Kitobni o'qish: «Убитый, но живой»
© Цуканов А.Н., 2019
© ООО «Издательство «Вече», 2019
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019
Сайт издательства www.veche.ru
Глава 1
Страх
На краю леса в излохмаченном скотиной и людьми реденьком березняке скотник Антипенко наткнулся на труп. Точнее, конь учуял, рванул с дороги на снежную целину, и Антипенко его вожжами окоротил, рявкнул привычно: «У-у, зараза!» Подумал, что балует конь, вытаявшего из-под снега тряпья испугался, выхватил из саней вилы, чтобы отбросить с дороги, да так и застыл: затылок, голый, как коленка, и руку со скрюченными пальцами углядел.
Второпях решил он, что кто-то из местных приплутал по пьяному делу, с кем выпивал, возможно, в одной компании. С трудом перевернул закоченевшее тело на спину. Ругнулся и даже сплюнул с досады: горбоносый старик в длиннополом пальто и стоптанных кирзовых сапогах был не из местных. Антипенко постоял, раздумывая, что надо бы проехать, не замечая, а теперь натоптал, и если станут искать!.. Представил расспросную маету, милицейские протоколы, участкового, он и так висел у него на хвосте из-за двух мешков комбикорма, проданных перед Новым годом за литр водки, а главное – пропадет впустую мартовский день с ярким солнышком и затвердевшим настом, когда только возить бревна из лесу да возить.
Всерьез разозлился, огрел навильником коня, а он, присев на задние ноги, так рванул, что чуть не вылетел из оглобель вместе с хомутом. Правил Антипенко к магазину, где телефон, где люди живые, к тому же бутылку можно выпросить у продавщицы под такое дело в долг.
Весть о том, что Антипенко нашел мертвяка в шапкинском проулке, вскоре расползлась по деревне, сломав привычный обиход субботнего дня. Когда Ваня Малявин вместе с соседским Сашком прибежал смотреть на мертвеца, двое Пентюховых, отец с сыном, сидели в задке саней и слушали Антипенко, как он вляпался в это дело, а теперь хошь не хошь – карауль труп. А тут еще пацан присел на корточки, чтобы лучше разглядеть, что за наколка у мертвого на левой руке.
– А ну брысь! – неожиданно гаркнул Антипенко. – Улики потопчете, засранцы.
Торопливо, задышливо стал рассказывать Ваня про мертвеца деду Тимофею и бабушке Евдокии, к которым приехал погостить на каникулы из города. Дед вроде бы и не слышит, лежит себе, подбив под спину подушки, газетку почитывает. Но, стоило помянуть про наколку на левой руке, дед газету отложил, приподнялся на кровати и внимательно посмотрел из-под очков. Переспросил, во что одет…
– Нос крупный, с горбинкой, да?
Ваня кивнул:
– Вроде так…
Тимофей Изотикович тут же оделся и через заднюю калитку вышел в проулок. Следом выскочила с шарфом в руке Евдокия Матвеевна, выговаривая ему привычно: «И ты, старый дурак, туда же, на покойника глазеть, а шею не обвязал…» Но Шапкин не обернулся, пошагал споро на взгорок, клоня вперед корпус.
Навстречу ковыляла соседка Ульяна Доброва: в другой раз он непременно бы пошутил, что девятый десяток пошел, а тебя все черт носит мимо моего дома, тут же лишь кивком поприветствовал и сошел на обочину, уступая утоптанную дорожку.
Старуха остановилась и прошамкала с укоризной:
– Считай, в твоем огороде, Тимоха, мертвяка-то нашли…
Будто не помнил он, что там, где толпился сейчас народ, стояла крайняя их огорожа, а сразу за ней начинался лес – корявое узловатое чернолесье: все больше вяз, дуб, реже клен, а в низинах ольха, осокорь, лещина. Лесной массив этот, овражистый, всхолмленный, не годился для промышленной вырубки, потому и уцелел, остался для Шапкиных-Малявиных свойским, домашним. Свои березки на веники, свой молоденький дубнячок для прореживания и заповедное место, где почти каждую осень палый лист бугрится, вспучивается от грибного обилия. А на самом взгорке, возле кордона лесничего, где лес пореже, собирали опята мешками.
Здесь, за огородами, не раз кострили, пекли картошку, ужинали неприхотливо и отлеживались на траве после тяжкой ломовой работы на огороде.
Но в шестьдесят втором году пала на Холопово, как ранний заморозок, очередная дурь властей, обрезали огороды у всех, а клин этот, обильно унавоженный за много лет, очищенный от камней, перепахали до глины тракторами, стали сеять чахлую кукурузу, пшеницу, реже – овес. Лес отступил, отодвинулся и сразу перестал быть свойским.
Антипенко заранее вышел из саней, заходил кругами перед Тимофеем Изотиковичем, показывая и поясняя:
– Явно из лесу он шел. Да свалился! Вон его шапка… Я ее и поднимать не стал до приезда следаков.
Мертвецу на вид больше шестидесяти: лицо морщинистое, худое, в клочковатой пегой щетине, с искривленным в оскале ртом, будто хотел он укусить или позвать кого-то в последнюю минуту. Ватное пальто из грубого коричневого драпа, чрезмерно большое, доходило ему до пят, а черная спецовка и кирзовые сапоги с вытертыми до белизны головками как бы подтверждали, что старик – беглец и, скорее всего, лагерник. Левая рука со скрюченными в последнем усилии пальцами топорщилась над головой, на кисти возле большого пальца лиловели крупные буквы.
Трудно, почти невозможно было узнать в мертвеце Степана Чуброва, но Шапкин узнал и сообразил, что пробирался он прямо к нему, а последние метры полз на карачках. «С оружием, небось?» – прикинул Шапкин и склонился пониже, вглядываясь в него.
Вдруг скрюченные пальцы разжались, кисть качнулась, обвисла, и Шапкин испуганно отшатнулся. Почудилось ему, что не мертвец скалит беззубый рот, а тот самый Степан, готовый вновь заорать:
– Сука ты, Шапкин! Но я тебя порешу!
– Да тебя, тебя… – сразу он тогда не нашелся с ответом, потому что считал: Степка каяться станет и благодарить судью – этого гуманиста сраного, который заменил расстрел десятью годами тюрьмы. – На кол тебя осиновый! На кол посадить!
И впервые мелькнула мысль: может быть, Степка не убивал? Но тут же угасла, не получив никакого развития и подтверждения. Откуда им взяться, когда прошло столько лет, и все эти годы старались лишний раз не вспоминать? Однако он помнил. Хорошо помнил, как приехала вскоре после войны навестить свояченица Дарья, которую и в пятьдесят лет звали все Даша да Даша. Обычные разговоры про детей, которые хоть и выросли, но заботы о них не убавилось… Когда сели обедать, Даша вдруг выдала:
– Забыла совсем. Участковый надысь приходил, расспрашивал про Степана… – Она так и не решилась сказать: «Про мужа моего». – Сбежал он из лагеря казахстанского, ищут теперь. К вам-то не приходили? – спросила она с неизживным своим простодушием и улыбкой на лице, будто речь шла о добром человеке.
Шапкины сначала не поняли, о ком идет речь, потому что старались забыть начисто про Степку-казака, а если дети вспоминали, то обрывали их на полуслове. Лучше бы не вспоминать вовсе. Тимофей Изотикович торопливо водки в стакан нацедил и выпил торопливо. Дарью не укорил, лишь подумал: «Меня Степан ищет».
Страха тогда не было. Страх подступил позже.
Ночью проснулся от короткого стука, прокрался осторожно к двери, прислушался… Только задремал – опять стук, вроде бы в дворовое окно. Вскочил, вытащил из-за шкафа ружье, вогнал в каждый ствол по патрону, хрустнул замком – и сразу отпустило, отлегло, а то сердце частило так, что в виски отдавало. В дверях, отстраняя жену, прикрикнул как ни в чем не бывало: «Угомонись! Они солью заряжены». Хотя в правом стволе медная гильза, заряженная крупной дробью.
Страшно лишь в первое мгновенье, когда темнота кажется непроглядной. Он постоял на крыльце, прислушиваясь к шороху ветвей, раскачиваемых ветром, гуду железной дороги, перебреху собак. Обошел вокруг дома раз и другой, на лавочке посидел, сдерживая дыхание. Никого.
Утром взялся было следы высматривать, как сыщик, а оказалось все просто: у ставни крючок оборвался. Ставню старательно закрепил, заодно проверил замок у входной калитки, в палисаднике, но на следующую ночь снова мерещилась разная чертовщина, Шапкин вставал, крадучись выходил с ружьем на крыльцо, подолгу стоял, оглядывая двор, сараи. В одну из ночей пальнул из обоих стволов по своим же подштанникам, что раскачивались в саду на бельевой веревке…
Неведомый раньше страх впился, как клещ лесной, и никакие доводы, резоны не помогали. Страх, поселившись однажды, жил как бы сам по себе и подталкивал ладить к калитке сигнализацию, устанавливать вдоль забора пугачи, срабатывающие при первом же малом рывке за проволоку, оправдываться перед собой и другими, что в Холопове во все времена воровали, а теперь пацанва вовсе распустилась.
Тимофей не стал дожидаться милиционеров, без того насмотрелся до дурноты, побрел к дому, шаркая подшитыми валенками, и в такт этому шарканью тянулось тягучее: «А ведь я говорил!.. Вот если б тогда…» Что в других раздражало, казалось нарочитым пустословием, теперь прилипло, не отпускало. Словно в отместку, когда отворил калитку, оглядел разомкнутые медные контакты, провод, аккуратно заложенный в паз, приладился вырвать их с корнем, но заметил возле дровяника Евдошу свою. Руку отдернул, привычно подбил указательным пальцем усы и даже усмехнулся, стараясь показать, что ничего не произошло. Да разве ее проведешь, если пятьдесят лет вместе! Насела с вопросами, неуступчивая в своем: «Что с тобой?.. Я же вижу…»
– Степку Чуброва я признал в мертвеце.
– Какого Чуброва? – переспросила Евдокия Матвеевна, хотя догадалась, сообразила.
– Того самого, что мамашу твою топором…
Глава 2
Убивец Степан Чубров
Следователь районной прокуратуры Владиславлев старательно заполнял документы. Судебно-медицинская экспертиза показала, что смерть мужчины, обнаруженного в деревне Холопово, наступила в результате продолжительного переохлаждения. Признаков насильственных действий не обнаружено. Личность не установлена. Возраст предположительно 65–70 лет. В сводке Всесоюзного розыска на основе выявленных примет не значится.
Обыкновенный бродяга, коих немало мыкается по стране. Ничего интересного, можно быстро закрыть дело. Так и доложил. Однако начальник следственного отдела Кузовкин был иного мнения.
– Торопыга. Людей хоть поспрашивал в Холопове? Старик по всем приметам типичный зэк. Картотекой пользоваться в следственной школе учили?
– Учили. Я и запрос подготовил, да подумал…
– Думалку смотри не сломай. Отправь запрос и езжай в Холопово. Уверен: за стариком длинный хвост тянется…
В ближайший дом к тому месту, где обнаружен труп, Владиславлев зашел наугад. В саду старик сгребал прошлогоднюю листву и мусор, вытаявший из-под снега. Копаться в земле время еще не пришло, но человеку, похоже, не терпелось.
Ответил он на приветствие спокойно, с достоинством. Пригласил на широкую скамейку у дома. Узнав причину визита, нахмурился, но таиться не стал.
– У моей жены сестра есть, Дарья, так это ее бывший муж, Степка Чубров.
– Вы не спутали?.. Нет? – переспросил Владиславлев, не ожидавший такой простоты и скорого опознания.
Тимофей Изотикович, почти не куривший, только для баловства после рюмки вина или водки, которую выпивал к восьмидесяти годам все реже и реже, да и то не с каждым гостем, взял предложенную сигарету и неторопливо стал разминать в неестественно огромных пальцах. «Видно, могучий был в молодости», – восхитился Владиславлев.
На крыльцо вышла Евдокия Матвеевна, приметившая гостя через окно, и по озабоченному виду мужа определила, что гость непростой. Поздоровалась приветливо, спросила:
– Тима, может, чайку вам согреть?
– Ты лучше присядь… Следователь вот Степкой Чубровым интересуется. Помнишь, как он появился на хуторе в двадцать четвертом году?
– Почему это в двадцать четвертом? В двадцать пятом, весной.
– Нет, в двадцать четвертом! Я помню, в тот год яблоки уродились комовые.
– Тебе б только спорить со мной, – упрекнула мужа Евдокия Матвеевна. – Я хорошо помню ту весну, его Ляпичевы из Авдона к нам подослали. Пришел бродяга обтерханный, ростом под два метра, а сам светится, будто вобла, и глаза кошачьим хвостом скачут.
– Правильно, я огороды в низине вспахивал на Гнедом, а когда возвращался, мать твоя Акулина вышла навстречу и говорит: «Наши тетехи пригрели…» Как-то назвала чудно, каторжником или ватажником, уж не помню. Просила пристрожить и отправить подобру-поздорову.
– А я разве против была? Это все Дашка, дура толстозадая, – помянула сестру Евдокия Матвеевна.
Теперь ей казалось, что в самом деле не хотела нанимать Степана на сезонную работу, отказывала. А он сумел, уговорил взять на пару деньков: «За прокорм, хозяюшка, возьми. Возьми, не пожалеешь. За прокорм…» Работу крестьянскую знал, это у него не отнять, а когда отмылся, отъелся, благо картошки и сала на хуторе в достатке, так прямо красавец: волос кучерявистый, нос орлиный, лицо смуглое, чистое. Дашка его глазами прямо слопать готова была, вот и пристала: пособи. Согласилась, жалея сестру, любви ни плохой, ни хорошей еще не познавшую. Объяснила Степану, что Дашка его после вечерней дойки будет ждать в дальнем конце сада.
Степан тут же ответил:
– Шутите, хозяйка?.. Я не из таковских. Мне рано утром скот выгонять.
Не стала ничего растолковывать, неловко ей стало. Глаз лукавый проблеснул, и смущение напускное углядела.
Через пару месяцев Степан помыкал Дашкой, как хотел, покрикивал, а она неслась на его зов стремглав с кружкой воды или опорками. Забеспокоилась Евдокия, стала укорять сестру, а та, как очумелая: люблю, и все. Лишь когда застала ее с бутылкой самогона возле своего ларя, надавала затрещин, потащила к матери.
Акулина Романовна в первый же день как припечатала: «Глаз у Степки порченый, бесовской». Стала она настаивать, чтоб рассчитали и прогнали с хутора. А Дашка – в рев, живот округлившийся показывает.
Неожиданно за Дашку взялась заступаться младшенькая, тихоня Любашка:
– Что у тебя, мама, все за выдумки: «бесовство, порченый глаз»? Жизнь поломаете, как мне со своими свахами… Пусть распишутся.
Отступилась мать: сами расхлебывайте в таком разе. В сентябре им свадебку справили тихую, потому что у Дашки пузцо торчало, она его и не скрывала, гордилась. Зимой родился у них первенец, которого назвали Юрием, а жить они стали в большой комнате, бывшей при Малявине гостиной. Весной, как оттаяла земля, заложили фундамент под новый дом для Чубровых. Ладить сруб наняли плотников из Холопова…
– Столько лет прошло! Как же вы опознали? – спросил Владиславлев, мало что понимавший в этих перескоках с одного на другое.
– Наколку-то видели на руке?.. Так вот Степка изготовил ее, когда служил на флоте, а в двадцать третьем за шалость, как он сам говорил, его хотели судить, а он дал деру из Архангельска. Скитался без документов, пока к нам не прибился. А работник он, вправду сказать, неплохой, но с придурью. Помню, однажды по осени…
– Извините, Тимофей Изотикович, но все же не верится, что по наколке, через столько лет? Могло быть и совпадение…
– Да какое же совпадение? Шел-то он ко мне. Отомстить. Как и обещал тогда, в двадцать девятом. А еще раньше из лагеря бежал из-за этого.
– Между вами было что-то серьезное?
– Что было, то сплыло, – с неожиданной резкостью ответил Шапкин и тут же, словно стараясь ее сгладить, сказал: – Сразу и не объяснишь. Жизнь-то кучерявистая… Но что это – Степка Чубров, можете не сомневаться.
– Хорошо. Но все же я проверю. Извините за беспокойство…
Владиславлев от чая отказался, о чем вскоре пожалел. Ему почти час пришлось ждать на открытом всем ветрам перроне электричку. «А у Шапкиных, небось, расписание есть. Нет, заторопился, – ругал он себя, прохаживаясь вдоль полотна. – Ведь не мальчишка, двадцать три года. Пора бы держать себя солидней». Решил с делом Чуброва хорошо разобраться, прежде чем идти к начальству…
Посещение следователя растревожило. Шапкин привычно прочитал «Уфимскую правду» от заголовка до прогноза погоды, а когда пришло время ужинать, неторопливо поел, попил чаю, сноровисто орудуя остро отточенным ножичком, потому что к вставным зубам так и не смог приспособиться. Летом пошел на ледник за молоком, наклонился, чтоб банку достать, а верхняя челюсть нырк в щель между стенкой и снегом. Старшему внуку рассказал, а он хохочет: теперь нужно горноспасательную команду вызывать. Ему самому смешно стало. Не раскапывать же весь ледник. Так и отвык начисто.
Евдоша днем завела разговор о Степане, а он отмолчался, но за чаем вдруг вспомнил, укорил неизвестно кого:
– А все золото. Золотые монеты, будь они неладны!..
Сколько было монет, не знал никто, кроме Акулины Романовны. Она каждый раз ловко уворачивалась от расспросов или говорила с укоризной: «Вот помру, тогда перечтете…»
Той осенью, на десятом году после пришествия к власти большевиков, яблоки уродились в малявинском саду невиданно. Лучшие отбирали на продажу и аккуратно ссыпали в дерюжные мешки, и они стояли оковалками в междурядьях. Работали в саду все. Веня Шапкин лазил по веткам с котомкой, где не мог достать Степан с раздвижной лестницы. Акулина Романовна, Дашка, Лидуся перебирали, ссыпали в мешки, Евдокия отдельно отбирала зимние на хранение и укладывала в ящики, а маленькая Анечка охотно стаскивала в кучу червивую падалицу.
К вечеру приехал Тимофей. Он с утра в одного кряжевал сухостой и возил из лесу к дому, да так наломался, что лень было спрыгивать с разлатой крестьянской подводы. Сидел в задке на самом краешке, бросив вожжи, смотрел на груду краснобоких яблок, на оголившиеся коленки жены, на сына, падчерицу, которая измазала лицо яблочным соком. Смотрел на подсвеченный заходящим солнцем, так и не обобранный за неделю сад, где правил над всеми запахами необоримый запах любимого аниса.
Степан, проходя мимо с полным ведром, столкнул его как бы нечаянно с телеги. Да стал подначивать:
– Эх, ездок! Чать, ушибся? А с лошади упал бы, так и вовсе расшибся…
И снова плечом – толк.
– Отстань, Степка, – урезонил Шапкин спокойно, с усталой ленцой. – А то будешь землю жрать.
Степан хохочет в ответ, а как мешки на подводу погрузили, вдруг подножку подставил, да так ловко, что едва Шапкин на ногах устоял. И снова хохочет, насмехается:
– Земля тебя, что ль, не держит.
Тимофей Шапкин ростом невысок, на полторы головы ниже Степана, но зато весь литой, комлястый, а руки, что кузнечные тиски. Изловчился, ухватил Степана одной рукой за ворот рубахи, а другой за ногу и вздернул вверх над собой. Потом отшвырнул в чертополох.
– Нашел, сукин сын, ровню!
Степан вскочил, как блохастый кобель, встряхнулся под смешки ребятни и баб, но не подает виду, что ушибся.
– Ополоумел, да? Шуток не понимаешь?
– Шутил один недавно, на Иванов день. Евдоха не даст соврать, как авдонский верзила Карпеха девкам юбки задирал да на меня с кулаками полез. Так его, дурня, потом колодезной водой отливали, едва оклемался… Так что меру знай, – строго и неулыбчиво закончил отповедь Шапкин.
Степан Чубров отмолчался и задираться больше не стал, но обиду затаил.
– Сколько же было золотых? – спросил Шапкин жену, убиравшую со стола.
– Да ровно две дюжины. Мать все их, считай, раздала нам да внукам… Себе три штуки оставила на черный день. Тебе и то, кажется, подарила.
– Дала. Это точно.
– А мне ведь не сказал. На мельницу свою потратил?
– Приводные ремни позарез нужны были. Пришлось золотой употребить. Но и ремни выбрал славные, им бы сносу не было.
– Я ведь говорила, что не будет толку с мельницей…
Тимофей молча поднялся из-за стола и глянул вкось на жену. Она осеклась: пусть и норов, что боров, но знала моменты, когда лучше не перечить.
В тот год прибилась к хутору Любашка, самая младшая из сысоевских сестер, так и не доучившись в городе портняжному делу. Пришла к матери вроде бы погостить, а родила вскоре девочку, и выпало впервые Тимофею Шапкину стать крестным отцом. Ей отвели в большом малявинском доме комнату, где до этого жила Дарья, а она все бегала ночевать к матери и втянуться в жизнь хуторскую не старалась, кормилась с огорода и тем, кто что подаст. Потом и вовсе перебралась в маленький домик, что поставил Малявин для Акулины Романовны.
В этом доме треть пространства занимала русская печь с лежанкой, позади нее закуток с занавеской из грубого холста. Здесь же стоял сундук старинный, с инкрустацией в виде волшебных жар-птиц, со звоном песенным, когда крышка открывалась. Привезен был из Вятки вместе со швейной машинкой.
Как-то трехлетняя Нюська со своим двоюродным братцем затеяли игру, стали прыгать с лежанки на сундук, вот и допрыгались: треснула крышка, вывалилась у сундука боковая планка, а вместе с ней – и пружина витая. Тут без Шапкина не обойтись.
В субботу зашел он перед баней веселый:
– Бегом вот бежал, а то, думаю, нашлет теща на мастера лихоманку. Буду трястись…
– Тебе, Тимоша, никакая лихоманка не страшна…
– Это почему так? – смеется Тимофей Шапкин, заранее зная, что Акулина Романовна скажет, а сам сундук к свету разворачивает.
– Ты топором крещен, огнем мечен, пулей овеян, так тебя и заговорная сила не возьмет.
– Правильно говоришь, матушка. Я русский солдат, да еще слесарных дел мастер, таких нечистая сила на дух не переносит.
Оглядел шпунтовое соединение, удивляясь, как хитро сработано и отшлифовано чистенько под лакировку, на загляденье. Пружину стал вставлять на место, а там тряпка в глубине сереет. Подцепил отверткой, дернул на себя – тут-то и посыпались монеты, запрыгали по некрашеному полу.
Шапкин поднял одну монету, оглядел с обеих сторон, ветошкой протер потускневшее золото, прочитал год выпуска, надпись по ободку. Вспомнил, что такой же полуимпериал подарил дядя Пахом после выпускного экзамена в реальном училище. На память… Но заторопился тогда, разменял его в галантерейной лавке, где хозяин долго осматривал монету, все не решаясь принять ее у шестнадцатилетнего парня.
Подкинул на ладони, понянчил в горсти и отдал теще. Сказал:
– Настоящий полуимпериал. Может, теперь и боковинку не заделывать?
– Заделай, Тимофей, заделай, ради Христа. И вот возьми один золотой, – сказала Акулина Романовна с потаенным смыслом.
Шапкин отказываться не стал. Нужда поджимала.
На следующий день дочери насели на мать с расспросами. Евдокия вспомнила, как отца, избитого до полусмерти, конь домой притащил…
– Может, откладывал он на черный день?
– Что ты! Матвей не из таковских. Мне бы сразу сказал. Вот думаю: не покаянные ли это деньги кому-то оставлены были? Прежний владелец сундука, кажется, из купцов.
– Сколько ж их там?
– И-и, бесстыжие! Вы еще, не дай бог, раздеретесь из-за них. Лучше раздам всем по одному. И Фекле, и деткам ее отвезу в Слободу. А тебе, Любашка, три золотых отдам.
– Это почему же ей три? – почти в один голос спросили Евдокия и Дарья.
– Один – ей, второй – сиротке Нюське, а третий – за грех мой, что не усмотрела, не уберегла.
Люба, словно бы испугавшись слов матери о греховных деньгах, отнесла вскоре полуимпериалы в торгсиновскую скупку и там же на чеки купила обновок, да таких, что на хуторе все обзавидовались. Долго разглядывали зимнее пальто из коричневого драпа с кроличьим воротником, купленное для Нюрки на вырост, а высокие ботинки на шнурках с многослойной кожаной подошвой только что на зуб не пробовали. Привезла она еще два отреза ситца хорошего, не удержалась, похвасталась, что первую же косоворотку сошьет Тимофею, потому что он с торгсином надоумил.
Шапкина ждали с мельницы к вечеру. Ждали с нетерпением все. Одно дело – обновки показать и узнать, когда он сможет на ботинки подковки набить, чтоб не было им сносу, но больше всего интересовало: как первый помол? Даже Степан, как ни косился последнее время, а вот печь задымила, и тяга плохая, надо идти за помощью к Шапкину.
Возвращался Тимофей в эти дни непривычно рано, строгий от множества забот, которые навалились и не отпускали с того самого дня, как купил эту мельницу, некогда ветряную, а позже переделанную в электромеханическую. Пока гонял ее вхолостую, потому что окрестные мужики приглядывались и вызнавали: как мелет и почем? Зимой поторопился, пустил на новых гарнцах да маломощном двигателе, который собрал из старья, и осрамился. «Дешево хорошо не бывает», – такое он сам любил повторять. А ведь не устоял, потому что ссоры из-за мельницы возникали не раз. Почти год дети видели его только по субботам, в банный день. В ранних сумерках обихаживал скотину и ехал к своей «керосинке», как ее с негодованием называла жена. И так же в темноте возвращался, обедал и ужинал разом, опять убирал скотину, а если и спал, то урывками: два-три часа, не больше.
Сначала продали корову и остатки малявинских сервизов, вплоть до серебряных вилок. Но не хватило малости самой, чтоб пустить дизель… Ссора вспыхнула прямо в именинный день. Сказал Шапкин авдонскому куму, что придется кобылу продать, благо жеребец крепкий подрос, да еще стригунок от этой же кобылы бегает.
– Не позволю продавать Ветлу, даже не думай, – встряла в разговор Евдокия, будто не замечая, что мужчины выпили основательно.
– Старовата кобыла. Счас не продать – осенью поздно будет, – расчетливо прикинул кум.
– А через год ее вовсе только к башкирцам на мясо…
– Ты не наживал, так все готов распродать, а я ее коровьим молоком выпаивала. И не позволю!
– Хватит тебе, Евдокия! Я что, для себя стараюсь? – вспылил Шапкин и бухнул кулаком по столу.
Гости взялись усмирять. Подсунули ему гармошку, уговорили, улестили сыграть плясовую. А уж он-то умел! И Венька в него: прямо не оттащишь другой раз от гармошки, пока не подберет услышанную где-то мелодию.
К вечеру гости, как положено, едва держась на ногах, погрузились в телегу.
– Трогай, Венька! Да кумовьев не растеряй… Потом Ветлу сам распрягешь и напоишь.
Забыл про ссору Тимофей. Зашел в дом, чтобы в обыденку переодеться да жену приласкать, пока нет детворы, прежде чем идти убираться…
– Не лезь! – будто крапивой ожгла. Отступился он, пусть и заело слегка, что фырчит жена не к месту, того и гляди, весь праздник испортит. – Ты скоро по миру нас пустишь из-за чертовой мельницы. Больше чтоб ни одной копейки!..
Евдокия Матвеевна неизлечимо болела упрямством от рождения до самой смерти…
Впервые за шесть лет ударил ладонью жену по щеке. Чуть хлопнул, но губы и нос раскровенил. Ее это лишь подзадорило. Взялась она вспоминать стародавние обиды, попрекать тем, что пришел на хутор с одним табачком в горсти…
Завелся хмельной Шапкин, но рассудка хватило руками не трогать, чтобы не покалечить. Сорвал с гвоздя правильный ремень, но только раз опоясать успел. Выскочила на улицу Евдокия с криком. Шапкин – следом. Так и гнал вдоль огорожи до самого леса.
Однако отступился. Продал конную сенокосилку, которую собрал сам из металлического хламья. Продал одноцилиндровый моторчик – им иной раз качали из пруда воду на полив, и в засушливом тридцать первом его вспомнят не раз. И все же пустил мельницу на новых гарнцах и с новым дизелем осенью 1928 года.
Если бы Шапкину сказали, что мельницу отберут и потянут за это в тюрьму, он все одно не поверил, продолжал бы упрямо ладить ее, потому как из столетия в столетие русичи отстраивали порушенные врагом и пожарами городки, деревни, заново обзаводились худотой: здоров и зажиточен русский работник – крепко и богато Русское государство. Тимофей Шапкин особо не задумывался о причинном порядке самой жизни, раз и навсегда определив свое место и ту естественную зависимость между людьми, без коей немыслимо существование на земле. Он часто вспоминал под разным предлогом дядюшку Сашу, прослужившего в Уфе провизором больше трех десятилетий и за все эти годы не пропустившего ни одного дня на своей хлопотной службе. Или того же дядю Пахома, владевшего мукомольным заводом в Нижней Слободе, который на спор в одного загрузил баржу с мукой.
Никакая власть Тимофея не могла переделать. Тем более что власти менялись, а он оставался всегда, и все его знали, почти в каждом дому в пригороде Уфы имелась вещь, сработанная или отремонтированная его руками: пусть обыкновенное веретено, он их выточил на своем станке тысячи, отличалось от прочих нарядной красно-синей каймой, угольник под телевизор – точеными ножками, а будильник – точностью хода. Не было, не попалось ни одного механического или деревянного чуда, которого он не смог отремонтировать, даже в санаторной кумысолечебнице, куда его возили, как генерала, на директорской «Волге».
И правителей за свой долгий век видел он разных. Когда собирались внуки с правнуками (а съезжались в Холопово они летом часто, и обедать порой приходилось в две смены), то кто-нибудь из них вдруг загорался и, как бы стараясь порадовать остальных, просил:
– Расскажи про царя! Или как Сталина угадал…
Тут надо было очень точно попасть в настроение: чтоб погода располагала, бабушка Евдокия не бурчала и не капризничал кто-либо из правнуков…
– А то в прошлый раз Венькины внуки медали в колодец покидали!.. «Зачем?» – спрашиваю их. «А посмотреть, как булькают», – отвечает старший, а ему уже десять лет.
Только Славиковой дочери, любимой внучке Насте, гостившей в Холопове почти каждый год вместе с сыном, а позже и с дочерью, он отказать не мог.
Начинал Тимофей Изотикович рассказывать по-разному, но чаще всего с такого посыла:
– Для вас он теперь Николай Палкин, царь-самодержец, а для нас всех был с заглавной буквы: Его Императорское Величество.
Рассказывал во все времена безбоязненно, но иногда имела место быть предыстория, как из пехтуры попал к артиллеристам в оружейную мастерскую, но чаще начинал с простого:
– Готовились мы к войсковому смотру. Было это летом одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Готовились тщательно, без понуканий унтеров, подбадривая и пугая одновременно друг друга: «Как же, сам государь!»
Помнится, шутили в казарме:
– Митяя тамбовского во втору шеренгу!
– Это почему же в зад? – вскидывался рослый незлобивый Митяй.
– Всех конопатых во втору, – подыгрывает шутнику старослужащий.
Понимали, что не пойдет государь император в дивизионную оружейную мастерскую, а все же отчищали каждое пятнышко на станках, инструменте.
Хорошо помнились ему запахи кожи, оружейного масла, дегтя, которые значимо выделялись в осеннем воздухе. И как ждали. Вдруг гулкое: «Смир-рна!» Вдалеке показалась открытая рессорная коляска в сопровождении конных.
Потом шагал вдоль шеренг вроде бы обыкновенный полковник. Но восторг всех обуял и выплескивался оглушительным «ура!». Полковник шел и шел неторопливо, казалось бы, равнодушный ко всему. Но вдруг глянул с едва приметной улыбкой, приостановился вместе со старшими офицерами, шагнул к правофланговому второй роты, георгиевскому кавалеру. Спросил, как позже узнали, имя. Бывал ли ранен и как тяжело. А правофланговый ответил бойко, весело, за что и был отмечен медалью из рук государя. И все разом выдохнули восторженное «ура!», будто их тоже отметил государь император.