Kitobni o'qish: «Книга»

Shrift:

© Алекс Тарн

* * *

I

Сева Баранов не любил писем и телефонных звонков.

Вернее сказать, он давно вышел из того возраста, когда письма и телефонные звонки еще воспринимаются обещанием новых начал, открытий и крупных лотерейных выигрышей – то есть, неиссякаемой пачкой приглашений в настежь распахнутое будущее. Человеку обычно требуется лет тридцать, чтобы окончательно уяснить простую истину: по почте жизнь в лучшем случае присылает счета и штрафы за неправильную стоянку, а телефонные звонки чреваты внезапным несчастьем или какой другой крупной неприятностью… что же до будущего, то и оно при ближайшем рассмотрении вовсе не распахивается светлым трубящим раструбом, а, напротив, воронкой сужается в какую-то неопределенную дальнюю черноту.

Гм… неопределенную?.. дальнюю?.. гм… Так или иначе, в свой почтовый ящик Сева всегда заглядывал с осторожностью и некоторым даже отвращением, как в темный подвальный угол, где вполне может оказаться ядовитый липкозадый паук либо желтый скорпион с угрожающе воздетой закорюкой смертоносного хвоста. Если бы можно было вообще не открывать эти конверты и повестки… просто притвориться, что ты не существуешь… например, так:

– Где он, господин Баранов, муж, отец и военнообязанный? Где он, откомандированный программист мистер Баранофф, подданный неприятной ближневосточной страны? Где он, бывший советский гражданин Баранов Всеволод Михайлович, лицо известной национальности, 1968-го года рождения, в особых преступлениях пока не замеченный, но все равно крайне подозрительный?

– А нету их. Нету. Ни того, ни другого, ни третьего.

– Ни того, ни другого, ни третьего? Ни господина, ни гражданина, ни откомандированного мистера? А где же они, позвольте спросить?

– А нету! Выбыли в неизвестном направлении.

Вернее, и не было их вовсе. Никогда не было. В общем, не ищите, не надо.

– Ну не надо так не надо. Не будем. Будьте здоровы и прощайте навсегда.

Навсегда. Ах, если бы такое было возможно! Если бы!

Ведь главная пакость почты в том и заключалась, что ее отправители и не думали отпускать на волю свою беззащитную жертву. Оставленное без внимания письмо автоматически влекло за собой целый шлейф новых посланий, угроз, обвинений, штрафов… Кроме того счета и повестки по большей части являлись всего лишь индикаторами уже произошедших неприятностей, так что простое игнорирование все равно не могло повернуть события вспять. А значит, и страусиная политика только усложняла ситуацию. Страусу-то хорошо, у него шея морщинистая. Посмотрят пауки-отправители на такую шею да и подумают: «Ну что с него взять, со старика? У него небось и мясо жесткое, несъедобное. Так уж и быть, пускай живет, пока сам не издохнет…» А у Севы шея гладкая, черт бы побрал ее совсем. Разве человека с такой шеей кто отпустит? Дудки! Пришло письмо – открывай ворота.

Ворота почтовых ящиков помещались в вестибюле.

Каждый раз, вытаскивая почту, Сева спиной чувствовал злорадный взгляд коричневого консьержа-пакистанца, как будто говоривший: «Ну что, получил? Нет? Ничего-ничего, ты свое еще получишь…»

Если же Сева намеренно или случайно пропускал неприятную процедуру, вредный пакистанец не упускал случая напомнить:

– Мистер Баранов давно не проверял почту…

При этом cевина фамилия выходила у него многозначительно искаженной – «Бар-Анно.» Мистер Бар-Анно. Сука.

Забрав конверты и поборов неразумное желание вскрыть их тут же, немедленно, в виду враждебного консьержа, Сева торопливо шел к лифту, поднимался на пятый этаж в крохотную квартирку, снятую для него скупердяями из фирмы и, стоя у двери, производил первый беглый просмотр. Так, что у нас тут? Реклама… телефонный счет… опять реклама… отчет из банка… ну вот, ничего страшного… слава Богу… Он облегченно вздыхал и принимался жить дальше, до следующего раза.

Впрочем, оставался еще телефон. Телефона в квартире Сева не хотел изначально – зачем, если по двенадцать, а то и по четырнадцать часов в день, включая выходные, к нему можно дозвониться на работу? Кроме того, есть мобильник. Но жена и начальник были неумолимы. Их аргументация звучала на удивление сходно: «Мобильник у тебя ненадежный, вечно в отключке. Как же мы тебя найдем, если что?!» Таким образом, любой телефонный звонок в бирмингемскую квартиру, временно занимаемую «мистером Бар-Анно», автоматически означал, что упомянутое «если что» действительно произошло.

Конечно, это обстоятельство не добавляло Севе симпатии к и без того нелюбимому аппарату. Впрочем, телефон и сам, чувствуя такое к себе отношение, предпочитал помалкивать – от греха подальше. За два месяца его робкий звонок прозвучал лишь однажды, когда в неурочное время произошел обвал опекаемой Севой программной системы. Один раз – всего ничего, считай, что и не было. Зато жена не звонила вовсе – по причине очередной крупной ссоры, случившейся незадолго до последнего севиного отъезда в Бирмингем. Тем не менее Сева продолжал подозревать телефон в самых нехороших побуждениях и постоянно угрожающе косился в его сторону с явным намерением отключить вовсе. Наверное, поэтому несчастный аппарат молчал, затравленно помаргивая крошечным красным огоньком, так что в конце концов Сева не то чтобы сменил гнев на милость, но все же немного снизил уровень враждебности и даже пару раз снял трубку по собственной инициативе – заказать пиццу с доставкой на дом.

Тем отвратительнее выглядело проявленное аппаратом коварство. Мерзавец специально выбрал момент, когда Баранов уже почти привык к его мнимой безвредности. В тот дождливый январский вечер Сева вернулся с работы, как всегда, поздно и, как всегда, чуть живой; заставил себя просмотреть почту, оказавшуюся сносной, постоял под душем и задремал перед телевизором в обманчивой безопасности квартиры. Вот тут-то, как нож в спину, и вонзился ему в уши проклятый звонок. Первая мысль была: из телевизора? Из какого телевизора, дурак?.. футбольная трансляция… какой телевизор?.. Сева затаил дыхание. В конце концов, может же такое быть, что его нету дома? Нету! Ни господина, ни гражданина, ни мистера…

Телефон, потрещав, замолчал, но по всему его решительному виду было ясно, что речь идет лишь о временном затишье. Так и случилось. Сева мужественно выдержал еще две атаки и сдался только на четвертой. Он осторожно снял трубку и, перед тем как ответить, немного покачал ее на руке, словно собираясь выкинуть за окно, в темноту, на мерзлую английскую морось.

– Алло.

– Сева! – это была жена. – Что за идиотская привычка не брать трубку? Когда ты уже станешь нормальным человеком?

Он сразу ощутил необычное напряжение в ее голосе.

Как столь высокое напряжение передается по простым телефонным проводам, да еще и на такие большие расстояния?

– Здравствуй, Ленусик, – сказал он развязно, стараясь отвлечься от дурных предчувствий. – Ты не помнишь, сколько вольт в телефонном сигнале?

В прежней жизни Лена закончила институт связи.

Может быть, поэтому она нисколько не боялась телефонов? «Сейчас обидится, выругается и бросит трубку, – подумал Сева с надеждой. – Это будет означать, что ничего не случилось, что она звонит просто так. И тогда я тут же отключу телефон. Сразу же, раз и навсегда. Сколько мне тут осталось, в этой поганой командировке? – Меньше месяца…»

Жена хмыкнула, но как-то совсем не агрессивно.

– Ты что, выпил? Или окончательно свихнулся?

Сева промолчал. Она тоже молчала на другом конце провода, видимо, прикидывая, как бы поудобнее протиснуть в узкий телефонный канал негабаритный груз своих дурных новостей. Хочет развод? Или что-то случилось с детьми? Что? Говори уже…

– Ну что ты молчишь? Что там?..

– Полтора вольта.

– Что полтора вольта?

– Телефонный сигнал – полтора вольта… по-моему…

– сказала она и заплакала.

– Что случилось? – тихо произнес Сева, холодея от ужаса. – Мальчишки?

– Нет-нет, – поспешно сказала жена, сморкаясь. – Нет-нет. С мальчишками все в порядке. Клим погиб. Разбился в автокатастрофе. Насмерть. Столкнулся с грузовиком. Теперь тут всякие дурацкие проблемы с похоронами. Мне одной не справиться. Приезжай, если сможешь.

– Как разбился? – глупо спросил он. – Почему?

Жена снова шмыгнула носом.

– Ты там только не очень, ладно, Севочка? Ты только не слишком, ладно? Не сможешь приехать – ничего страшного. Потом попрощаешься, ладно? С ума только не сходи. Я тут как-нибудь…

– Ладно, – перебил ее Сева и, не прощаясь, повесил трубку.

Потом он посмотрел на свою руку, удивляясь тому, что она не дрожит, и тут же еще больше удивился своему собственному удивлению – потому что, с какого, спрашивается, рожна у него должны дрожать руки?.. Что теперь?.. Налить себе стакан виски? Заплакать? Или что там положено делать в таких случаях? – В каких случаях? Что ты несешь?.. Он вдруг обнаружил, что странным образом видит себя со стороны, как другого, отдаленно знакомого человека, нерешительного и смущенного, будто застигнутого за чем-то стыдным. Человек постоял потупясь, затем двинулся к холодильнику, помедлил, взявшись за дверцу, недоуменно покрутил головой, открыл морозилку; тщательно выбирая кубики, набросал три четверти стакана льда, еще немного подумал и отсыпал несколько лишних льдинок – почему-то не в раковину, а в ладонь – и снова потупился, уставившись в лакированный паркет.

– Капает… – сказал ему Сева.

– Что?

– Капаешь на пол, идиот.

– Да-да…

Он кинул кубики в раковину и налил виски доверху, но пить не стал, а поставил стакан на стол и пошел к окну -глядеть на севино отражение в темном, пятнистом от дождя стекле.

– Ты вот виски тут глушишь, а Клим разбился, сволочь, – сказал ему Сева укоризненно.

Но даже в этой ясной, казалось бы, фразе присутствовала все та же промежуточная, колеблющаяся неоднозначность. Например, к кому здесь относилось слово «сволочь»? – К нему, задумавшему пить виски именно сейчас, или к предательски разбившемуся Климу? Сева вернулся к столу, для пробы отхлебнул из стакана и уверенно выбрал второй вариант.

– Сволочь ты, Клим. Как ты мог?

А почему бы и нет? Все когда-нибудь умирают.

Почему Клим должен быть исключением? Почему, почему… да потому, что он всегда был исключением, вот почему… черт… сволочь… хотя с первого взгляда казался заурядным… заурядным до незаурядности. Деревенский парень, каких не бывает в городе, во всяком случае, в таком большом городе, как Питер. Круглое плоское лицо, нос картошкой, манера произносить слова с некоторой растяжкой… – так разговаривает шпана на танцплощадке колхозного клуба. Как он тогда сказал, в самый первый раз, когда они встретились?

– Ну, чего сопли жуете? Пошли работать… – вот как.

Да-да, именно так… И, услышав это, Сева поспешно встал со ступеньки раскуроченного лестничного марша, а Сережка поднялся вслед за ним и хлопнул по плечу, представляя:

– Знакомься, Клим, это Сева. Я тебе о нем говорил, помнишь? – и тут уже сразу пошли неожиданности: и неожиданно узкая протянутая для рукопожатия ладонь, и неожиданно застенчивая улыбка, и внимательный взгляд исподлобья, цепкий, но приветливый, неопасный, делающий приблатненную манеру разговора забавной пародией, ширмой.

– Здравствуй, Сева. Я – Анатолий. Анатолий Климов.

Ты не тушуйся. Работа у нас интеллигентная, интересная, но чистая. Я тебе буду доходчиво объяснять, по мере возникновения.

Он всегда представлялся как Анатолий, хотя по имени к нему обращались, наверное, только мать и братья, а все остальные, даже жена, звали по фамилии – «Климов» или просто «Клим». А «интеллигентная, но чистая работа» заключалась в уборке строительного мусора. Впрочем, в последнем имела место некоторая нетривиальность. Это был не просто мусор, а потроха старых, идущих на перестройку ленинградских домов в районе Литейного и на Петроградской.

Принцип сохранения городского архитектурного облика предписывал не трогать фасады, а потому порядок работы отличался от обычного, предполагающего применение чугунной бабы, а то и динамита. Здесь же прежде всего разбиралась крыша, а затем сверху, при помощи башенного крана, этаж за этажом, извлекалось все, что находилось в «колодцах» между капитальными стенами: кирпичные и дощатые перегородки, потолки, полы, перекрытия, старые кухонные плиты, круглые голландские печки, вонючие канализационные стояки, витая проводка на белых фаянсовых изоляторах и прогнившие водопроводные трубы, заросшие лохматой волосней пакли. Все это сбрасывалось в одну кучу во внутренний двор и впоследствии вывозилось на свалку – и так до тех пор, пока полностью, до подвала вычищенные «колодцы» не оказывались готовыми принять новое, современное, качественное наполнение.

Любой уважающий себя строительный рабочий чурался грязного и неквалифицированного этапа «разборки». Ко всему прочему, этот этап был еще и очень травмоопасен, а потому настолько обложен запретами техники безопасности, что официальная работа «по правилам» становилась практически невозможной. Неудивительно, что строительное начальство ненавидело «разборку» лютой ненавистью. В эту-то благодатную нишу и ввинчивались шарашкины бригады типа климовой. Плата наличными, работа по вечерам, пока крановщик не взвоет.

Начинали в шесть; кран работал до десяти, в случае особого расположения машиниста – до полуночи. Расположение крановщика с легкостью достигалось при помощи бутылки. С крановщицами было сложнее: разбитные лимитчицы хотели от жизни большего, и тогда в дополнение к бутылке Клим посылал на переговоры Сережку – великого специалиста по женской части. Сережка неохотно отставлял лом и лез на кран налаживать отношения. В отличие от остальных, он работал у Клима не от нужды в деньгах.

– Какие тут деньги? – пренебрежительно говорил он Севе, которого сам же туда и притащил. – Горбатишься весь в дерьме, как папа Карло на каторге… Да в любом кооперативном ларьке можно за час больше заработать, чем у Клима за неделю!

– Что ж ты ходишь?

В ответ на этот резонный вопрос сережкины глаза заволакивало туманом, он смутно улыбался и качал головой:

– Вы еще узнаете, дурачье… посмотрим, кто тогда посмеется…

Сережка мечтал о кладе. Перед разборкой каждого дома он проделывал нешуточную исследовательскую работу, бегал по жилищным конторам, сидел в Публичке, выписывал мелким почерком фамилии и род занятий прежних жильцов и хозяев. В раздевалке долго всматривался в самодельный план и что-то высчитывал, озабоченно чиркая карандашом.

– Ну что, Сережа? – солидно спрашивал Клим, застегивая ремешок каски и скашивая на сторону глаза, чтобы спрятать пляшущий в них веселый огонек. – Кого сегодня берем? Банкира али фабриканта?

– Смейтесь, смейтесь… – отвечал Сережка, не поднимая головы от плана. – Ни с кем не поделюсь. Все себе возьму, до последнего червонца.

Отчего-то исполнение мечты представало его мысленному взору исключительно в виде тяжелых монет царской чеканки, золотым ливнем, как Зевс на Данаю, льющихся на восхищенного Сережку из тайника в развороченном дымоходе. Поэтому разборку всех печей и каминов он брал на себя, не встречая при этом ничьих возражений, ибо возиться с тяжелыми, покрытыми слоем жирной сажи кирпичами не улыбалось решительно никому. Вздымая тучи пепла, старые «голландки» рушились под напором сережкиного лома; черные хлопья сажи, как бабочки, порхали в густом облаке удушливой глиняной пыли, шрапнельной дробью осыпалась сухая штукатурка, и лучи мощных прожекторов, растерянно упираясь в эту клубящуюся смесь угольного забоя, каменоломни и нижнего круга ада, тщетно пытались нащупать в ее глубине яростную фигуру кладоискателя.

– Сережа! – взывал Клим с балки верхнего перекрытия. – Ты жив?

И удовлетворенно кивал, когда из облака сквозь кашель и плевки раздавалось знакомое, хотя и едва различимое «смейтесь, смейтесь…», а затем проявлялся и сам Сережка, недальновидно пытающийся стряхнуть пыль с перемазанного сажей лица, что, естественно, только усугубляло комичную инфернальность его облика.

– Ну? Что я говорил? – он торжествующе вздымал в воздух покореженную чугунную вьюшку. – Посмотрите, какая вещь! Разве теперь такие делают?

– А, ну я понял, молодец! – абсолютно буднично, без тени иронии отзывался Клим, прилаживая стропу к балке. – Иди-ка покамест на лестницу, отдохни, а мы вот тут деревяшку дернем… Эй!.. Вира помалу! Еще! Давай-давай-давай…

Балка с треском выпрастывалась из своего разоренного гнезда и, направляемая уверенными руками Клима, неторопливо ползла вверх, во влажную черноту осеннего питерского неба.

Нужно сказать, что сережкино сумасшествие не воспринималось в климовой бригаде как нечто из ряда вон выходящее – может быть, потому, что и остальные «работнички» тоже были, что называется, не без тараканов. Где только Клим таких находил? Хотя нет, не так – это они сами находили Клима и потом уже надолго оставались в сильном поле его притяжения. Клим брал всех без исключения и платил поровну, забирая себе общую равную долю, невзирая на свое бригадирство. Работал же он за двоих благодаря удивительной ловкости. Физическая сила у него была не особенно великой, но какой-то очень умной: он всегда точно знал, как и где встать, чем и на что нажать, за что ухватиться, куда потом сделать шаг, и оттого любое действие у него выходило эффективным на загляденье. Клим был поразительно гармоничен – во всяком случае, на первый взгляд. Вероятно, поэтому к нему так тянулись расщепленные души: безумный кладоискатель Сережка, тихий алкоголик Струков, беззлобный гигант Паша-Шварценеггер, злобный карлик Витенька… ну и, конечно, сам Сева.

Сева далеко не сразу признал себя ненормальным. В конце концов, он пришел в бригаду заработать денег, а вовсе не из-за Клима. Только к концу первой зимы, после полусотни выходов на работу, он осознал истинное положение вещей. Прозрение настигло его в раздевалке, если так можно было назвать крошечный закуток под лестницей с двумя шаткими скамейками и, само собой, даже без водопроводного крана. Привалившись к стене и расслабив гудящее тело, Сева сквозь полуприкрытые веки наблюдал за своими товарищами, привычно думая о том, какие же они все психи, как вдруг Струков сказал, совершенно ни с того ни с сего:

– Вот смотрю я на тебя, Сявка… ну и псих же ты! – он упорно именовал Севу «Сявкой», и Сева не возражал, понимая, что речь идет об одном из немногих доступных Струкову способов самоутверждения.

– П-псих? П-п-почему? – ошарашенно спросил Сева, заикаясь от неожиданности.

– Почему? – осклабился Струков и повернулся к остальным, призывая их в свидетели. – Слышите, бичи? Он еще спрашивает, почему!

Сева обвел взглядом ребят и вдруг понял, что они на сто процентов согласны со Струковым! Сережка улыбался, не отрываясь от плана «острова сокровищ», Шварценеггер дебильно покачивал головой, и даже Клим, сразу уловив севину растерянность, смотрел несколько виновато.

– Струков, оставь человека в покое, – устало сказал бригадир. – На себя глянь. Я тебе говорил здесь не квасить? Говорил?

– Так я ж не во время работы, Клим… Я вот только сейчас глотнул, истинный крест! У меня вот с собой… кто-нибудь хочет?

Тема переключилась на струковский алкоголизм, но Сева не участвовал в общем полушутейном обсуждении, пораженный сделанным открытием: он тут, пожалуй, самый ненормальный из всех. Ненормальный именно своей нормальностью, потому что нормальность эта нормальна для внешнего, обычного мира – там, за забором, а здесь, в мире психов, она является ни больше ни меньше, как вопиющим отклонением от нормы. Что ты тут делаешь, парень? Эй, очнись!

Клим подошел, присел рядом на скамейку, раскрыл блокнот, глянул исподлобья быстрым внимательным взглядом.

– Так, Всеволод. Когда ты у нас в следующий раз выходишь? В четверг? Ну и ладно, я понял… – встал, потянулся и продолжил уже отходя, как бы невзначай: – Да не переживай ты так. Все мы психи, и ничего, живем. Правда, граждане халтурщики?

– Тут соседний колодец особенно интересный, -невпопад отвечал Сережка. – На третьем этаже в крайней комнатухе до войны старушенция проживала. Уплотненная княгиня. Ох, чует мое сердце…

– Замочил твою старушку красный матрос Раскольников, – захихикал Струков. – Топором замочил. И ейную домработницу графиню Лизавету тоже кокнул. И все червонцы забрал.

– А у меня бабку Лизаветой звали, – радостно сообщил Паша-Шварценеггер.

Паша служил охранником в той же режимной конторе, где сам Клим подвизался инженером. Клим так и говорил – «подвизался»:

– Я подвизаюсь в такой-то и такой-то конторе инженером-механиком.

– В смысле – работаешь? – уточняли озадаченные собеседники.

– Нет, – качал головой Клим. – Работаю я на стройке.

А в конторе я подвизаюсь.

Паша точного значения слова «подвизаться» не знал, но предполагал, что уж если Клим что-то подвязывает, то это «что-то» должно быть чрезвычайно важным – ну, например, бомбы к самолетам. Клима он уважал безмерно, хотя наверняка не смог бы даже примерно сформулировать – за что. Сам Паша, как уже было сказано, служил. Его жизнь четко подразделялась на две неравные части: до службы – в нищем и пьяном колхозе под Новгородом – и во время службы – то есть с момента ухода в армию и по сей день.

Первая часть представала в его памяти бессвязным набором цветных расплывчатых картин: речка, картофель на столе, печка с полатями, луг за школьным окошком, индийское кино в колхозном клубе, танцплощадка в райцентре и пьянка, пьянка, пьянка. Вторая характеризовалась предельной ясностью и четким порядком исполнения приказов. Ее преимущество перед первой заключалось еще и в том, что всегда было что носить и чем питаться. Поэтому, когда после двух безупречных лет во внутренних войсках Паше предложили переквалифицироваться во вневедомственную охрану, он воспринял это даже не как предложение, а как естественное продолжение службы.

Увы, естественность перехода соответствовала действительности только частично: оказалось, что внеармейская жизнь требовала чересчур много самостоятельных решений. Большой город пугал Пашу, он не улавливал смысла его суеты, путался в паутине его улиц, не понимал его странного жаргона, терялся в разговорах с городскими, у которых никогда не хватало времени не только на то, чтобы выслушать ответ, но даже и на то, чтобы толком закончить вопрос. Разве что Клим… с ним всегда можно было поговорить о чем угодно. Нет, разговорчивостью Паша не отличался: за всю жизнь он ни разу не связал больше трех предложений, да и то коротких. Возможно, именно поэтому потенциальная возможность разговора сама по себе представляла для него немалую ценность.

С Климом Паша познакомился случайно, когда остановился закурить, выйдя из проходной после смены. До этого Клим был для него никем, одной из неразличимых частиц текущего через турникет серого людского потока. В тот день моросило; Паша глянул на небо, примериваясь, стоит ли выходить на дождь или докурить уже сигарету здесь, под козырьком, и тут кто-то сказал сбоку:

– Надоело уже… все дождь и дождь…

Паша повернулся к говорившему, еще не веря, что слова адресованы ему. Возможно, они были сказаны просто так, в пространство? Но стоявший рядом ладный круглолицый парень явно посматривал на него – именно не смотрел прямым смущающим взглядом, а посматривал исподлобья, безопасно: глянет и отведет, глянет – и отведет. Паша растерянно крякнул, прикидывая, стоит ли думать над ответом, которого все равно не дождутся. Но парень терпеливо ждал, по-прежнему коротко поглядывая и отводя.

– Хм, – сказал Паша наконец, испытывая незнакомое чувство участия в оживленной беседе. – Гм.

В голове у него шевельнулась картина голубого деревенского неба, но перевести ее в слова не представлялось никакой возможности.

– А где-то сейчас небось солнышко и небо голубое…

– сказал парень и протянул Паше узкую ладонь. – Я – Анатолий. Анатолий Климов.

– Шварценеггер, – ошеломленно ответил Паша, бережно принимая климову кисть в свою неразмерную лапу. Этот странный Анатолий не только выслушал его до конца, но и произнес сейчас именно ту фразу, которую Паша хотел, но не смог сформулировать. Уже за одно это он заслуживал того, чтобы идти за ним на край света.

– Шварценеггер? – повторил Клим, и в его исподлобном погляде промелькнул быстрый, необидный смешок, тут же, впрочем, пропавший. – А, ну да, я понял.

«Шварценеггером» Пашу прозвали еще в колхозе – за двухметровый рост и широченные плечи.

На разборке домов Паша работал не столько за деньги – много денег ему, бессемейному, не требовалось, – сколько для того, чтобы побыть рядом с Климом. Но существовала и другая причина: Питер. Интуитивно Пашу тянуло зайти, что называется, с другого бока, познакомиться с этим чуждым, неприятным и враждебным существом с другой, изнаночной стороны. Так пробираются во враждебную незнакомую деревню – с лесной опушки, через заброшенные огороды и ветхое полуразвалившееся гумно. Паша погружался во внутренности старых петербургских домов со странным опасливым любопытством; он трогал ломом перегородку, как пробуют палкой куст, неожиданно зашуршавший прямо под ногами предупреждающим змеиным шипением – бес его знает, что прячется там, в глубине…

Но город не раскрывался ему даже здесь, с изнанки. А может быть, такова и была настоящая питерская изнанка: отчужденная холодная замкнутость во всем, даже в самых глубинных жилках, где уж точно должна была бы струиться живая веселая кровь. Покинутые совсем недавно квартиры не хранили никаких следов людского тепла; даже закаменевшие окурки в углу казались обломками штукатурки и меньше всего напоминали о человеческих губах, когда-то сжимавших их мягким и влажным объятием; даже отметки детского роста на дверных косяках стыдливо прикидывались обычными царапинами; отсюда сбежали даже крысы и тараканы – непременные спутники питерского жилья… Этот город напоминал мрачное северное болото, немедленно затягивающее прежней равнодушной ряской не только след человеческой ноги, но и самую память о нем. «Надо же…» – удивлялся Паша, недоверчиво рассматривая отпечаток своего лома и почти ожидая, что он исчезнет, испарится прямо сейчас, у него на глазах.

– Ну что ты на нее уставился, Шварценеггер долбаный?.. Дай! – нетерпеливо кричал сзади Витенька, отталкивал Пашу яростным плечом и с маху врубался кувалдой в обреченную перегородку. – Вот ее как надо! Вот как! Вот! На! Получи!

Витеньку держала у Клима неутолимая, злобная жажда разрушения. Он явно испытывал физическое наслаждение, обрушив еще крепкий дверной блок или наблюдая, как удачно подцепленная перегородка, треща выдираемыми гвоздями и вздымая фонтаны алебастровой пыли, сдвигалась с места, где простояла последние сто – сто пятьдесят лет, и с грохотом рушилась на пол, седой от предчувствия собственного конца. Вообще говоря, эти чувства вполне соответствовали характеру работы, то есть Витеньку можно было считать самым нормальным в климовой психбригаде. Тем не менее, никто его не любил, и даже Клим нет-нет да и поглядывал в сторону Витеньки с откровенным неодобрением. Поглядывал, но не гнал, как не гнал никого. Из бригады уходили только по собственному желанию.

В первый день работы Клим подвел Севу к большой куче битого кирпича и штукатурки, дал в руки лопату и указал на стоящую рядом пустую двухкубометровую клеть:

– Значит, так… задача формулируется следующим образом: вот это… вот этим… вот сюда. Вопросы есть?

Вопросов не было. Но и задача оказалась не из простых. Никогда еще Сева не представлял себе, насколько трудно подцепить на обычную совковую лопату обычный строительный мусор. Как он ни тыкался в проклятую кучу, лопата постоянно упиралась то в обломок доски, то в кирпич, то в комок гипса. За полчаса отчаянной борьбы, набив на руках мозоли, он едва забросал дно клети.

– Как дела? – спросил подошедший Клим.

– Вот… – жалобно сказал Сева, распрямляясь. – Никак не взять…

– Я понял, – просто ответил бригадир, не выказывая никаких чувств. – Ну-ка, дай лопатку…

Он обошел кучу, присматриваясь к ней, как медвежатник присматривается к сейфу, а затем шваркнул откуда-то снизу и сразу без всякого усилия набрал полный совок. Удивленный Сева подошел – в этом месте сохранился кусок паркета, и, понятное дело, по гладкому набирать было легко.

– Дело нехитрое, – сказал Клим и вернул лопату. – Копай только там, где копается. А как упрешься рогом – не дави, ищи новый подход. Попробуй.

Сева шваркнул лопатой по паркету – шло как по маслу.

– Ну как? – индифферентно поинтересовался Клим.

– Да-а… – протянул Сева и уже начал прикидывать, что бы такое сказать, благодарное и в то же время умное, но Клим перебил его своим обычным равнодушным «я понял» и отошел. На дальнейшее заполнение клети Баранову потребовалось сорок минут. Сорок легких минут. Через месяц он делал это за четверть часа. Забавно, что из всех уроков, когда-либо полученных Севой в классах, на кухнях, в компаниях и подворотнях – короче, на обычных университетских кафедрах жизни, – этот вспоминался потом чаще всего. Великое, незаменимое умение копать. Уже одного этого с лихвой хватало на то, чтобы до самой смерти полагать себя неоплатным климовым должником.

Они быстро сдружились – насколько вообще возможно было сдружиться с Климом. Под тонким слоем его ровной немногословной доброжелательности довольно быстро обнаруживалась непреодолимая стена, растущая вверх до неба и вкопанная в землю на немереную глубину – ни перепрыгнуть, ни подкопаться, ни заглянуть в наглухо задраенные бойницы. И все же, все же… нет-нет, да и высовывалась из-за стены тамошняя заповедная страна: краешком, быстрым взглядом исподлобья, еле заметным понимающим кивком, усмешкой, невольно вырвавшимся, никому не адресованным словом.

– Что, Клим? Ты что-то сказал?

– Да нет, ничего. Ничего.

Кое-что по секрету и по пьяне рассказал Струков, оказавшийся климовым родственником – не то шурином, не то деверем, не то кем-то там еще, не важно. Конечно, не за так рассказал, а под бормотуху, щедро подливаемую Севой из-под стола в грязной, дышащей мокрым перегарным паром пельменной на Петроградской.

– Он у нас, Сявка, один такой правильный, типа того…

– говорил Струков и, налегая грудью на стол, наклонялся для пущей доверительности поближе к севиному лицу. – Вот так культурно посидеть, как мы с тобой сейчас… так это ты что-о-о… это никогда… ты что-о-о… Если, к примеру взять, вся семья сидит. Ну там, именины если… или, там, поминки… когда все культурно… Мать ихняя на него не намолится, а так – никто не любит… ты что… Не по-человечески это, Сявка, не по-русски. Вон даже ты, еврейской национальности, а и то, культурно если. А Клим – нет, никогда. Холодный он, ты что… Мать его любит ихняя, врать не стану, но мать-то всякого полюбит. На то она и мать, Сявка… ты что…

19 909,84 s`om