Kitobni o'qish: «Научная дипломатия. Историческая наука в моей жизни»
Предисловие
Приступая к написанию воспоминаний, я сразу же столкнулся с большими трудностями, поскольку, не имея собственных мемуарных устремлений, подробно не фиксировал огромное количество своих встреч и событий. Но один пример иного отношения к записям всегда сохранялся в моей памяти. Многие годы я был связан с выдающимся ученым, академиком, директором Эрмитажа Б.Б. Пиотровским. После каждой командировки за рубеж Борис Борисович безупречным каллиграфическим почерком записывал, с кем он встречался и каковы его впечатления от людей и от мест, где он бывал.
Позднее после смерти Бориса Борисовича были найдены десятки записных книжек, в которых он фиксировал свои встречи в зарубежных поездках. (Они были опубликованы.) И я понял, что такие записки – бесценный материал для мемуаров и вообще для воспоминаний о жизни и о людях, с которыми я встречался.
Стремясь восполнить досадный пробел, я начал вспоминать свои зарубежные встречи, как бы постфактум посещая страны Европы и США, международные организации, в которых работал. В итоге, когда пару лет назад я решил начать свои мемуары, у меня уже был собран значительный материал.
Но главным, конечно, для меня были собственные воспоминания. Я не хотел писать подробные мемуары обо всех перипетиях и событиях моей жизни, а решил обратиться прежде всего к моим международным контактам. С этим была связана практически вся моя жизнь.
Формально меня побуждали к этому, по крайней мере, два обстоятельства. Прежде всего, мои научные интересы. Так сложилось, что с 60-х годов я занимался историей советской внешней политики, а затем навсегда увлекся европейской историей, связями России с Европой. И это побуждало меня к постоянным контактам с европейскими историками, общественными деятелями, дипломатами.
И второе обстоятельство, повлиявшее на мои зарубежные контакты, заключалось в том, что с конца 1960-х годов я был заместителем председателя Национального комитета советских (а затем и российских) историков. Осуществление международных связей и являлось главной функцией Национального комитета.
В итоге, начиная с 1960-х годов, я участвовал во всех всемирных конгрессах историков, собиравшихся каждые пять лет, во многих десятках международных встреч и конференций. Я побывал почти во всех странах Европы и много раз – в США. Моими партнерами и собеседниками были многие ученые из всех стран Европы и США.
Все эти обстоятельства предопределяли мой выбор при написании воспоминаний. Я решил писать о моих зарубежных контактах, о связях с историками Европы и США.
Из других сторон моей жизни и деятельности я включил в мемуары несколько драматических эпизодов: дело Некрича, «мятежный партком».
Любые мемуары субъективны. Разумеется, и мои впечатления о людях и событиях – это мое личное восприятие. Учитывая нынешние события, все же рискну сказать, что наши связи с Европой в 1960–1980-х годах прошлого века, то есть в острый период холодной войны, и в последующие 1990-е годы создали солидную и весьма разностороннюю систему взаимоотношений зарубежных и отечественных ученых. Мне кажется также, что и люди того времени, наши партнеры во Франции, в Англии, США и в других странах (что, кстати, показывали и международные конгрессы) демонстрировали готовность к международному сотрудничеству.
Сейчас все большую популярность приобретает термин «научная дипломатия». О ней пишут специальные книги и статьи, ей посвящают научные конференции и международные проекты. Как писал известный французский ученый профессор П. Руффини, формула «научной дипломатии» включает в себя своеобразную триаду: «наука для дипломатии», «дипломатия для науки» и «наука в дипломатии».
В сущности, вся моя международная деятельность, начиная с 60-х годов и по настоящее время, может быть названа «научной дипломатией». Я и мои коллеги стремились использовать приемы и методы дипломатии в наших научных контактах, а с другой стороны, мы пытались своими научными контактами содействовать оздоровлению международного климата и смягчению международной напряженности. При этом не следует забывать, что все мои контакты пришлись на годы холодной войны, затем на тот короткий период, который виделся прелюдией к включению России вместе с Западом к широкой международной кооперации, а вскоре оказался предшественником нового обострения отношений России с США и с Европейским Союзом.
Я думаю, что описываемый мною опыт наших международных контактов может быть использован и сегодня.
Мне кажется, что он полезен в двух обстоятельствах. Во-первых, очевидная реальность того, что наука интернациональна и в этой связи она (даже в социально-гуманитарной сфере) оказывается выше или сильнее политической конфронтации и межгосударственных страстей (как в период холодной войны, так и в «санкционное» время). Находясь довольно часто в острых идеологических спорах и дискуссиях, мы с обеих сторон как бы соблюдали «правила игры», не выходя за рамки, определяемые общим убеждениям опасности столкновений.
Во-вторых, исторический опыт международного общения ясно показывает, что это общение (как и дипломатия в целом) основано на компромиссах, на учете интересов и особенностей другой стороны.
Эту совокупность факторов я хотел обозначить и показать в своих воспоминаниях и впечатлениях о моем участии в международном сотрудничестве, начиная с 60-х годов ХХ столетия и по настоящее время.
* * *
Вся моя жизнь проходила в Академии наук. Я работал ученым секретарем Отделения истории и, естественно, был в курсе всех событий и перипетий, происходивших не только в Академии наук, но и в идеологической сфере страны в целом. Помимо Отделения я был тесно связан с начала 1958 года до 1968 года с Институтом истории, а затем с Институтом всеобщей истории.
Работая в Отделении и в Институте, я встречался со многими десятками и сотнями людей, но пока решил не писать об этом в мемуарах. Может быть, позднее я вернусь к этому. В числе прочих соображений меня удерживает от описания работы в Академии то, что многие мои коллеги продолжают свою деятельность, а в истории нашей совместной с ними жизни и работы было много напряженных, а иногда и драматических событий.
В последнее время меня занимает еще один вопрос. Сейчас представления российских историков весьма существенно обновились и изменились. И в этих условиях приобретает особую важность наше отношение к прошлому наследию отечественной историографии. В этом плане я решил обратиться к своим основным трудам, чтобы оценить их с позиций сегодняшнего дня.
Перечисляя свои основные научные интересы, я могу назвать следующие: историю Брестского мира 1918 года и конференцию в Генуе 1922 года, предвоенный международный кризис 1939–1941 годов, историю холодной войны, а также проблему взаимодействия и взаимоотношения России и Европы в контексте истории формирования и эволюции «европейской идеи».
Свое нынешнее обращение к этим проблемам и соответственно к моим трудам по ним (а фактически по всем этим сюжетам я публиковал монографии и статьи) я решил обозначить в публикуемых мемуарах. Не призываю моих коллег заниматься подобной работой, но в отношении собственных трудов такое обращение мне казалось важным и интересным.
Кроме того, я решил включить в эти так называемые мемуары часть своих статей и интервью последних лет в современных средствах массовой информации (газеты, телевидение и радио), которые касаются моих нынешних зарубежных контактов и моих соображений о современных проблемах исторической науки.
Наконец я решил дополнить мемуары специальным разделом о моем участии в развитии сферы образования, связанном со школьными и университетскими проблемами преподавания истории и гуманитарных дисциплин в целом.
Часть первая
Мои воспоминания
Введение
Рискуя показаться банальным, я все же скажу, что на формирование человека, особенно в раннем возрасте, воздействуют многие факторы, и среди них прежде всего семья, родители, затем друзья и соседи, школа и институт. С какого-то возраста на человека начинает активно влиять общественная атмосфера, средства информации и коммуникации. И наконец, я возьму на себя смелость упомянуть и наследственный фактор. Я уверен, что гены закладывают в человеке нечто такое, что остается с ним на всю жизнь.
Я родился в Москве, и моя жизнь также навсегда оказалась связанной с Москвой. Этот огромный город, реальный мегаполис стал частью моего мироощущения. Столь большой город, да еще в течение многих лет с весьма малоорганизованной инфраструктурой (особенно в прошлом), давит на человека, утомляет его. Но для меня городская суета постоянно создавала впечатление чего-то такого, без чего жить невозможно.
За свою жизнь я объездил множество стран, но всегда меня тянуло обратно в Москву. Оказываясь в московском аэропорту или на вокзале и, бывало, раздражаясь от неустроенности и отсутствия комфорта, я тем не менее говорил себе с удовлетворением: «Я дома».
В какой-то мере город словно отравил меня, и, находясь на отдыхе, я очень быстро начинаю скучать по городской суете, по трудно переносимому ритму московской жизни, полной забот и волнений.
Обращаясь к своему детству, я вспоминаю и ту интеллектуальную среду, в которой находился с самых ранних лет.
Интерес к чтению и книге мне привили очень рано. Когда мне было пять-шесть лет, я ходил с другими мальчиками и девочками в скверик со строгой дамой, говорившей с нами по-немецки. Помню, что меня надо было заставлять играть или бегать, потому что я предпочитал сидеть с книгой в руках на скамейке и что-нибудь читать или просто смотреть картинки.
Оканчивая школу, я не колебался, куда идти учиться дальше. Мое гуманитарное призвание было определено ясно и без сомнений.
Я колебался только в одном – идти подавать документы в МГУ или в МГИМО. Думаю, что МГИМО интересовал меня в виду моей сильной политизированности с молодого возраста.
Помню, что под влиянием отца, занимаясь в школе, я составлял картотеки лидеров государств и политических партий. Часто я не мог дождаться утра, чтобы услышать по радио какую-либо новость о событиях в той или иной стране.
Мне нравилась международная деятельность, и я собирался поступать в МГИМО (тем более, что вопрос о поступлении в то время не составлял для меня трудности, так как я окончил школу с золотой медалью).
Вечером, накануне подачи документов в вуз, отец подошел ко мне и осторожно, в свойственной ему мягкой и деликатной манере, сказал, что все-таки, наверное, лучше получить настоящее классическое гуманитарное образование. И к утру я уже сделал свой выбор. Так в 1950 году я оказался на историческом факультете МГУ.
Выбор конкретной исторической специальности также не был для меня большой проблемой. В той или иной форме я знал, что займусь ХХ веком с акцентом на международные отношения и внешнюю политику.
Университетская жизнь всегда имеет свою прелесть. И, вероятно, студенческие будни и радости не давали нам возможности взглянуть поглубже на организацию лекций и на всю систему преподавания. Но не надо забывать и о том, что все мы – университет и его студенты – были частью существовавшей в стране системы и не ставили ее под сомнение.
Но когда я смотрю на те времена сегодняшними глазами, то могу сказать, что на историческом факультете ощущалось большое внутреннее напряжение. Именно в начале 1950-х годов на истфаке, как и во многих других местах, разворачивалась борьба против космополитизма, велись проработки и разоблачения.
Уже тогда мы могли различать характер лекций по древности и средневековью, да и по современности. Мягкие и лабильные характеристики С.Д. Сказкина, академический стиль А.Г. Бокщанина контрастировали с жесткими формулами Н.В. Савинченко, который читал нам курс по истории партии. Он строго следовал установкам «Краткого курса», не терпел никаких отступлений от «линии».
Но следует признать, что большинство студентов не проявляли каких-либо сомнений, хотя и не испытывали большого энтузиазма от этих лекций.
На моем мироощущении эти годы сказались весьма сильно. И опять это было связано с родителями. В конце 1952 года «Литературная газета» напечатала статью (или фельетон) о ситуации в библиотечном институте (МГБИ), где работал отец. Автор громил космополитическое гнездо в институте, называя различные фамилии, а затем специально остановился на роли моего отца. Он был тогда заместителем директора института по науке, и в фельетоне прямо указывалось, что он покрывает космополитов и должен нести ответственность.
Через пару недель отец вернулся домой очень поздно – он был вызван на бюро Химкинского райкома партии, – и я почувствовал, что дело плохо. По разговорам я понял, что отец ожидал худшего; во всяком случае он считал, что будет освобожден от работы. Но что-то не заладилось в райкоме, решающее заседание откладывалось, а затем наступил март 1953 года, и, как известно, все кампании тут же прекратились.
Но с тех пор разговоры о положении в стране, многочисленные дискуссии второй половины 1950-х и 1960-х годов перестали казаться мне чем-то имеющим отвлеченный смысл, не касающимися меня лично. И по моим домашним делам, и по учебе, а затем и по работе в Институте истории Академии наук я был активно вовлечен в общественную жизнь, что, как понимаю теперь, имело свои плюсы и минусы.
Многочисленные «политические» разговоры происходили и у нас дома, и у родственников, и у знакомых моих родителей. Именно тогда я впервые встретил Л.З. Копелева, который часто посещал квартиру родного брата моей мамы.
В 1997 году, находясь в Кёльне, я заехал к Льву Зиновьевичу (это было незадолго до его смерти), и мы вспоминали с ним то далекое, такое трудное и драматичное время. Он сказал, что помнит меня двадцатилетним студентом, жадно слушавшим разговоры о смысле жизни, о политике, о войне, а иногда и о режиме, который господствовал тогда в стране. Передо мной сидел старый человек с большой седой бородой, а я еле сдерживал слезы, вспоминая то время, мысленно видел молодого энергичного человека, только что вышедшего из тюрьмы, который открывал мне совсем другую сторону окружавшей меня жизни. Да и судьба моего дяди, в доме у которого я встречал Копелева, подогревала мой пессимизм. Дядю уволили из Московского университета, где он читал блестящие лекции.
После окончания университета я поступил в аспирантуру Института истории Академии наук, с тех пор моя жизнь оказалась связанной с этим институтом. Сначала это был объединенный институт истории, а затем, после разделения в 1968 году, Институт всеобщей истории.
Значительная часть моих научных интересов в 1950–1970-х годах была обращена на советскую внешнюю политику первых лет после Октябрьской революции, точнее, на историю двух конференций – переговоров о заключении Брестского мира 1918 года и Генуэзской конференции 1922 года.
Естественно, что сегодня есть соблазн сопоставить то, что мною было написано в те времена, с нынешними взглядами и оценками.
Когда я прочитал в одной из статей 1997 года, посвященной советской политике периода холодной войны (по новым архивным материалам), что во времена Сталина и Хрущева, Брежнева и Андропова наша внешняя политика находилась в тисках противоречий между идеологией мировой революции и национальными государственными интересами, то невольно обратился к своей докторской диссертации, опубликованной в 1972 году. Моя главная идея состояла в анализе теоретических основ советской внешней политики и в попытках обосновать тезис о том, что для Ленина центральной была дилемма – как совместить курс на поддержку мировой революции с защитой чисто национальных интересов. Кроме того, я пытался показать (насколько это было возможно в то время), что был один Ленин во время революции и другой – в начале 1920-х годов, накануне своей кончины, что не вызвало большого энтузиазма в тогдашнем Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
Помню, как мой научный руководитель Г.Н. Голиков, возглавлявший тогда сектор по изучению Ленина в ИМЛ, с которым у нас сложились очень добрые дружеские отношения, прочитав мою докторскую диссертацию, сказал с сожалением: «И чему я тебя научил…»
Но скоро я увлекся другой темой, которая занимает меня до сих пор. Познакомившись с несколькими книгами зарубежных авторов по истории европейской идеи, я решил в начале 1980-х годов написать первую в нашей историографии книгу на эту тему1. С тех пор Европа и «европеизм» привлекают меня все больше и больше. Я увлеченно работал над книгой примерно три года.
Мои занятия этой темой встречали довольно скептическое отношение. В издательствах, куда я обращался с предложением об издании книги, спрашивали: «А что это такое?»
А затем последовала и более определенная реакция. На одном из международных конгрессов историков я представил доклад о проектах объединения Европы, которые существовали в России в XVIII и в XIX веках.
Когда мы вернулись в Москву, на первом же заседании по подведению итогов конгресса один из весьма известных наших историков обвинил меня в отходе от классовых позиций и в «абстрактном пацифизме».
Действительно, занятие темой об «идее Европы» ввело меня в совершенно иную проблематику. От прежней своей излишней идеологизированности я погрузился в мир других категорий и реальностей, поскольку «идея Европы» (как она трактовалась в западноевропейской историографии) была неотделима от идей пацифизма и гуманизма, от проблемы прав человека, либеральных идей и ценностей.
И с тех пор занятие историей Европы стало, пожалуй, главной сферой моих научных интересов. Мы издали в Институте пять томов «Истории Европы», выпускали ежегодник «Европейский альманах». Я участвовал в международном издании «История европейцев», много лет являлся вице-президентом Международной ассоциации новейшей истории Европы. За эти годы мне довелось участвовать во многих десятках самых разнообразных конференций и круглых столов по европейской истории и европейской идентичности.
Я посетил почти все европейские страны. Европа перестала быть для меня абстрактным географическим понятием. Как известно, это и культурно-цивилизационная общность, и родина демократических идей и ценностей, но это и эпицентр двух мировых войн и холодной войны.
По западной терминологии я должен называться «европеистом», да, собственно, я этого и не скрываю. Одна из тем, которая меня особенно занимает, – «Россия и Европа».
Россия в силу своего географического положения, народонаселения, всей своей истории и культуры служит неким цивилизационным мостом между Европой и Азией, обладает неповторимыми чертами и особенностями, в большей мере связанными с ее духовным богатством и своими культурно-цивилизационными ценностями. Определенным итогом европейских изысканий стала моя книга «Российский европеизм»2.
В ходе всех этих дискуссий для меня всегда важно ясно обозначить свою позицию. Прекрасно понимая особенности российской географии, цивилизации и культуры, я отнюдь не призываю Россию механически копировать чей-то опыт. Сейчас в России идут дискуссии о российской идентичности и о национальной идее. На многочисленных собраниях явственно обозначились различия между российскими учеными. Наши разногласия напоминают мне дискуссии середины XIX века, которые тогда также раскалывали русское общество. Россия своей историей, культурой и традициями органически связана с Европой, поэтому было бы противоестественно и просто неразумно идти против этого.
Вспоминаю 1989 год, когда я был в числе экспертов М.С. Горбачева, сопровождавших его во время визита во Францию. По программе визита Горбачев выступал в Страсбурге в Европейском парламенте. И я как эксперт, участвовал в подготовке этой речи. Никогда не забуду, как весь зал встал и приветствовал Генерального секретаря КПСС, когда он говорил об общечеловеческих ценностях, о приоритете прав человека, свободы и демократических принципов.
Я считаю, что занятия европейской историей и европейскими делами внутренне сильно повлияли на мое мироощущение или, как теперь говорят, ментальность, на мои политические пристрастия и ценностные ориентации. Они подготовили меня к тому, что я не только согласился, но и внутренне принял те перемены, которые произошли в нашей стране во второй половине 80-х годов прошлого века.
Я не собирался отрекаться от своих прежних трудов, но легко и с внутренним убеждением воспринял курс на обновление наших исторических представлений, на выработку новых подходов к истории в целом и, естественно, к истории ХХ столетия.
Считал ранее и продолжаю считаю сейчас, что прямолинейный консерватизм и нежелание что-либо менять в своих убеждениях не могут рассматриваться как достоинство и признак «цельности» мировоззрения. В сущности, вся наша жизнь и, следовательно, история – это цепь постоянных изменений и эволюций.
Ведь очевидно, что мы жили в обстановке жесткого идеологического контроля, и этот контроль велся не только извне, но и существовал внутри каждого из нас. Может, самоцензура была пострашнее любой цензуры, потому что она эрозировала человека, порождала страх, апатию и постоянную рефлексию.
Свобода и независимость для историка (как и для любого ученого), возможность самовыражения составляют такие ценности, которые превышают остальные. И это раскрепощение мне представляется одним из главных событий и моей жизни, хотя я понимаю, что наше поколение не может полностью уйти от прошлого; это удел уже следующих, более молодых поколений.
Но, конечно, вопрос о свободе и независимости не так уж прост, потому что за всем этим стоят не только проблемы методологии и психологии, но и коллизия политических и идейных пристрастий, жизненных установок, и, наконец, вся прожитая нами жизнь с ее успехами, достижениями, неудачами и ошибками. За этим стоят наши родители и друзья, жизнь которых не уходит из нашей памяти и заслуживает нашего уважения.
Возвращаясь к 1960–1970-м годам, к периоду моей работы в Институте истории Академии наук, я не могу не вспомнить, какие это были сложные годы. Научное творчество было сильно политизировано и идеологизировано. В институте проходили постоянные обсуждения и проработки. Особенно запомнились заседания, касающиеся так называемого дела А.М. Не-крича, а также наших скандинавистов (К.М. Холодковского и А.С. Кана).
Я помню и заседания, направленные против А.А. Зимина и его концепции происхождения «Слова о полку Игореве». Большая аудитория института на улице Дмитрия Ульянова была заполнена до отказа, было впечатление какого-то важного, экстраординарного политического события, а отнюдь не научного заседания. Я лично мало знал А.А. Зимина, но его убежденность, даже некоторый род фанатизма, производили впечатление.
Как это часто бывало в истории, его версия, хотя и не принятая научным сообществом, вызвала всплеск интереса к «Слову» и к новым исследованиям его истории, содержанию и структуре.
Институтская атмосфера тех лет была весьма противоречивой.
С одной стороны, в институте работали прекрасные ученые – А.З. Манфред, Б.Ф. Поршнев, С.Л. Утченко, С.Д. Сказкин, А.Н. Неусыхин и многие другие. Они превосходно знали европейскую историю, были широко образованы, умны, остроумны. С некоторыми из них у меня сложились подлинно дружеские отношения. Они знали и соблюдали тогдашние правила игры, но при этом понимали суть происходившего, знали, кто и что собой представляет. Ко многим из них, людям неординарным, в руководящих инстанциях относились без большого энтузиазма.
Но наряду с ними в институте работали и те, кто был сторонником жесткого идеологического контроля, готовым продолжать привычную практику проработок.
Впрочем, мне было заметно, что даже тогдашние руководители старались спускать на тормозах идеологические преследования.
Я вспоминаю, пожалуй, одно из самых острых заседаний тех лет – обсуждение в Отделении истории так называемого нового направления в науке (П.В. Волобуев, К.Н. Тарновский и другие).
Соответствующий отдел ЦК КПСС оказывал сильное давление, требовал принятия идеологических и организационных мер. Заседание проходило почти целый день. Но только позднее я понял, как умело и продуманно тогдашний академик-секретарь Отделения Е.М. Жуков и многие выступавшие старались избежать крайних мер, формально удовлетворить инстанции и в то же время спасти «обвиняемых» историков.
Словом, это было сложное время.
Большая часть моей научной деятельности была также связана с историей и предысторией Второй мировой войны. Вокруг этой проблемы накопилось много «горючего материала». Причем основные дискуссии были сосредоточены вокруг пакта Молотова–Риббентропа. Вскоре после окончания войны американцы опубликовали сборник документов о нацистско-советских отношениях, куда впервые поместили секретный протокол к советско-германскому пакту августа 1939 года о разделе сфер влияния в Европе. В течение многих лет советские историки отрицали наличие этого протокола, пытались усмотреть разночтения в подписи Молотова на договоре, в приложениях к нему и т.п.
Практически на всех конференциях по истории международных отношений периода Второй мировой войны зарубежные коллеги постоянно задавали нам вопросы о пакте. Я помню формулу, которую использовал академик В.М. Хвостов. Он долгие годы возглавлял историко-архивное управление МИД и, конечно, был в курсе многих дел. Вообще, это был человек своего времени и типичный представитель той системы, хотя и несколько своеобразного толка. Его отец был известным историком дореволюционной России, сам В.М. Хвостов получил прекрасное образование. Он сочетал в себе черты ученого, государственного деятеля и чиновника. Я в течение ряда лет работал с ним, когда он был директором института, а я – ученым секретарем. Он был очень требовательным человеком в отношении подчиненных, но ценил преданность делу и четкость в работе.
Так вот, на одной из конференций, кажется, это было в Западной Германии, на прямые вопросы о существовании секретного протокола В.М. Хвостов ответил: «Я этот протокол не видел». Только спустя много лет я понял смысл ответа – он явно не хотел связывать себя с какими-то обязывающими формулами.
Но вернемся к пакту. В конце 1980-х годов развернулась острая дискуссия о пакте и секретных протоколах к нему. Думаю, что не так часто не только в нашей истории, но и в истории других стран, историческими сюжетами занималось руководство страны и парламент.
Именно в это время я вплотную решил заняться периодом 1939–1941 годов. Я принимал участие во многих дискуссиях и присутствовал на заседании Съезда народных депутатов, осудившем заключение советско-германского пакта.
Особенно мне запомнилось одно драматическое заседание интеллигенции, которое проходило в середине 1989 года в Таллине. Пожалуй, я не помню большего накала страстей и столь яростных обвинений в адрес Советского Союза как на этом мероприятии. Тогда мы еще официально не признавали существование секретных протоколов к советско-германскому пакту, но все шло к этому. Я искал аргументы, пытаясь найти контакт с аудиторией, но все было напрасно. Только спустя час, за ужином, мои эстонские собеседники несколько смягчились, во всяком случае признали, что персонально ко мне их претензии мало относятся.
Я думаю, что для раскрытия исторической правды и обновления наших исторических представлений те события имели большое значение.
Важным этапом для меня стала конференция в Берлине, тогда Западном, (в здании рейхстага), посвященная 50-летию начала войны, с участием многих представителей западногерманской исторической элиты. На конференции с приветствием к участникам обратился канцлер Г. Коль. Здесь я делал доклад о пакте Молотова–Риббентропа; здесь же я впервые после его отъезда из страны увидел А.М. Некрича, ранее мной упомянутого, известного историка, в прошлом сотрудника нашего института.
Позднее я опубликовал ряд статей на тему пакта Молотова–Риббентропа; много раз работал в архиве Public Record Ofif ce в Лондоне и в архиве французского министерства иностранных дел. Разумеется, работал я и в наших архивах, в том числе в Президентском.
По этому периоду я уже опубликовал статьи по советско-финляндской войне, по советской политике в сентябре–октябре 1939 года, и, наконец, в 2008 году издал большую книгу о Сталине периода 1939–1941 годов3.
Но занятия этой проблемой имели не только чисто научный смысл. Они ввели меня в круг общественных дискуссий, познакомили со многими людьми.
В этих работах и, главным образом, в упомянутой книге я стремился изложить свое представление о событиях той драматической эпохи. Моя основная мысль заключается в том, что события того времени (как, впрочем, и других периодов) – это сложная и противоречивая, многофакторная и многовариантная история.
Я предполагал, что моя «центристская» позиция в объяснении таких сложных и идеологически острых вопросов вызовет критику и «слева», и «справа», но изложил все так, как это тогда понимал. А что касается критики, то, как я представляю, это судьба всех тех, кто исповедует срединную позицию, стараясь избегать крайности и односторонности.
Думаю, что в оценке предвоенных событий, как и во многих других случаях, мы уже прошли период излишних эмоций и крайностей. И сегодня мы нуждаемся в синтезе, в понимании всей сложности событий того времени. Определив наши гражданские позиции, мы как историки должны в комплексе рассмотреть и геополитические факторы советской политики, позицию западных стран и влияние идеологии, вопросы морали и права и воздействие личностей на формирование и реализацию внешнеполитического курса. В этом плане большая международная конференция, посвященная периоду 1939–1941 годов, которую мы провели в Москве в начале 1996 года, имела чрезвычайно большое значение. На ней мы как бы подвели итоги нашей работы по исследованию российских архивов и определили программу на будущее.
Думаю, что аргументированные выступления наших коллег из Германии и США, да и российских специалистов, расставили точки над «i» и в истории с версией В. Суворова (Резуна) о том, что Сталин якобы готовил превентивное нападение на Германию в июле 1941 года. Серьезных документов и доказательств в подтверждение этой версии не было обнаружено ни в наших архивах, ни в архивах других стран.
Но исследование всего этого времени несомненно будет продолжаться, ибо это был один из самых драматичных периодов в истории ХХ века. Прошло ведь уже 80 лет, но и по сей день во многих странах создаются все новые и новые труды, ведутся поиски новых документов.