другого, у неё на это уходило не меньше часа. В половине седьмого выходила она, в семь, минут пятнадцать восьмого – я.

Учился я с половины девятого, в первую смену. Поэтому приходил в класс, всегда первым. Садился за парту, доставал блокнот и рисовал. Чаще всего шаржи на опаздывающих. Кого в виде огурца на мягкой грядке, кого – медведем на пуховых облаках… Оставалось подставить фамилию опоздавшего и – шарж готов! Не знаю, действовали они на моих одноклассников как воспитательная мера, но только тот, кто получал на себя "портрет" под смех одноклассников вчера, уже сам посмеивался над кем-нибудь из тех, кто опаздывал сегодня.

Однажды, в праздник 8-е Марта, мне пришлось дарить такой шарж самому себе. Ну, чего не бывает в жизни? Сам опоздал!

Мама ушла на работу рано и тихо, чего я не слышал.

Накануне я долго пробыл в мастерской у Николая Петровича. Вначале занимался какое-то время уборкой у него в квартире, или в мастерской, как он её называл. Потом рисовал. Поэтому пришёл домой поздно. А утром мама пожалела меня будить. Поставила будильник. Но он почему-то меня подвёл, а может, я так чутко спал, что не услышал его трели. В результате – самому себе пришлось писать поздравление. А то как же? Всем так всем, и себе в том числе.

То, что я из-за своего увлечения опоздал на урок, это, конечно, не оправдание. И в душе, честно говоря, не очень-то переживал. Даже наоборот. Потому что день вчерашний прошёл не напрасно, а остальное – переживу.

А вечер у меня действительно был загружен. После уроков я побежал сразу же к Николаю Петровичу. Я ходил к нему на уроки рисования три раза в неделю. Когда художник имел время, то он кое-что показывал, объяснял, помогал мне постигать азы творчества, и я, как губка воду, впитывал в себя его науку. Когда же он был занят, то я заворожено следил за ним, сидя где-нибудь в сторонке, наблюдал, как из-под его кисти появлялись какие-то контуры, формы, а в целом – рисунок, картина. Для меня эти минуты, и даже часы становились необъяснимым перевоплощением. Мне казалось, что я проникал до такой степени в каждое движение художника, что погружался как будто бы в его мир, в его творческие фантазии, и мог заранее предугадать будущий штрих или мазок, что художник намеревался нанести на полотне. За короткое время я так сильно привязался к нему, что, пожалуй, роднее человека, конечно же, кроме мамы, для меня уже не существовало. Я для него по малейшей просьбе готов был на всё, на любое задание, на любую работу в мастерской, только он прикажи, и выполнял его просьбы с большим прилежанием.

То есть я был тем, кого в старину называли – подмастерье. И очень этим гордился.

Может быть, привязанность к нему объяснялась ещё тем, что рос я без отца. Отсутствие мужчин в семье: отца, деда, брата ли – с необъяснимой силой тянуло меня к мужчинам, и поэтому моя душа чутко отзывалась на любое их внимание.

Помню ещё до школы, где-то вначале пятидесятых годов, мне до того хотелось иметь отца, что я привёл домой солдата с воинского эшелона проходившего мимо нашей станции. Солдат был высок, красив, силен, на погонах широкие красные ленты, Т-образно нашитые лычки (старшина), а на груди какие-то знаки отличия и даже медаль.

Эшелон стоял долго. Загружался продуктами и водой для воинского подразделения на дальнюю дорогу, и мы, вездесущие пацанята, бегали по воинской площадке, просили у солдат звёздочки на наши кепки, панамки, пилотки – у кого они были, – и даже на тюбетейки.

В то время с нами в бараках жило много татарских семей, переселенных в Сибирь откуда-то с западных областей и, кажется, с Крыма, и их национальный головной убор – тюбетейка – лёгкая удобная шапочка подходила и к нашим белобрысым головам.

Значки и звёздочки нам дарили за частушки с пляской, за песни, за стишки, одним словом, мы честно зарабатывали свои гонорары и, ох, как гордились этими подарками. Солдаты Советской Армии тогда, в послевоенные годы, в нашем сознании, в наших глазах являлись олицетворением доблести, чести, воплощением мужества, и иметь при себе любой воинский значок – вызывало в нас необычайную гордость. Мы любили солдат, тянулись к ним и, кажется, они нам отвечали тем же. Быть может, поэтому в наших импровизированных концертах солдаты зачастую сами принимали участие, доставали свои гармошки, пели и плясали с нами.

И однажды, один из них, старшина и мой несостоявшийся отец, после задушевной военной песенки "Землянка", которую я спел, взял меня на руки и прижал к себе так крепко, что во мне даже что-то хрустнуло. В этот момент я, как листочек, задрожал и прилип к нему. Слёзы выступили на глаза, и вся воинская площадка с солдатами и с пацанятами на ней закипела в едучем мареве.

Солдаты, стоявшие с нами рядом, смеялись, называя старшину, кажется, Семёнычем.

– Семёныч, – говорили они, – возьмём пацанёнка в сынки, сыном полка? Ладный паренёк и поёт хорошо.

Семёныч гладил меня по голове и выспрашивал, есть ли у меня мать-отец. А потом повёл меня к нам домой.

Барак, где мы тогда жили в сибирском городке Тайга, был большой, по нашим представлениям, многонациональный и многодетный. Мои дружки бежали впереди нас и кричали на всю улицу:

– Вовка отца нашёл! Вовка отца ведёт!..

Люди останавливались и с интересом смотрели на нас. Я шёл, крепко держась за широкую ладонь, и от счастья сиял, наверное, как начищенный самовар. Семёныч глядел на меня сверху и тоже улыбался.

Маму мы застали врасплох. Она что-то шила на швейной машинке, которую недавно в рассрочку приобрела у кого-то с рук. Мы ввалили в квартирку с шумом, и я, прямо с порога, бабахнул:

– Мамка, я папку привёл!

Мама смотрела на нас широко раскрытыми глазами. Лицо её вначале побледнело, затем слегка порозовело. Она настолько, видимо, растерялась, что не могла сразу сообразить, что к чему, сидела, не стронувшись с места.

Мне же такая медлительность матери была непонятной и я, подбежав к ней, стал теребить её за плечо, за руку.

– Папка, папка это! Я его в поезде нашёл! Вставай!..

Мама, наконец, поднялась. Дрожащими руками убрала с колен материал и с запинкой сказала:

– Извините… Так всё неожиданно… Проходите.

Она показала на табурет, стоявший с другой стороны кухонного столика, на котором она только что шила.

Семёныч, войдя в квартиру, поздоровался. На приглашение мамы согласно кивнул, оглядываясь, сел, сняв с головы фуражку с зелёным околышком. Я бойко устроился на его коленях.

Мама унесла машинку в спаленку, которую отгораживала от кухни дощатая перегородка и штора, вышла оттуда, несколько оправившись от волнения. Смущённо улыбнувшись нам, подошла к кирпичной печи, намереваясь подтопить её. Пододвинула на кружок чайник.

– Вы, пожалуйста, не хлопочите. Я на минутку, – сказал Семёныч. – Вот Вовика проводил. Папка да папка…

Мама понимающе кивала головой, глаза у неё блестели.

Я не мог надышаться табачным запахом, которым Семёныч, казалось, был весь пропитан. Его густые русые усы завивались кончиками вверх, и он время от времени, от смущения, наверное, подкручивал их, глаза добрые, улыбчивые. Он разрешил мне потрогать его медаль и значки на груди и на погонах. Его фуражка накрыла мою голову вместе с ушами и глазами, с которых я постоянно её поддевал рукой. Она была тёплой и пахла пóтом. В ней я и выскочил на улицу хвастаться перед пацанами.

Когда я вернулся, Семёныч прощался с мамой.

– Вы уж простите. Пришли, переполошили… А сынок у вас добрый малый и поёт хорошо, – и добавил: – Отца ему не хватает.

Тетя Зоя Русанова, наша соседка, отвечала за маму:

– Так, где ж его взять? Путных нет, а пьяниц нам не надо. Только дитё портить.

Я стоял у дверного косяка и никак не мог понять, почему мой отец, которого я так долго ждал и искал, уходит от нас? Я пялил на него недоуменно глаза, и слёзы начали подкатывать к уголкам глаз, пощипывать их.

Семёныч пожал руку тете Зои. Потом маме.

– До свидания, хозяюшка. Извините… Кажется, я поступил опрометчиво. Вы уж не обессудьте. Успокойте тут мальчика…

Он обернулся и увидел меня. Подошёл и, присев передо мной на корточки, легонько шлёпнул по моим оттопыренным губам пальцем. Они брынькнули.

– Ну что ты, Вовчик, надулся? – поправил на моей голове свою фуражку и подмигнул. – Служить мне надо, вот, брат, какое дело. Ты уже вон какой бравый солдат, понять должен.

Я проглотил подступивший к горлу комок, и слёзы мои как будто бы отступили.

"Действительно, он ведь на службе. Ему служить надо, защищать Родину нашу Советскую", – подумал я здраво, по-мужски.

Проводил я Семёныча до эшелона и долго махал ему рукой вслед. Я плакал, но сдержано, с полным осознанием того, что иначе отец поступить не мог. И испытывал гордость за него.

Фуражка скатывалась мне на глаза, и я придерживал её рукой. Долго она потом напоминала мне о человеке, который остался в моей памяти добрым, весёлым и честным.

…До Николая Петровича я больше ни в кого так не влюблялся. Да и отец ведь не каждый день нужен. Только тогда, когда в нём возникает необходимость: подшить валенок, починить стул или стол, да и то, я кое-что уже сам умею делать, на "трудах" в школе научился. А в остальном – какая в нём надобность? Правда, соседа моего Вольку, которого мы прозвали Новенький (они недавно к нам в барак заселились) отец, как по расписанию, два раза в неделю порол ремнём, – дурь "состругивал", как он пояснял. Тут уж кому как, а мы уж и так уж как-нибудь, без ременной "каши" обойдемся, без отеческой ласки. Всё равно эта наука с него ничего не "состругивала", и учился он так себе, хуже моего. Но у меня по другой причине, не по вредности и тупости.

Знакомство с Николаем Петровичем подействовало на меня столь же обворожительно, как когда-то к Семёнычу. Но с возрастом я стал сдержаннее и не спешил вести художника к нам в гости, хотя маму заочно познакомил с ним и тайно очень надеялся, что она сама заинтересуется им и попросит их познакомить. Николай Петрович не был женат и, может быть, двумя годами был моложе мамы. Но какое это имеет значение? Из-за его чёрной густой бороды и усов ему не только тридцать, а все сорок дашь. Мама рядом с ним была бы, что берёзка с кедром.

На такой поступок, как я когда-то учудил с солдатом, у меня не хватало решимости ещё и вот почему. После ухода Семёныча мама была сильно расстроена. Её красивое, всегда живое лицо от слёз опухло, глаза потемнели, губы обиженно поджимались. Она плакала, прижимала меня к себе, целовала, заглядывала мне в глаза и уговаривала называть её папкой, если мне вдруг так захочется. Я смеялся, представляя её усатой, пропахшей табаком, и соглашался. Я тоже плакал и очень жалел маму. Наверное, из сочувствия к её одиночеству. И, может быть, с того дня я начал взрослеть. Я уже не торопился со знакомством, на сватовство мамы с понравившимся мне мужчиной. Да и такого на горизонте как будто бы не появлялось.

Теперь же – есть такой человек. Николай Петрович, казалось, перекрывал все достоинства Семёныча – он был художником!

Я ждал случая.

Мама радовалась за меня и благодарила ей незнакомого Николая Петровича, хорошего человека, а меня же просила лишь об одном: чтобы я его слушался и учился. Смешная, я и без того, находясь в мастерской своего кумира, был, что называется, ниже травы и тише воды. Вбирал в себя его науку со страстной жаждой. Так что наставлять и заставлять меня учиться – только дело портить. Это не школа. Да будь моя воля, я бы и в школу не ходил, всё бы время посвящал этому занятию, и с удовольствием.

За полугодовое знакомство с Николаем Петровичем я стал увереннее владеть карандашом, и даже кое-что научился рисовать красками, акварелью – это больше касалось пейзажных работ. И, естественно, засиживался у мастера до тех пор, пока он сам не выпроваживал меня или я, спохватившись, не покидал мастерскую.

Он жил в центре города, недалеко от зелёного магазина, у базара, и потому ходить в столь поздний час по улицам было небезопасно, поскольку случались страшные происшествия: грабежи, воровство и даже убийства. Дядя Толя, наш сосед, бывший фронтовик, все ругал Лаврентия Павловича Берию: амнистировал, дескать, головорезов, теперь житья от них нет… Зачем это ему понадобилось? – мало кто знал в ту пору, а мы и подавно.

Но что ночь! Что страх! Я бежал домой, едва ли не пританцовывая, не боясь никого, забыв обо всём, в том числе и про уроки – они делались наспех и в основном письменно, устные – в школе, если удавалось. Но, благодаря, как видно, хорошей памяти, середнячком я был твёрдым, правда, по письменному русскому едва-едва тащился на тройках. И то благодаря, наверно, Марте Аполловне. (Так мы, сокращая отчество, – Аполлоновна – называли свою классную руководительницу.)

И ещё. Мои поздние возвращения очень беспокоили маму. Доводили до слёз. И я всякий раз обещал ей не задерживаться допоздна. Но проходило время, и я невольно нарушал своё обещание. В мастерской забывал обо всём напрочь.

Моё опоздание в школу как раз и было связано с этим. И произошло оно, как я уже говорил, на 8-е Марта. Я заканчивал маме подарок, что замыслил задолго до праздника.

Подобрать тему для картинки, мне помогал Николай Петрович, советовал, и даже кое-что подправлял в моём творении. Помню, рисовал я тогда море с белым парусом вдали – по Лермонтовской элегии "Белый парус". По тем теперь уже далеким временам – модная тема. По мнению учителя, картинка у меня получилась неплохая. И поскольку домой я пришёл опять поздно, она послужила мне и оправданием. Мама была рада такому вниманию к ней, и благодарила за подарок и меня и Николая Петровича. А я не скупился на эпитеты в адрес своего кумира, желая возбудить у неё интерес к нему. Потом я сел делать уроки. А утром подскочил как ужаленный в половине девятого! Тогда-то у меня и появился шарж на самого себя.

И всё-таки, удивительное это состояние – увлеченность! На грани двух противоположностей: озарения и затмения. И хорошо, когда рядом есть добрый наставник, родственная душа, друг, в которого ты поверил и полюбил.

2

Однажды, уже в конце апреля, придя в школу как всегда первым и, бросив портфель на парту, я достал блокнотик.

Сейчас что-нибудь изобразим…

В раздумчивости я откинулся на спинку парты и возвёл глаза к потолку, надеясь "снять" с него какие-нибудь замысловатенькие сюжеты. Но что-то в это утро они не проявлялись на побелке, и мой взгляд, блуждающе пробежал дальше, до стены напротив, до классной доски, над которой висели портреты Карла Маркса и Фридриха Энгельса, и… не поверил собственным глазам. На месте портретов вождей прибывали портреты полководцев гражданской войны, Буденного и Ворошилова. Нет, портреты были те же самые, но только кто-то красивую бороду Карла Маркса закрасил мелом и мелом же нарисовал пышные усы Буденного. То же проделали и с портретом Энгельса, из которого пытались, видимо, изобразить Ворошилова. Получилось довольно-таки забавно. Я рассмеялся… Но ненадолго.

Меня как будто бы кто-то ущипнул из-под низу, и моя улыбка скисла. Я растерянно стал оглядываться, как бы ища обидчика и разъяснений, но в классе никого не было, да и в школе, наверное, кроме уборщицы. Тут на меня с чего-то стал накатывать страх, и я заёрзал на скамье, готовый убежать и вернуться в класс с заметным опозданием. Ведь могут подумать на меня! Я прихожу в класс раньше всех. Я рисую. Я шаржирую. Я… Я… Тысячу раз я! Докажи, что не ты упражняешься и на портретах!.. Тем более, Виссарионовна, наша уборщица и гардеробщица, видела, когда я пришел.

Я по-настоящему заволновался: что делать?.. И на ум мне (словно опять кто-то ущипнул!) пришла спасительная и, как показалось, безобидная мысль – стереть с портретов мел!

Я метнулся к учительскому столу. Подтащил его к классной доске и, запрыгнув на него, стал лихорадочно стирать с портретов мел. Тряпка, которой вытираем доску, за ночь высохла и плохо стирала. Чертыхнувшись, я соскочил со стола и побежал в коридор к питьевому бочку.

Тогда в школе ещё не было водопроводных кранов. В коридорах на двух этажах и по несколько штук стояли бочкú с питьевой водой. К ним были прикованы на цепочках металлические кружки, и вёдра стояли под краниками.

Процедура затирания чужих следов хулиганства не заняла и десяти минут, поэтому, когда пришли одноклассники, я уже сидел на своём месте и, как ни в чём не бывало, что-то чертил в блокноте.

Начался урок.

Анна Павловна, учительница зоологии, женщина лет двадцати семи, высокая, грузная и меланхоличная, даже как будто сонная. Глаза глубоко посажены в глазницах и какие-то бесцветные, вернее, как помнится, они были серыми, но как будто бы под какой-то пеленой, как у спящей птицы.

В школе её прозывали Тритоном. То ли из-за предмета, который она вела; то ли из-за отрешённого вида, как у замороженного, во время уроков, к тому же она имела привычку снимать с ног туфли, и обтянутые капроном большие ступни ног медленно, как лапы земноводного, шевелились под столом. То ли это прозвище отражало её внушительный вес, конечно, три тонны надо понимать не в буквальном смысле, но когда она двигалась по школе, то деревянный пол под ней прогибался и скрипел. Не выглядывая из класса, можно было догадаться, кто прошёл по коридору. Так или иначе, но прозвище, на мой взгляд, дали ей меткое.

Анна Павловна вошла в класс. Не дожидаясь, когда мы утихнем, кивнула на приветствие, которое мы выразили коллективным вставанием, и села за учительский стол. Раскрыла классный журнал и учебник. Она не приглашала к доске добровольцев, а вызывала сама. Пробегая глазами по журналу, учительница отыскивала нужную ей фамилию, в то же время, снимая с ног туфли. Не изменила она своей привычке и на этот раз.

– О-бу-хов, – прочитала Анна Павловна по слогам.

Класс облегченно вздохнул, а вызванный неохотно поднялся. Его подталкивали сзади и в шутку подбадривали: давай, давай!..

К уроку зоологии не все относились добросовестно, считали этот предмет не столь важным что ли, и на уроке больше отсиживали, точнее, отыгрывали его, кто во что: в города, в "морской бой", и даже в карты. Но зато во время ответа кого-либо активность в классе возрастала. Со всех сторон к отвечающему сыпались подсказки, и порой даже целые предложения из учебника.

Толя Обухов был не вредным, безобидным пацаном, с ним можно было водиться, и из-за золотухи глуховат, в ушах у него постоянно были ватные тампоны, или по-теперешнему – беруши. По этой причине попадал он во всякие нелепые случаи на уроках. Почти всё, что ему подсказывали во время ответов у доски, пролетало мимо его ушей, и Толька напряженно крутил рыжей головой, ловя звуковые сигналы. Иногда, улавливая одну подсказку, он лепил её с другой, отчего получался каламбур, который веселил весь класс.

Этого ожидали и на сей раз.

Толя, выходя из-за парты, уже крутил головой, как бы настраивая лопухи на звуковые волны. И останавливался на середине между первой партой и классной доской, а то и ближе к партам.

Получив вопрос от Анны Павловны, он, как великомученик, болезненно поморщился и зачесал затылок. Произнося:

– Пресмыкающие… Пресмыкающие… это… животные, которые… которые… Анька! Ну, што там? – Толя тянулся к девочке, сидевшей за первой партой, к уху приложив ладонь, сложенную раковиной.

Лицо его вытянулось.

Аня добросовестно вычитывала из учебника нужный ответ, а он не слышал:

– Пресмыкающие… млекопитающие… летающие. Ну, што там?

Класс погружался в змеиное шипение.

– Ящерицы при опасности отделяют хвосты… – шептала Аня.

Толя смело повторял:

– Ящерицы поедают кусты!

– Да не кусты! Хвосты от-де-ля-ют, глухня!

Аня приподнимается и дергает себя за косу. Толя понимает и поправляется.

– Пресмыкающие при опасности, это… прячут головы под хвосты.

Толе ответ нравится, и он победно поворачивает голову к преподавателю. Вид у Анны Павловны непроницаемый, отсутствующий. Но это не означает, что она не оценит ответ ученика. И Толя это знает, у него уже есть одна двойка, и потому он старается вытянуть на трояк.

– В класс пресмыкающих входят эти… Анька?

– Ящерицы, хамелеоны, вараны, – шепчет девочка.

Толя поворачивался к классу то одним ухом, то другим и, уловив информацию, вновь выдавал:

– К ним в класс входят, эти… э-э ящерицы, бараны…

Класс содрогается от нового приступа смеха, только уже громкого. Анна Павловна поднимает голову и внимательно смотрит на отвечающего.

– Так в какой класс входят бараны? – спрашивает она.

– Так, э-э, в этот… – чешет за ухом Толя.

Анна Павловна соглашается с ним и кивает головой.

– Оно и видно. В шестой "б".

Толя, поняв, что ляпнул что-то не то, тушуется, краснеет.

– Толька! За твой ответ даже Карла Маркс и Фридрих Энгельс побледнели! – вдруг раздается звонкий голос Олега Баранцева. – Ты глянь!

Толька заворачивает голову в сторону вверх, а вместе с ним устремляют взоры и остальные тридцать пар глаз.

Я метнул взгляд на портреты и обмер: ни фига себе!.. Вот это фокус!..

Я, наверное, побледнел не меньше этих портретов и обхватил голову руками.

Из оцепенения меня вывел звонкий шлепок голой ступни. Анна Павловна выскочила из-за стола и возмущенно, едва ли не голосом Левитана1, спросила:

– Это что такое?!. – при этом притопнула ногой.

Класс хохотнул и тут же притих. Анна Павловна, опомнившись, вернулась к столу, ногой достала из-под него туфли и обулась.

– Спрашиваю, кто это сделал?

Её глаза, вечно окутанные туманной поволокой, казалось, вспыхнули, рассыпая искры. Взгляда этого никто не выдерживал, и потому все сидели, опустив головы.

Учительница с полминуты терпеливо выждала, потом скомандовала:

– Встать!

Класс, захлопав откидными крышками парт, дружно поднялся.

– Не-ет, это вам даром не пройдёт. Я обещаю! – сказала Анна Павловна – До какого вандализма дошли. Кто? – я спрашиваю… До тех пор, пока этот пакос-сник не объявится… я урок не начну! А ты, Обухов, иди, – вспомнила она про ученика.

Толя направился к своей парте.

– Нет, не туда, – остановила его учительница. – За директором! – и указала на двери.

Меня как будто опять кто-то ущипнул.

– Анна Павловна! Не надо д-директора, – проговорил я.

Класс повернулся ко мне.

Олег Баранцев, сидевший, а теперь стоявший сзади, ткнул меня кулаком в спину.

– Молчи! – прошипел он.

Мне не было больно, но его толчок встряхнул меня, я опомнился, и растерялся.

– И что же ты нам хочешь сообщить, Беляев? – спросила мягким голосом Анна Павловна, от которого по спине пробежали мурашки. – Ты их измазал?..

Я тряхнул головой и тут же отрицательно закрутил ею.

Баранцев хохотнул:

– Ну, даёт! Юмористы эти шаржисты! – и добавил: – Враги народа.

Ему от меня не раз доставалось. Он был едва ли ни постоянным героем моих шаржей. Теперь отыгрывается.

Анна Павловна усмехнулась, видимо, соглашаясь с ним.

1.Ю́рий Бори́сович Левита́н ‒ диктор Всесоюзного радио, Государственного комитета СМ СССР по телевидению и радиовещанию. Диктор Всесоюзного радио во время Великой Отечественной войны.

Bepul matn qismi tugad.

25 173,94 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
01 avgust 2023
Yozilgan sana:
2023
Hajm:
90 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:
Matn
O'rtacha reyting 4,5, 249 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,4, 25 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,8, 609 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,6, 322 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 5, 1 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 5, 1 ta baholash asosida