Kitobni o'qish: «Как на духу»
Мой дар убог и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле моё
Кому-нибудь любезно бытиё:
Его найдёт далёкий мой потомок
В моих трудах: Как знать? <…>
Евгений Баратынский
В последней строке этого отрывка курсивом выделено замененное мной слово – у Баратынского здесь, разумеется, «стихах». Но я не поэт, а ученый…
Вместо предисловия
Сегодня мне исполняется 89 лет, и я начинаю писать мемуары, призванные произвести «перестройку моей души». Я обязан их завершить до прихода забвения. Мысль о мемуарах пришла мне в голову год назад, и я обратился к моему другу Е. Еремченко с просьбой оформить их с моих слов, но в его литературном изложении. Он согласился, но вскоре от этой идеи пришлось отказаться по причинам, которые я объясняю ниже:
«Дорогой Женя,
Придется мне просить у тебя прощения за то, что завел тебя писать обо мне книгу. Мы договорились, что я передам тебе все материалы, а ты их обработаешь и приведешь в читабельный вид. Я приступил было к работе, но ничего хорошего из этого не получилось. Воспоминания оказались настолько личными, что ни один здравомыслящий человек не поверит, будто их представляет кто-то другой, а не я сам, но только под чужим именем.
Тогда мне в голову пришла весьма простая мысль: а почему бы мне не сделать то самое, что я предлагал тебе, – сесть и самому записать то, что со мной происходило на протяжении моей затянувшейся жизни. Записать события, радостные и печальные, успехи и неудачи, словом все, что хранится у меня в памяти, и никому, кроме меня, неизвестно. Записать честно и без экивоков, насколько это возможно. Что я и попытаюсь осуществить.
Посему прости меня великодушно за то, что отвлек тебя от твоих повседневных дел и ежедневной работы. Отныне та самая рутина, которую я предлагал тебе, станет на какое-то время моей, и я отдаюсь ей всей душой и всеми помыслами.
Всего тебе доброго, друг!»
10 декабря 2016, Иерусалим
1. Детство
Детство было самым ясным и безоблачным периодом в моей жизни, хотя оно сопровождалось немалыми трудностями и неприятностями. Думаю, что детство мое продолжалось со дня рождения и до начала Великой Отечественной Войны.
Родился я в декабре 1927 года в небольшом белорусском городке, который так и называется, – Городок. Он располагается в бывшей черте оседлости, где проживали мои предки по материнской линии. Они занимались сельским хозяйством, а также добывали и продавали древесину. Семья моего деда была большая; у него с бабушкой было восемь детей, из которых я познакомился лишь с половиной. Моя мама была в семье последним ребенком; ей исполнилось всего восемнадцать лет, когда произошла большевистская революция, и это оказало на нее решительное влияние. Всю свою жизнь она повторяла, что именно революция дала ей – еврейской девушке из бедной семьи – возможность переехать в Петербург и получить затем высшее медицинское образование. Она стала детским врачом и преуспела в своей профессии.
Не знаю, когда мама переехала в мой любимый город, но там она поначалу работала в аптеке, где и познакомилась с моим будущим отцом. Возник бурный роман – отец уже был обременен семейством. Детали этого романа остались мне неизвестны, по дошедшим до меня слухам он был полон драматизма. В результате всех перипетий я и появился на свет, что противоречило всем еврейским законам и традициям. Я всю жизнь пребывал в статусе «незаконно рожденного ребенка», но это нисколько не огорчало меня и не мешало наслаждаться своим существованием в этом лучшем из миров. Рожать мама приехала к бабушке, где и состоялось мое появление на свет. Пробыв у бабушки несколько недель, мама забрала новорожденного и уехала работать в городах и весях, куда ее отправляли по назначениям и соответствующим мандатам. До пятилетнего возраста я переезжал из одного маленького городка в другой, где благополучно рос и развивался.
От этого времени в памяти сохранились лишь смутные и отрывочные воспоминания. Помню, как я стою в детской кроватке с сетками по бокам и направляю струю мочи на пол, стараясь не попасть ею в кровать. Помню, как я однажды проснулся, а мама передает мне несколько детских журналов, которые она мне потом читала. Среди них был журнал «Ёж». Еще помню, как я играю в песочнице, изготовляя кирпичики и кренделя из песка, в то время как мама обсуждает мои достоинства с какой-то женщиной, и мне это нравится. Вообще я был, видимо, славным и приятным ребенком, о чем свидетельствует несколько сохранившихся фотографий. Вот одна из них:
Для мамы я всю жизнь оставался единственным светом в окошке, и так продолжалось до ее кончины в 1970 году. Только после ее смерти я смог осуществить свою давнюю мечту об эмиграции из страны Советов. Разговоры об этом продолжались долго, но мне не удавалось убедить ее поехать с нами, а оставить маму в одиночестве я, конечно же, не мог.
Предки по отцовской линии оставались для меня terra incognita до моего переезда в Израиль. С отцом я познакомился только после того, как мы возвратились в Ленинград после длительного скитания по центральной России. Мне было пять лет или около того. Поселились мы у маминого брата, который великодушно прописал нас в свою маленькую комнату на улице, называвшейся, насколько я помню, Ивановской. Позднее она стала Социалистической улицей и сохранила свое название до сих пор. Тогда я и увидел впервые отца, изредка нас навещавшего. Он оказался весьма симпатичным человеком, доброжелательным и рассудительным. До своей кончины уже в Израиле он оставался верующим, систематически ходил в синагогу и отправлял многие религиозные обряды. У нас с ним установились самые дружеские отношения. Время от времени он рассказывал мне о своем прошлом. Но о нем я еще напишу подробнее.
С момента переезда в Ленинград я, видимо, начал быстро взрослеть, потому что с того времени у меня появляются систематические воспоминания. Отлично помню сильно перенаселенную квартиру на Ивановской улице. Помню многодетную соседскую семью. С младшими детьми этой семьи я любил играть в дочки-матери, что пробудило во мне первые сексуальные влечения. К сожалению, мы прожили в этой квартире очень мало времени. Наша комната была слишком мала для троих, и мы сменили ее на бо́льшую комнату (примерно 20 м2) на соседнем Загородном проспекте, с которого начинаются уже настоящие и хорошо мне запомнившиеся впечатления.
Дом номер 17 по Загородному проспекту был и останется для меня домом, в котором я вырос и сформировался как личность. Во дворе этого дома я проводил большую часть времени; игры и общение с ребятами двора оказались решающими в моем воспитании. Из него я ходил в школу до окончания 6-го класса; туда возвращался после школы; там приобрел лучшего друга; там же приобщился к беспрестанному чтению и осмыслению окружающей действительности.
Воспоминания начинаются с переезда в этот дом с Ивановской улицы. С ужасом вспоминаю огромного битюга – ломовую лошадь, которая везла телегу с нашими вещами и никак не могла перетащить ее через арочный проезд во двор, мощенный неровными булыжниками. Помню, как обезумевший извозчик нещадно лупил лошадь хлыстом, а она тянула и тянула телегу изо всех сил, пока, наконец, ей удалось сдвинуть ее с места. Я сопровождал их пешком и, видя мучения лошади, обливался горючими слезами.
Новая комната оказалась значительно лучше прежней, и мы расположились в ней по-царски. Квартира была коммунальной, в ней проживало много семей. Помню семью напротив нас – супружескую пару интеллигентных пожилых людей. Еще одна семья была очень тихой и жила рядом с нами, через стенку. Помню большую и шумную семью вечно ссорившихся между собой работяг. Особо надо отметить одинокую женщину по фамилии Карелина, оказавшуюся писательницей. Она распознала во мне любителя чтения и давала мне книги из своей библиотеки. Они были предметами моего увлечения в течение многих лет. Я читал их еще до поступления в школу, а потом, уже в школе на уроках, раскрывая у себя на коленях книгу под партой. Вообще чтение в моем детстве было одним из основных, если не основным моим увлечением, о котором я скажу особо.
Средоточием жизни в нашей коммуналке была, разумеется, кухня. В ней готовили, в ней хранились кухонные принадлежности и некоторые продукты в столиках, каждый из которых принадлежал отдельному жильцу. На столиках стояли примусы и так называемые «керосинки», или «коптилки» владельцев стола, а над столиками висели на сиротливых проводах индивидуальные лампы, преимущественно без абажуров. На кухне обсуждались текущие дела, перемывались косточки соседей и происходили бурные перебранки. Мама часто принимала участие в этих ссорах, а я очень переживал и болел за нее. Ко мне все жильцы квартиры относились хорошо, похваливали меня и предвещали большое будущее. А я тем временем достиг школьного возраста и начал учёбу.
До поступления в школу мама редко отпускала меня гулять во двор. Она устроилась работать детским врачом в районе нашего проживания и пропадала у себя на участке с утра и до вечера. Мой дядя тоже был на работе целыми днями. Я оставался один. Мать запирала меня в комнате, оставляла холодную еду для пропитания и горшок для исправления надобностей. Я ложился на диван и читал, читал, читал…, мысленно переносясь в тот мир, о котором говорилось в книге. Вот уж, действительно, «всем хорошим во мне я обязан книгам». Так продолжалось и продолжается всю мою жизнь.
Когда пришла пора школьной учебы (1935 г.), мое времяпровождение круто изменилось. Меня было невозможно запирать в комнате, и я переместился во двор. Это был уже иной мир. Мои интересы поделились на три части: школьные дела, книги и двор с его особой атмосферой и предпочтениями. Придется описать по отдельности каждое из этих слагаемых.
Школа располагалась в Чернышевом переулке, недалеко от дома. Вернее, во время учебы в первом и втором классе расстояние это казалось мне большим, но постепенно оно стало скукоживаться и становилось все меньше и меньше. Помню первый день в первом классе, когда мама отвела меня в школу, держа за руку. Я шел за ней с замиравшим от нетерпения и страха сердцем, но все обошлось достаточно прозаично. Учился я хорошо, без особых срывов или триумфов. Помню лишь крупную неприятность в первом или во втором классе, когда учительница вызвала маму и пожаловалась на мой прескверный почерк, который было невозможно разобрать. Тогда на каллиграфию (чистописание) обращали большое внимание, а мой почерк был похож на то, как «курица по листу ходила». Мама расстроилась и в первый же визит папы попросила его воздействовать на меня. И он воздействовал, отстегав меня ремнем. Было не больно, но очень обидно, и я проплакал весь вечер. Это был единственный раз, когда меня наказали физически, и я сильно переживал по этому поводу. Но, по-видимому, урок подействовал: я приложил некоторые усилия и мой почерк изменился к лучшему.
Учился я легко, память была как губка. Я впитывал все, что слышал на уроках, и мне не приходилось тратить много времени на приготовление домашних заданий. Дело облегчалось тем, что, имея сильную близорукость (видимо, из-за постоянного чтения), я сидел на передней парте. До выпускного десятого класса я не помню себя проводящим за домашними заданиями более четверти, максимум получаса. Но отметки я имел хорошие, а в конце года обычно получал Похвальную грамоту. Одна из них у меня сохранилась. Привожу ее снимок не ради хвастовства, но чтобы показать, что это такое. И содержание и оформление ее отражают дух той эпохи. Вот она:
Школа занимала меня не только уроками и домашними заданиями, были еще внеклассные мероприятия, прием в пионеры, влюбленности и товарищества. Но все это проходило для меня неглубоко и безболезненно – эмоции сохранялись для двора и для нескончаемого чтения. Отчетливо вспоминается лишь драматический кружок, куда я попал уже в шестом классе. Там поставили пьесу по книге Дюма «Двадцать лет спустя». Кто-то из старшеклассников создал по роману сценическую версию: набрали исполнителей, отрепетировали и сыграли на школьной сцене. Не знаю, каким образом вышли на меня; скорей всего, меня втянул в это дело мой лучший и незабвенный друг Лёша (о нем чуть позже), и я получил роль Атоса. Стоит отметить, что в период моего детства произведения Дюма-отца были очень популярны среди молодежи. Я очень гордился своим участием в этой постановке, где главную роль играли, разумеется, старшеклассники. Сыграл я эту роль без особого блеска, но воспоминания о событии долго еще будоражили воображение.
Вспоминаю и о первой влюбленности. Предметом моего обожания была девочка из моего класса. Она сидела на парте в первом ряду от доски, была мала ростом, и звали ее Мила. Мне она казалась верхом совершенства, хотя я этого не выказывал. Помню, как я, спрятавшись за угол, подглядывал за ней, а она беззаботно проходила мимо, не догадываясь о своем соглядатае. Этим, однако, все и завершилось. Все происходило в полном соответствии со стихами одного из моих любимых поэтов Наума Сагаловского:
«… и сладкий хмель в душе моей, а мимо,
а мимо эта девочка идет,
предмет моей любви и воздыханий.
Я ей кричу: останься, подари
на память мне хоть пару нежных слов,
улыбку, взгляд, руки прикосновение,
и счастлив я – на много дней вперед.
Кричу, зову, а девочка уходит,
уходит, как проходит сквозь меня…»
Многое в школе проходило «сквозь меня», не задевая, зато во дворе и с книгами многое застревало и заставляло задуматься. Во-первых, во дворе меня посетила дружба; дружба, выдержавшая испытание временем и беспощадным круговоротом происходивших событий. Вскоре после переезда на новое место жительства я познакомился и подружился с обладателем огромных глаз и огромного обаяния, с мальчиком по имени Ашот, сменившим потом имя на Алексей, в просторечии – Лёша. Его история была подобная моей: мать развелась с отцом, вышла замуж за довольно известного художника, но мальчика оставила при себе и воспитывала в том же доме 17 по Загородному проспекту. Отец его был армянином, отсюда и первое имя мальчика, потом начались бесконечные судебные споры по поводу того, с кем и где ему жить и как его называть. Присудили ему проживать с матерью и называться Алексеем. В этом его качестве мы и познакомились, и я прибился к этой семье.
Мало сказать «прибился», – я проводил там зачастую больше времени, чем дома. Дома мне все же было одиноко, а с другом мы придумывали разные забавы и приключения, и нам было весело. Лёша был куда более заводным, чем я, и мастер на шалости, иногда весьма рискованные. Они жили на последнем, пятом этаже, и лестница к ним предоставляла нам площадку для развлечений, равно как и их квартира, которая днем обычно пустовала. Чего только мы ни придумывали: игру в прятки, в жмурки, в казаки-разбойники, ползание по разным сундукам, расставленным в длинном коридоре и содержавшим разнообразные интересные предметы, а, главное, книги и журналы. Лёша оказался столь же ревностным книгоедом, что и я, поэтому наши игры зачастую приобретали интеллектуальный характер. Когда мы пошли в школу, Лёшу приняли сразу во второй класс, а меня – в первый, и школьные пути наши разошлись, но дворовые интересы остались.
Мы страстно увлекались книгами Дюма-старшего, и Лёша придумал ОЮМ – Общество Юных Мушкетеров. Он получил статус Арамиса, я – Портоса, на роль остальных двух мушкетеров мы искали кандидатов по всему двору. Мы пробовали вовлечь в нашу затею многих ребят, но в конце концов остались вдвоем, и Общество, получившее написанную нами хартию и рисованную символику, просуществовало до самой войны 1941 года.
Не всегда наши отношения были безоблачными: иногда я находил новых друзей, иногда Лёша – и тогда я сильно ревновал и злился на весь мир. У меня время от времени возникали самые неожиданные проекты, которые я немедленно осуществлял, не считаясь ни с чем. Так, я два раза убегал из дома. Не было для этого особых причин, просто хотелось посмотреть мир. Одну из таких затей я хорошо помню. У моего приятеля по двору, Вовки Трубаева, был какой-то родственник в Лигово, тогдашнем пригороде Ленинграда, и он работал машинистом на поезде. Я уговорил Вовку сбежать из дома, найти его родственника, переночевать у него и оттуда уехать на паровозе в Африку. Мне безумно хотелось в Африку – посмотреть, что там происходит. Я сказал Вовке, что у меня много денег, которые мама собирала для покупки пианино (о занятиях музыкой я еще напишу); этих денег должно было хватить до самой Африки.
Вовка соблазнился, я вытащил, не считая, пачку припрятанных мамой денег – пачка была изрядная, – и мы пошли пешком до Финляндского вокзала, а оттуда на поезде «зайцами» (т. е. бесплатно) добрались до Лигово. Там мы долго искали дом Вовкиного родственника, но так и не нашли. Усталые и голодные, уже в сумерках, мы решили возвратиться домой. На поезде доехали до города, потом сели на трамвай, который должен был довезти нас до дома. Билетов, разумеется, не купили и стояли на передней площадке. Недалеко от Невского проспекта ко мне подошла кондуктор и потребовала билет. Я испугался и прямо с подножки прыгнул наружу. Я еще не умел прыгать с трамвая и на трамвай на ходу (позднее я научился это делать) и прыгнул против хода трамвая – упал, сильно ударился, но вскочил и, размазывая сопли и слезы, побежал на тротуар. Добравшись до дома, я обнаружил маму в истерике. Она уже обегала все окрестности и даже заявила о пропаже сына в милицию. Мне крепко досталось от нее в этот раз, но деньги в полном объеме я тайком возвратил на прежнее место.
Были и другие приключения подобного рода, когда я действовал под влиянием минутного порыва, не обращая внимания на опасность. Так, мы с ребятами из моего класса иногда сбегали с уроков и бродили по близлежащим переулкам, а иногда заходили на далекую и неизвестную нам территорию. Помню, как мы расщепляли рублевую бумажку на две половинки – лицевую часть и реверс по отдельности, – складывали одну из сторон и расплачивались за какую-нибудь мелкую покупку сложенной бумажкой. И у нас получалось: мы приобретали и покупку, и еще сдачу мелочью. Потом быстро убегали от ларька. Это было сопряжено с опасностью, и именно это меня привлекало.
Помню еще езду на трамваях по Загородному проспекту: либо на подножках, либо на так называемой «колбасе» (в конце вагона торчала сцепка, на которой мы стояли, держась за шланг, тоже выступавший из вагона). Мы часто запрыгивали и выпрыгивали из трамвая на ходу. Это считалось признаком мужества, и я охотно принимал участие в этой игре, хотя был толст и неуклюж. Меня иногда дразнили «толстый, жирный, поезд пассажирный». Я сильно переживал по этому поводу и пытался развеять репутацию неловкого толстяка участием в разных опасных начинаниях. Любопытно отметить, что Лёша участия в таких проказах не принимал. Во всяком случае, я такого не припоминаю. Может быть потому, что ему не надо было утверждать себя в глазах других ребят, а я чувствовал такую потребность, то ли из-за моего имени и еврейства, то ли, чтобы показать, что я смелый, несмотря на полноту. Потребность самоутверждения во многом сократилась с отъездом из России, но полностью не исчезла до сих пор. Многие мои поступки можно объяснить желанием показать себя, доказать, что я свой парень и не хуже других.
Толстым же я был потому, что мама кормила меня, что называется, «на убой». Она действовала так под влиянием страха, что у меня есть склонность к туберкулезу (как-то у меня пошла горлом кровь, и она запаниковала). Тогда это было частым и очень опасным заболеванием, а она, будучи врачом, хорошо понимала нависшую надо мной опасность. Она постоянно давала мне пить рыбий жир, который я с отвращением глотал, и постоянно впихивала в меня разную пищу, которую я с такой же настойчивостью отвергал. На мои жалобы, что я толст, она постоянно отвечала, что такова моя «конституция». Впоследствии Лёша мне рассказал, что она просила его маму кормить меня за их столом, ибо я съедал все, что они ели, и съедал охотно. Сама она подглядывала за этой процедурой из-за двери и радовалась. Вся моя «конституция» развалилась в первые же дни войны, когда я попал в тяжкие и голодные условия существования и стал стройным и красивым парнем. Но об этом позже.
Ко всем указанным выше порокам добавлялось еще то, что я был вороват, но главным образом по отношению к книгам. При виде интересной книги меня охватывал трепет, и я делал все, чтобы ее получить или украсть. Я уже упоминал писательницу, которая жила в нашей квартире. Она была основным источником моего чтива. Из полученных от нее книг я вспоминаю «Маугли» Киплинга и «Сказки тысячи и одной ночи». Обе они произвели на меня неизгладимое впечатление, особенно «Маугли». Незабываемые сюжетные повороты, скульптурно вылепленные персонажи – сам «лягушонок» Маугли, пантера Багира, медведь Балу, змей Каа и другие – залегли в память навсегда. Елена Карелина была не единственным источником книг, я брал их везде, где только мог.
Много книг поступило ко мне от Лёши – его отчим специально брал для нас книги из закрытой библиотеки для художников. Все произведения Дюма-отца были нами прочитаны оттуда и стали смыслом нашей жизни и нравственным ориентиром. Оттуда же мне достался «Аббат» Вальтера Скота – я сумел эту книгу «зажилить», как тогда говорили. Мне годами потом сетовали по этому поводу члены Лёшиной семьи, но я не сдавался и продолжал утверждать, что «я не брал». Книга так и осталась вмести с другими моими приобретениями в осажденном Ленинграде и там пропала.
Мама обильно выписывала для меня детские газеты и журналы. Из них я получал текущую и идеологическую информацию, которой беспрекословно доверял. Я годами получал газету «Пионерская правда», журнал «Костер» и черпал оттуда сведения о победах советского народа на всех фронтах: об эпопее челюскинцев, о перелете Чкалова и его товарищей через Северный полюс в Америку, о войне в Испании, а перед самой войной и о захватах гитлеровцев в Европе и о прочих делах. Я с замиранием сердца следил за всеми перипетиями событий и был хорошо осведомлен о них. В этих же изданиях публиковались и целые книги, в частности фантастические произведения. Я ими наслаждался в полной мере. Хорошо помню фантастические романы Александра Беляева, Владимира Обручева, Лазаря Лагина и других. В поздние годы моей жизни я часто их вспоминал, когда осуществлялись предсказанные авторами события. Так, в одном из романов Беляева были описаны разговоры по личному телефону на улице. Тогда это казалось несбыточной мечтой, а сейчас…
Опишу еще один случай книжного воровства; он имел место за год до войны, летом 1940 года. В самый разгар лета я оказался в Ленинграде, что было необычно. Обычно я уезжал летом к тете в Невель, а тут мама послала меня в пионерский лагерь, и после своей смены я воротился домой. Несколько дней я бродил по городу и однажды очутился на Невском у детского книжного магазина, который потом стал лавкой Союза советских писателей. Я толкался вместе с другими, когда магазин открыли, и вместе с другими я вошел в него. Тут же образовалась очередь: «выкинули» книгу Луи Буссенара «Капитан Сорви-голова». Я ее не читал, но знал имя автора и мечтал прочитать что-либо из его произведений. Мне там ничего не светило: у меня не было денег, и я бесцельно бродил из зала в зал. Вдруг я увидал на одном прилавке бесхозную книгу. Кругом не было ни души, видимо, кто-то ее случайно там оставил. С бьющимся сердцем я схватил книгу, сунул под рубашку и вышел из магазина. Умеряя шаг дрожавшими ногами я отправился домой и счастливо туда добрался. Никаких моральных страданий я не испытывал, а только радость от обладания этим книжным сокровищем.
Летом, в период больших каникул, я обычно уезжал к своей тете Маше в город Невель (ныне Псковской области) и добывал там книги меньшего интеллектуального масштаба, но тоже интересные. Это были книги из местной библиотеки и серийные детективы, которыми увлекались мои двоюродные братья, – книги о Нате Пинкертоне и им подобная дребедень. Но и ее я поглощал в несметном количестве. Впрочем, попадались и стоящие произведения, например, книга Василия Гроссмана под названием «Степан Кольчугин».
Кроме книг, были, разумеется, и другие развлечения. Я был страстным поклонником театра и кино, которые в то время переживали несомненный подъем. И то, и другое было рядом с домом, да и цены были подходящие, поскольку я не помню затруднений по этому поводу. Кинотеатр «Правда» располагался в трех минутах ходьбы от дома, и я был его постоянным посетителем. Фильмов выпускалось мало, выход каждого из них обычно вызывал невероятную шумиху в газетах и по радио, так что я смог посмотреть все выходившие на экран картины. Большинство из них легли в душу: и «Веселые ребята», и «Цирк», и «Семья Оппенгейм», и, конечно, «Остров сокровищ», который я посмотрел несколько раз. Запоминалась и музыка к фильмам; каждая песня сопровождалась особой ложившейся на слух мелодией, чего не скажешь о теперешних так называемых хитах.
Рядом с домом находился и один из самых успешных в те годы драматических театров страны. Он назывался тогда «Ленинградский академический Большой драматический театр имени М. Горького», а сегодня ему присвоено имя Товстоногова. Мама старалась водить меня в оперу, но я явно предпочитал драму и был частым посетителем БДТ. Его ведущих актеров – В. Я. Софронова, В. П. Полицеймако, О. Г. Казико и других – я с нежностью вспоминаю до сих пор. Там ставились пьесы Шекспира, Ибсена и других великих; все они становились для меня событиями и формировали мое мировоззрение.
Любовь к театру имела некоторые довольно любопытные продолжения в моей жизни. Мама очень хотела приобщить меня к музыке и записала в районную музыкальную школу. Я проваландался там несколько несчастных для меня лет, так как никаких музыкальных данных у меня не было и нет. Ходил я туда как на каторгу, имел дневник, в котором отмечались мои успехи, вернее, неуспехи. За каждую двойку я лишался права посещать в очередное воскресенье театр. Тогда мы с Лёшей аккуратно исправляли двойку на тройку, и я получал право купить за мамины деньги билет на поход в театр. Затем, перед следующим уроком музыки, мы исправляли тройку на двойку и так продолжалось до момента, пока вместо отметки в дневнике появлялась дыра. Я получал взбучку, но несколько раз я смог сходить таким образом в театр.
Ходил я не только в горьковский театр, но также в ТЮЗ (Театр Юного Зрителя), в нынешний Театр Комедии, что на Невском над Елисеевским магазином, и в иные театры. Любовь к театрам была постоянной до выезда из Союза в Израиль, и совершенно прекратилась в Израиле. То ли возник языковой барьер, то ли характер игры и содержание постановок на соответствовали моим ожиданиям, то ли это было возрастным явлением, но данный печальный факт я не могу не отметить.
Мое нелепое музыкальное прошлое имело еще одно следствие. Мама в расчете на мои будущие успехи купила мне пианино. Она годами копила деньги на эту покупку и, наконец, свершилось. Ей удалось купить прелестный экземпляр Беккера, но я им не воспользовался. Пианино простояло беззвучно всю войну, потом все годы до нашей эмиграции. Вывезти его нам не дали – Беккер попал в список невыездных. Нам пришлось продать его и купить вместо него рояль. Уже в Израиле рояль был приведен в действие моим талантливым внуком и используется им до сих пор. Так что доброе дело обычно приносит свои плоды, хотя иногда и не сразу.
Теперь о внутренних событиях в нашей маленькой семье. Как я уже писал, мы в Ленинграде жили с одним из маминых братьев, моим дядей Гришей (в оригинале – Гиршем; на идише Hirsh означает «олень»). Странно, но я абсолютно не помню его визуально. Он отчетливо присутствовал на периферии моей жизни, но никак на нее не влиял. Помню лишь один пронзительный случай. Дядя сидел за столом с каким-то гостем, и они пили водку. Я поинтересовался, что такое они пьют. Дядя налил в стакан несколько капель и предложил попробовать. Мне тогда было лет девять или десять. Я проглотил налитое, закашлялся и выскочил из-за стола. Дядя и гость засмеялись, но мне было не до смеха. Долго еще я испытывал неприязнь к этому напитку, пока в старших классах школы не приобщился к выпивке. Однако пил я всегда в меру и не чувствовал никакой зависимости от зелья, коим славится земля русская. Дядя Гриша погиб во время блокады Ленинграда в Отечественную войну. Просто исчез, как будто не жил. Нас с мамой рядом не было, мы были в эвакуации.
Кроме дяди Гриши других маминых братьев я до войны не встречал. Зато с ее единственной сестрой, тетей Машей, я был знаком очень хорошо. Это была как бы моя крестная мама, потому что ее муж, дядя Исаак, держал меня на руках во время обрезания. Этот обряд по религиозной еврейской традиции означает приобщение евреев к Богу, символизирует союз с Богом всех младенцев мужского пола. Он столь же естественен для евреев, как крещение для русских, и даже самые отпетые атеисты вроде меня не в силах от него отказаться. Ко мне тетя и дядя относились как к собственному сыну, и до войны я ежегодно проводил у них большую часть летних каникул. У них было два сына – Меир был старшим, а Гавриил (для близких Гава) был моего возраста и главным моим покровителем в чуждой для меня обстановке провинциального окружения. Они же спасли мне жизнь в первые месяцы войны, о чем я подробно расскажу далее.
Если уж зашел разговор о еврействе и еврейской традиции, я хотел бы его продолжить. Моя мать и ее поколение относились к тем евреям, которые почувствовали себя освобожденными революцией от ограничений и гонений, которым подвергались в царской России. Поэтому они с таким энтузиазмом приветствовали Октябрьскую революцию и способствовали ее начинаниям. В первые годы Советской власти они широким потоком влились в ряды строителей нового общества и добились в этом деле значительных успехов. Когда Сталин выкорчевывал наивные лозунги свободы, равенства и братства из реальной жизни страны, он не забыл и роль евреев в осуществлении революционных преобразований. По его собственному признанию он «подобно Моисею вывел евреев из Политбюро», да и изо всех верхних эшелонов власти вообще. Последующие властители страны вплоть до перестройки придерживались такого же курса.
Пережить и принять два таких решительных поворота (сначала к полной свободе и даже привилегированному положению, а затем к числу вытесняемого и подвергающегося ограничениям меньшинства) удалось очень малому числу евреев. Поколение моих родителей в основном оставалось до конца приверженцами советских лозунгов, одновременно находясь в плену старых традиций. А новое поколение евреев, видя то, что происходит в стране, постепенно освобождалось от фальшивых заверений и училось бороться за свою независимость. Этот последний путь прошел и ваш покорный слуга.