Kitobni o'qish: «Слово, которого нет»
Предисловие
Каждая книга, на мой взгляд, должна иметь смысл. Какие-либо цель, посыл, наказ или мораль, превышающие бестолковое и пустое желание высказаться о себе, выговориться, превращая литературу в словоблудие. Мало просто сказать, важно знать, что ты говоришь, кому и зачем. Отвечая на эти вопросы, автор создает книгу.
Цели могут быть разными. Это могут быть наболевшие, звенящие в голове мысли, которые важно произнести, которые могут стать опорой в понимании мира, новым взглядом на него, вскрывающим то, что раньше было в тени. Это могут быть посылы к нашей человечности, формирующие моральный фундамент совести и добра. Или создание сказки как удовлетворение моральной потребности людей, уставших от повседневности, загнанных бытовухой в бесцветную, скучную жизнь. Дар офисному клерку – чувства бесшабашного геройства с мечом в руке, пульсирующей в висках крови и воинственного хохота в жерло судьбы.
Первая моя книга, большей частью, была именно такой. Сказкой. Историей о любви для ностальгирующих о ней. Подростковое желание влюбить в себя мир, разбавленное отдельными размышлениями и множеством романтических оговорок. «Запчасть Импровизации» стала сборником чувств и метаний, в которые хочется попасть. Она была ранней, в чем-то наивной, но в чем-то важной.
С тех пор я изменился. И основной посыл новой книги, как и я, стал другим. «Слово, которого нет» – это уже не сказка о любви, это попытка понять мир, привычный каждому. Это желание сказать другим людям их самих. А сказать – значит понять. Это сформулированные в текст судьбы, это мы в формате слов сквозь призму одной субъективности. Не знаю, удалась ли мне эта попытка, смогу ли я объяснить кому-либо его самого, помочь понять данность, лежащую на поверхности, но ускользающую от глаз. Понять и, может, в чем-то изменить, что-то переосмыслить. В любом случае, я попытался.
Слово, которого нет
Часть 1
Открываю утром газету, читаю заголовки, наискосок пробегая ульи букв под ними. Как всегда, все плохо, а завтра станет еще хуже. И очередной конец света. Такое ощущение, что во всех предсказаниях конца света – надежда. Вдруг все же закончится, вроде пора уже, сколько можно? Надежда и страх. Заканчивайся уже, только скажи мне, что будет со мной, когда ты закончишься. В этот момент встают в полный рост разношерстные верования и религии, обещая испуганному человеку: «ты будешь, ты продолжишься, ты не исчезнешь!». И люди хватаются за это обещание как за спасательный круг. Только человек способен бояться перспективы. Но пока мы сходим с ума, запасая консервы в кладовке на случай конца света, агонизируя искаженностью разума в перекошенных верой лбах, растекаясь пустоглазыми песнопениями у все новых идолов, не способных никого спасти, мир остается спокойным. Он живет, растет, цветет, молчит, дышит, непоколебимой опорой продолжая в себе всех нас. И в день, когда погаснет Солнце, Земля будет все так же по-матерински милосердно улыбаться своим детям. А мы разумны, мы боимся. Но что это за разум, который порождает страх? Тот ужас, заставляющий живьем закапываться под землю и сжигать себя на площадях в психованном ожидании того, что так и не наступает.
Читаю дальше, а там гороскоп. Телец, ну точно про меня. Хотя рыбы тоже подходят. Да и овен мне близок. А недавно наткнулся в сети на рассказ, а там про нас с женой. Слово в слово. Как будто автор этого произведения обладает уникальной возможностью подглядывать в окно. И делает это постоянно, словно бы наша жизнь – невиданное зрелище, равного которому нет больше нигде. Вчера вот тоже смотрел телевизор, ну как знали, все про меня рассказали как есть. Да и когда гуляю я по магазинам, вчитываясь в рекламу, складывается порой ощущение, что сделано все это для меня. Все учли: и то, что руки у меня постоянно мерзнут, и то, что не люблю далеко идти пешком, и даже то, что, садясь с ноутбуком, нравится мне иногда закинуть ноги куда-нибудь повыше. Или лечь, накрыв коленки теплым одеялом.
То ли это злая шутка воображения, то ли Бог рисовал выкройку мира, поглядывая на меня. Второе, конечно, маловероятно, но где-то в глубине души хочется в это верить. Может, из чувства собственной уникальности, а может, просто для того, чтобы личное одиночество чувствовалось не так остро. Потому что если где-то там сидит всемогущее существо и думает обо мне, создавая миры, то жить не так страшно. И уже не так сильно гнетет нелепая бытовуха с малопонятным смыслом: нудная работа, низкая зарплата, очереди за документами, дорогостоящие права, шумные соседи, ублюдки в подъездах, взятки врачам и учителям сына, воры в правительстве, быстро стареющая жена и полная беспросветная неуверенность в своем будущем. А при наличии Бога во всем этом можно уже находить какой-то высший сакральный смысл.
Так и проживаем свою жизнь в мире, похожем на анонимную книгу о нас. А знаешь, иногда хочется узнать что-то еще: чем живут другие люди, как приходят к совсем иным выводам и почему так верят в них. Но очередной шарф из натуральной верблюжьей шерсти переводит эти мысли в другое русло, привычное до незаметности. Я давно уже такой хотел. Знали чем порадовать. Хотя где-то теплится опасение, что от такого взгляда на мир до теории вселенского заговора – рукой подать.
Только вот почему-то этот вездесущий автор иногда пишет грустные вещи. Ты счастлива, возлюбленная жена, скажи мне? Почему я замечаю в твоих глазах печаль и усталость? Знаешь, просто хочется счастья, и я иду на работу, чтобы ты могла съездить на море, ты так давно хочешь на море. Я иду на работу, день за днем оставляя тебя в одиночестве, в путанице проблем и забот, о которых ты научилась молчать, чтобы не портить то короткое время, отведенное нам побыть вдвоем. Но иногда мне становится очень страшно, что на долгожданное море в итоге приедут два чужих и малознакомых друг другу человека. А я ведь люблю тебя. И тогда любил, когда просил тетрадку с лекциями и якобы случайно пытался коснуться руки. И тогда, когда стояла ты, счастливая, в красивом белом платье с цветами в руках, а вокруг крутились твои подруги, никак не давая мне подойти. И тогда, когда лежала ты растрепанная, потолстевшая, с тяжелыми чертами лица, измененными пережитой болью, а на твоей груди ворочался и пищал живой комочек – наш с тобой сын. И сейчас люблю тебя, повзрослевшую женщину, подходящую к старости, видя ту смешную студентку в оранжевом свитере, неземного ангела с белыми крыльями фаты за спиной и ласковую мать моего ребенка. Люблю и не хочу стать тебе чужим.
Как это странно, когда столько прожито вместе, когда столько могу сказать тебе о том, что было, что видел я, что чувствовал. Просто наклониться к уху и рассказать все. Но я теряюсь, молчу, снова ухожу на работу, и ты молчишь, уже давно ничего не ждешь, а незнакомые люди пишут и пишут о нас с тобой в газетах, книгах, журналах, рассказывают по телевизору, шепчут по радио. Все то, что должен был сказать я, словно бы читая мысли и переступая через мое неловкое молчание с каким-то равнодушным цинизмом. А я говорю им спасибо. Спасибо, что заглянули в душу, одну из тысяч точно таких же душ. Спасибо, что нашли время расковырять банальность наших судеб, ткнуть лицом в скуку и утешить слабой надеждой. Спасибо, что сказали этой бесконечно уставшей, любимой мною, но все же одинокой женщине то, что я сказать не смог. И эти постоянные «спасибо» я натягиваю смирительной рубашкой на собственную совесть, бастующую против взаимного молчания, поселившегося в нашем доме. Конечно, они все скажут за нас. Ты счастлива, жена моя?
Пока юношеские мечты об идеальной семье искалеченными личинками уползают из души, я иду по улицам города и всматриваюсь в витрины, видя в них то, к чему так стремился когда-то. Вот же она, эта идеальная семья. Скалится выбеленными до зеркальности зубами, растекается толстым слоем счастья по мокрым от дождя рекламным стендам, подмигивает красивыми лицами случайным прохожим. А у меня зубы желтые, на верхнем кариес разросся до размеров отхожей ямы и пахнет точно так же, лицо отекшее, серое, грубое, здоровье хромает на обе ноги и спотыкается на жизненных поворотах. И снова проскакивает шальная мысль: вот они, продавцы счастья человеческого, торговцы моими несбывшимися мечтами. Может, еще не поздно все исправить и стать теми на картинках с непроходящим солнечным утром? Заглянули в меня, поняли, чего я хочу. Начинаю шарить рукой в кармане, уже готовый заплатить любые деньги за радость в красивой упаковке, и вспоминаю про море. Нельзя, пока нельзя. Может быть потом, может, еще успею.
Потом. Когда-нибудь потом мы будем счастливы. Потом я починю стиральную машину, жена давно уже просит. Потом я доделаю ремонт в ванной, и отражение в запотевшем зеркале после душа перестанет так сильно пахнуть плесенью. Потом я сяду со своим сыном, выслушаю всю его жизнь и обязательно пойму. Потом я научусь играть на гитаре и заново смогу очаровать свою любимую красивой романтикой, похожей на ту, что так часто показывают в женских фильмах о любви. Потом я прочту все запланированные книги и поражу своим умом и эрудицией коллег на работе. И так каждый день мы откладываем свою жизнь на потом. Мы откладываем на потом самих себя. Раз за разом. Но беда в том, что в какой-то момент гонки за будущим ты вдруг смотришь на свои руки: неумолимо стареющие, слабые, немощные, и понимаешь, что твое «потом» никогда не наступит. Что оно ни у кого никогда не наступает. Живет, живет, маячит где-то на горизонте, щедро пичкает надеждой, а потом вдруг превращается в жесткое «поздно» и проступает жилистым приговором времени на старческих руках.
На работе снова задерживаюсь – вранье это все, что рабочий день заканчивается в семь. Официально-то да, но вот подойдет начальник и скажет – делай. И я делаю, что мне остается? Дома ждет жена, любимая моя, но я никогда не пойду и не скажу, что время уже позднее. У всех жены, дети, но все сидят, и каждому не хочется быть хуже других. Даже не потому, что не найти другой работы, а потому, что в эту уже столько сил, столько времени и нервов вложил, что вросла она в меня напрочь. Обрел какой-то иллюзорный островок надежности, уверенность, что смогу купить сыну учебники и жене бусы, вроде зарплату уже повысили, вроде повышение уже не так далеко, а начинать все заново… Поздно мне уже начинать заново, потому что учебники и бусы сейчас нужны, хлеб и молоко на кухне тоже сейчас нужны, а не тогда, когда найду я работу по душе. Сижу и медленно варю в себе раздражение.
Еще коллега у меня есть, это отдельная история. Он идиот. Но не просто идиот, а идиот, начисто лишенный совести. Зато наделенный большой наглостью. Бывает, вот так просидишь допоздна неделю, все сделаешь, седину в волосах посеешь, а он пойдет к начальнику и скажет, что это его заслуга. Или не скажет, но промолчит так, чтобы начальник точно понял, кто тут молодец. И ничего уже не скажешь, он по званию выше, что с таким подходом не удивительно, и послушают его, а не меня. А про меня в личном деле напишут: "неуравновешен, склонен к конфликтам, завистлив". Молчу, сжимаю зубы, и кажется мне, что осыпаются они горьким песком в горло. Сухим, скрипучим, больно колющим в животе и подкатывающим тошнотой.
Потом иду домой, ветер бьет в ребра, а во мне ширится чувство какой-то парусности. Словно именно сейчас, стоит лишь слегка подпрыгнуть – и полечу я в небо. Туда, где облака мнутся, сжевываются, пожирают друг друга и рождают новые. Так и полечу – нелепым воздушным шаром в грязных ботинках с портфелем в руке. Буду смотреть сверху на свой офис, махну рукой коллеге-идиоту, увижу Африку, настоящих слонов, а потом упаду в океан и растворюсь большим куском соли. И чувство это такое сильное, почти как уверенность. Вот только не прыгну я. Потому что не полечу. А прыгающий на улице мужчина моих лет смотрится глупо. Так и иду дальше, а неосуществленный этот прыжок скручивает мерно зудящее раздражение в тугую пружину, натягивает курок будущего.
Прихожу домой и вижу жену. Первое желание – подойти, обнять, рассказать, как скучал я по ней весь этот долгий день, как хотел прийти раньше, но не смог. О том, как ветер превращает человека в парусник, и я хотел бы лететь в Африку вместе с ней. Но я молчу. И она молчит. В ее молчании я угадываю обиду – с сыном опять времени не провел, ее одну бросил. Опять, опять, опять. Мне бы просто поцеловать ее, утешить, но натянутая пружина наконец-то расправляется с глухим щелчком, механизм накопленного раздражения срабатывает, крючковатый палец судьбы нажимает на курок. Во мне набухает, нарастает злость, упирается лбом в нежелание понимать, просачивается едким шипением, строит стены холодных рассуждений: я же для них все это делаю, загоняюсь, как вол на скотобойне, а они мне обидой отвечают. Они, они во всем виноваты. Резко, грубо разворачиваюсь, ухожу, запираюсь в своем кабинете и остаюсь в страшном одиночестве.
Тяжело на душе. Темно, тяжело и горько. Чтобы как-то отвлечься, открываю книжку, включаю ноутбук, радио, телевизор, что угодно. А там слова. Такие красивые слова о любви. "Они шли босиком по траве, взявшись за руки". И мне так сильно, так яростно хочется вырвать из этих слов душу, мысль, смысл и воткнуть, вшить в собственную жизнь. Чтобы мы, мы шли по этой траве. Чтобы мы держались за руки и беспечно улыбались. Чтобы мы ловили кузнечиков на холме, закопав в нем весь офис вместе с коллегой. Чтобы мы сверкали розовыми пятками, купаясь в реке и не ставя будильник на 6 утра. Слово – это высшая форма сознания человека. Мы осмысливаем весь мир посредством слов, формулируя для самих себя не только мысли, но даже чувства. И если нам не хватает умения сказать себе что-то – мы перестаем понимать собственное Я. Нашу жизнь диктует неуловимый внутренний диалог, настолько рано зародившийся в нас, что мы его не замечаем. Мне грустно, мне тревожно, потому что жена смотрит в окно, а за окном первородная пустота. Как остановить время, чтобы ее взгляд перестал биться в нем голой тоской? Переживаемые внутри слова, без которых все было бы так же, но я уже не понимал бы, что происходит. Так в жалобе к небу "я не знаю себя" звучит только подведение итога: "не могу сказать себя самому себе". Вначале было Слово, и слово стало всем. И это слово я слышу из всех щелей, безъязыкой мумией глядя перед собой, не способный сказать.
Появляется желание уйти, бросить все, сбежать и пропасть. Выхожу в коридор, одеваюсь и иду на улицу. Там вспоминаю, что даже не поужинал. Захожу в кафе, заказываю борщ и кофе. Смотрю вокруг, ищу взглядом выход из собственной жизни, наталкиваюсь расширенными от переживаний зрачками на женщину. Она молодая, с упругой грудью, симпатичной фигуркой, красивым лицом и миловидной улыбкой. Ловлю себя на том, что уже улыбаюсь ей, а она мне легко отвечает. Встаю, сажусь за ее столик, завожу беседу. Она щебечет мне какие-то глупости, хихикая и вырисовывая на салфетке цифры своего телефонного номера. Я не слушаю, я смотрю, как шевелятся ее губы, густо и ровно намазанные темно-вишневой влажно-блестящей помадой. Смотрю и вижу маленькую квартирку, где эта молодая женщина готовит мне завтрак, жаря яичницу и напевая под нос, а я валяюсь в кровати, лениво возвращаясь к прежнему ритму после отличного секса. И думаю о жене, пусть не такой молодой, не такой красивой, но я вдруг очень остро понимаю, что буду думать о ней. И не головой, всем телом начинаю чувствовать, как невыносимо сильно мне будет ее не хватать, с кем бы я ни был. В этот момент все мое раздражение сворачивается комком в горле, щиплет нос, набухает дрожащей влажной пеленой на глазах. Смаргиваю крупную громоздкую слезу, вру несостоявшейся любовнице о том, как что-то попало в глаз, о какой-то важной встрече, о том, что обязательно позвоню. Пора возвращаться домой, там меня ждут.
Как только возвращаюсь, жена, ни слова не говоря, идет греть ужин. Сажусь за стол, молчу, смотрю ей в спину. А спина ссутулилась, дышит почти не слышно и слегка пахнет табаком. Супруга курила тайком от сына. Нужно знать характер этой женщины, чтобы понять, что это значит. Курит она очень редко, когда сильно волнуется или в очередной раз приходит к выводу о дешевизне, убогости и безысходности собственной жизни. Смотрю на нее, гадаю – что же на этот раз: переживала или подвела итоги? А внутри все сжимается, пропитывается горькой виной, оседает мокротой раскаянья в легких, вгрызается в сердце бессильным желанием изменить прошлое, настоящее, будущее. Хочется сделать все лучше, правильнее, чтобы стояла она сейчас счастливая и смеялась, не сутулила спину, не пахла этим дымом. Ведь никогда я не хотел, чтобы было так, как сейчас. Делал все, что мог, что умел, все для нее. Но случись повернуть время вспять, повторил бы все свои ошибки, потому что совершал их из любви к ней.
Она ставит передо мной ужин. Начинаю есть хотя после кафе уже не голоден, но понимаю, что простояла она у этой плиты полдня. Не потому, что ей нравится стоять, а потому, что думала обо мне, о сыне, о нас, своих мужчинах. Из тарелки с жареной картошкой раскаленным взглядом в лоб смотрит на меня совесть. Сижу, пихаю в себя еду, давлюсь, не различая вкуса, а сам краем глаза слежу за ней. У нее футболка сбилась набок, и, как боровик после дождя, выглянуло на свет одно плечо. Казалось бы, плечо – какой пустяк, какая мелочь, мало ли чужих плеч в нашей жизни. Но я всматриваюсь в него, потому что сейчас это эпицентр моей жизни. Всматриваюсь до посинения, потому что не знаю, что можно сказать. И открываю для себя новую науку. Географию плеча. Это ведь целый огромный мир, старинная пиратская карта, где родинками помечены клады поцелуев, где у каждой царапинки, каждой шероховатости своя история рождения, взросления, становления. А яростно-алый цвет крови под тонкой кожей не дает проступать глубинно-синему цвету души.
Я смотрю на ее плечо, чувствуя, как долгая вина за ужин, за вечер, за море, за морщины, за каждый прожитый день, растущая во мне, живущая на протяжении многих лет, приносящая свои бессезонные плоды, вдруг поднимает корни из чрева рассудка. И я вижу самое сложное и самое простое чувство – любовь. Именно она в семени моей вины, именно она надевает маску совести и смотрит на меня, именно она, будто бы в отместку, червится поздним раскаяньем после всех тех глупостей, что я совершаю, в суете забывая о ней. Это мимолетное осознание любви напоминает мне летний парк, по которому мы с женой, еще студенты, идем рядом. Я вскакиваю на бордюр и читаю стихи собственного сочинения. Писал я стихи плохие, ужасные, рифмовал любовь с кровью, сравнивая ее с водосточной трубой, разбавляя эти шедевры строчками "твои ушки – курага". Но тогда я этого не знал, она тоже этого не знала, а может быть, просто не говорила, стоя в парке, сжимая сумочку с лекциями и широко улыбаясь. Даже сейчас эти плохие стихи так и остались для меня лучшими, потому что пахли летом, счастьем и молодостью.
Так и приходит ко мне любовь: чужими строчками и застарелыми воспоминаниями. Живу в итоге, либо вспоминая, как хорошо было когда-то тогда, либо читая, как хорошо могло бы быть. А сам сижу на кухне, отсталым верблюдом жую картошку, смотрю в сутулость жены и молча, как всегда молча, тянусь в холодильник за пивом. Жена поворачивается, скользит укоризненным взглядом по груди, занавеске, стене, а я в ответ пожимаю плечами и вру, что хочется холодненького. Когда-то я читал, что есть такие люди, катающие на языке вина и коньяки, различая в них целые букеты невероятных вкусов и оттенков. Вот им может и хочется. А я пью пиво, иногда водку, причем водку паленую, дешевую, но не для того, чтобы насладиться изысканным вкусом напитка. Скорее для того, чтобы смягчить тот хрип, с которым жизнь на каждом выдохе вырывается из меня, растворяясь в большой мутной луже прошлого. Пью я тогда много, до тошноты, до омерзения к самому себе, до разума, превратившегося в кашу, до отупления любой мысли, способной причинить боль. В таком состоянии все возможные букеты вкусов моментально вянут, пожираемые тлей душевных судорог и рвоты. Пиво нагревается в руке, становясь теплым, мочевинно-желтым, пузырящимся безнадегой, но все еще способным хотя бы на полчаса вернуть прежнюю веселость и легкость. Пью. Много пью, открывая бутылку за бутылкой, словно ожидая, что все это пиво сейчас махнет из меня наружу, разольется половодьем и затопит к чертям всю мою бесполезную жизнь.
В этом отдающем вонью животного состоянии нахожу глазами… Нет, не жену. Сына. Своего мальчишку, не похожего на меня. Замкнутого, чуждого, глупого, наивного, но все же моего. Лохматый, мокрый, пахнущий теплым пивом зверь, грузно осевший в брюхе, начинает чуять в себе вожака. И гордая отцовская ответственность превращается в пошлую дедовщину. Я бью кулаком по столу, пытаясь насильно воткнуть в эти злые черные глаза всю правду мира, весь опыт, собранный мной за годы жизни. Посадить этого своевольного стервеца, этого малолетнего хама, на поводок собственных реалий, разъевших лицо морщинами, скрючивших дрожащие пальцы артритом. Вжимаю сына в стену, кричу ему в лицо, захлебываясь слюной, пропитанной осознанием собственной правоты. И вдруг вижу в его мстительно сужающихся зрачках, дрожащих от бессильного гнева, себя: малиновое лицо, покрытое потом, раздувшиеся на дряблой шее вены, черты, искаженные пьяной дикостью, струю липкой слюны в уголке губ, отраженные в плохо скрываемом страхе сына. Становится тошно. Так тошно, так мерзко, что даже помойный зверь в брюхе всхрапывает и приседает на задние лапы, монотонно скуля.
Утром просыпаюсь с головной болью и болью воспоминаний. В душе скребут не кошки, в ней точат свои косы безглазые старухи в черных одеяниях, ядовито ухмыляясь выбеленными чумой черепами. Иду на кухню, минуя ванную, завариваю кофе, наливаю его в старенькую чашку со сколотым краем, видя в черной глади вчерашнее болезненно-бледное лицо сына. Нет, все не правда, я люблю его, он у меня один. Сегодня пойду в магазин и куплю ему новых книжек, которые он собирает с непонятным мне рвением. Сегодня обязательно куплю, как обычно откупаясь каким-нибудь подарком от тех пьяных срывов, бытовых скандалов, от простой нехватки любви к своему ребенку. Так легче. Купить на десятилетие чертов велосипед и скомканным "спасибо, папа" убить застрявшую в голове картинку его лица, изуродованного ужасом. Купить через год бесполезную приставку и больше не думать о том разочаровании, с которым сын смотрел на оступившегося отца. Подарить пару книжек, которые он собирает с непонятным для меня рвением, и тем самым убедить самого себя, что мое равнодушие – это выдумка жадного до внимания ребенка.
Выхожу из дома, медленно плетусь в сторону офиса, чувствуя, как на слабом позвоночнике плесневело нарастает горб, все сильнее гнущий к земле. А в этом горбу – и испуганные глаза сына, и укоризненный взгляд жены, и далекое море, и коллега-идиот, и шарф из верблюжьей шерсти. Горб дорастает до размера холма, превращается в гору, и хочется лечь лицом в грязный асфальт, позволив ему раздавить то никчемное существо, в которое я превратился. Так и лежать: упираться лбом в холодную шершавость, булькать носом в случайной луже, ощущать, как проходят по телу множество чужих ног, и вспоминать детство. То почти забытое время, когда самым главным в жизни казалась большая мутная вкусная сосулька, с которой я ладонью стирал налипший сор, щедро приправляя взамен красными ворсинками с варежки. А во дворе чем-то неуловимо сладким пахла зима, громко смеялись сытые снегом дети и недовольно ворчали их родители: "выплюнь эту грязь!".
Родители. Мать возится на кухне, по дому плывут набирающие силу запахи еды, я сижу на полу в комнате и с рычанием сталкиваю между собой игрушечные машинки. Мне неинтересно ее медленное медитативное колдовство над кастрюльками, она даже не пытается понять, что рассыпанные по полу карандаши – это настоящая армия, но какой-то частью души я беспрерывно чувствую, что мама рядом. От этого почти неуловимого постоянства обычная квартира в многоэтажке становится тем самым домом, где тепло, уютно и безопасно, как за пазухой у доброго, пузатого, смеющегося ангела.
А потом теплая рука матери на щеке, которая становится для меня доказательством того, что Бога нет. Потому что эта рука, вместе с ее щедрой лаской, со взрослой шершавостью, с запахом мыла и кожи, принадлежит только мне. Чувствовать ее могу я один, и ни один творец, даже самый гениальный, не смог бы придумать ее такой, какой я знаю эту руку сейчас. Есть то, что нельзя замыслить, невозможно предугадать, можно только прожить. Богу можно приписать авторство простого прикосновения, но дело в том, что простых прикосновений не бывает. Каждое несет в себе глубинный смысл, который существует только тогда, когда прикосновение становится настоящим человека. И пока я не чувствую его, оно не существует. А значит, нет никакого автора этого мира, есть только я, мама, ее рука и краски с запахом мыла, которыми мы сами рисуем жизнь.
С отцом сложнее – мы смотрим друг на друга, но находимся очень далеко. Для меня жизнь – это причина, переходящая в процесс. Причина бегать во двор к друзьям и не возвращаться к обеду, задерживаясь с потрепанным мячом возле самодельных футбольных ворот, сделанных из двух консервных банок. Причина ловить в пруду скользких черных головастиков и бездумно, с детской наивной жестокостью, складывать их в нагретый карман шорт, прилипший к влажному, горячему от лета телу. Причина долго собирать желтые осенние листья и легко забывать их на мокрой от дождя скамейке возле дома. Для меня жизнь – причина, а для отца – результат. Действий, слов, ошибок, поставленных целей, слепого выбора, принятых решений, взятой ответственности и пропущенных ударов.
Сейчас, вяло ковыляя на работу, спотыкаясь на ровном месте от тяжести невидимого горба, только сейчас я понимаю своего отца. Только сейчас, пережеванный временем, выброшенный отрыжкой данности на этот асфальт, с которого слизывают грязь низкие черные тучи, я наконец всем своим существом осознаю, что значил его мерзлый взгляд. Мой отец со всей своей тоской, загнанностью, с тяжелым подбородком и редкими бровями, шаблоном круговой безысходности повторился во мне. Как и я, наверное, повторюсь в своем сыне.
Это кажется мне настолько неизбежным и нежеланным, что все мысли начинают отчаянный побег. Пятница! Хватаюсь за день недели как за спасательный круг, цинично брошенный тонущему человеку без рук. Пятница – это перепад температуры души от повседневного труда к выходной скуке. Пятница – это ритуальная встреча с друзьями после работы и пережевывание черствых ковриг мужских сплетен. Пятница – это заверенный судьбою протокол бытового дежавю. Сегодня вечером я буду упрямо давить из себя веселую беззаботность для друзей и в какой-то момент сам поверю, что жизнь сложилась удачно, что все у меня хорошо, я буду громко гоготать над каждой шуткой. Сегодня вечером жена снова почувствует неподъемный саван своего одиночества, глядя в окно на гуляющие по улице молодые пары, хватая сердцем шквал тишины и ожидая моего возвращения домой. Сегодня вечером после выпитого алкоголя тщательно натягиваемое на жизнь чувство легкости пройдет. Я захлебнусь в саможалости, выплакивая всего себя одному из знакомых, который даже не станет делать вид, что слушает этот бессвязный бред. Но и без этой зашоренной бесполезной пятницы, которая ничего не изменит, не принесет облегчения, не исправит ошибок, не приведет к лучшему, не подарит счастья, я не могу. Сломаюсь, тресну пополам с отвратительным сухим хрустом, упаду ворохом застиранного тряпья и исчезну из мира, словно не было меня.
А когда вернусь домой, то снова не смогу объяснить своей брошенной в тишину и одинокость жене, как важны для меня такие вечера, чтобы чувствовать себя живым, настоящим. Как необходимо мне слышать простые привычные звуки: гул знакомых голосов, взрывы беспечного смеха, звон стаканов и бессмысленную музыку фоном. Как нужно мне видеть эти лица, чувствовать рукопожатия, дружеские похлопыванию по плечу, чтобы знать, что все продолжается, что ничего не кончено, и есть еще завтрашний день, а в нем, пусть наивная, но все же надежда.
На работе подходит начальник отдела, кладет передо мной какие-то бумаги и широко улыбается. Читаю их и минуты две не могу произнести ни звука, как лупоглазая рыба, выброшенная на берег. В этих белых прямоугольниках печатным текстом, деловым тоном и бесконечно долгим ожиданием лежит мое повышение. То самое, которое было не за горами. То самое, к которому я так долго шел по мокрому асфальту день за днем. То самое, которое значит море. Море для жены, лучшую жизнь для сына и счастливую семью с рекламных стендов в моем доме. Лист бумаги с замысловатой подписью руководства в углу начинает напоминать мне дверь. Выход на ту сторону жизни, где вечный денежный вопрос уже не болит в голове, не связывает ребра в узел, не хрипит завистливой желчью и бессмысленным раздражением. Рассеяно благодарю начальника, разглядывая эту бумагу, и никак не могу отвести глаза. Дверь. Дверь в лето, дверь к морю, дверь к слонам, дверь в счастье, дверь с табличкой «выход». Значит, вот она какая, эта дверь. Белая, шершавая, с немного загнутым уголком, с блестящей скрепкой сверху. А между мной и этой дверью всего один шаг. Вот он, написан на втором листе. Никак не могу сосредоточиться на словах, дышу глубоко, стараясь не выдать глупой улыбкой штормовое облегчение на душе. Буквы расползаются по листу, не хотят вставать в предложения, хитро подмигивают, широко улыбаясь. И у каждой буквы почему-то лицо начальника.
Когда буквы наконец перестают упираться, показывает характер смысл. Не уживается в голове, норовит убежать, спрятаться. Насильно вычитываю его из строк документа, а теплая волна воодушевления, почти восторга, вдруг начинает остывать, замерзать, подкожно вьюжить недобрым пониманием. Шаг. Всего один шаг до заветной двери. Но это шаг в пропасть. Командировка. Не просто командировка – многолетняя пропасть. Смотрю в это слово, разбиваю его по слогам, но все равно читаю в нем другое. Ссылка. Годы необходимой работы в забытом Богом поселке. Годы без привычной дороги до офиса, без старенького, но уютного кресла, промятого по форме тела, без пустых звонких пятниц, перенасыщенных лицами друзей, без дешевой забегаловки возле дома с растворимым кофе и жидким борщом, без коллеги-идиота, без сына, без жены.