Kitobni o'qish: «Дневник. 1855 год», sahifa 2

Shrift:

Тургенев – огромного роста, с высокими плечами, огромной головой, чертами чрезвычайно крупными, волосы почти седые, хотя ему еще только 35 лет. Вероятно, многие его находят даже красивым, но выражение лица его, особенно глаз, бываетиногда так противно, что с удовольствием можно остановиться на лице отца Гильфердинга. Тургенев мне решительно не понравился, сделал на меня неприятное впечатление. Я с вниманием всматривалась в него и прислушивалась к его словам, и вот что могу сказать. Это человек, кроме того что не имеющий понятия ни о какой вере, кроме того, что проводил всю жизнь безнравственно и которого понятия загрязнились от такой жизни, это – человек, способный только испытывать физические ощущения; все его впечатления проходят через нервы, духовной стороны предмета он не в состоянии ни понять, ни почувствовать. Духовной, я не говорю в смысле веры, но человек, даже не верующий, или магометанин, способен оторваться на время от земных и материальных впечатлений, иной в области мысли, другой под впечатлением изящной красоты в искусстве. Но у Тургенева мысль есть плод его чисто земных ощущений, а о поэзии он сам выразился, что стихи производят на него физическое впечатление, и он, кажется, потому судит, хороши ли они или нет; и когда он их читает с особенным жаром и одушевлением, этот жар именно передает какое-то внутреннее физическое раздражение, и красоты чистой поэзии уже нечисты выходят из его уст. У него есть какие-то стремления к чему-то более деликатному, к какой-то душевности, но не духовному; он весь – человек впечатлений, ощущений, человек, в котором нет даже языческой силы и возвышенности души, какая-то дряблость душевная, как и телесная, несмотря на его огромную фигуру. А Константин начинал думать, что Тургенев сближается с ним, сходится с его взглядами и что совершенно может отказаться от своего прежнего, но я считаю это решительно невозможным. Хомяков сказал справедливо, что это все равно, что думать, что рыба может жить без воды. Точно, это – его стихия, и только Бог один может совершить противоестественное чудо, которое победит и стихию, но, конечно, не человек. Константин сам, кажется, в этом убеждается и на прощанье пришел в сильное негодование от слов Тургенева, который сказал, что Белинской и его письмо, это – вся его религия и т. д.… Я уже не говорю о его ошибочных мыслях и безнравственных взглядах, о его гастрономических вкусах в жизни, как справедливо Константин назвал его отношение к жизни, а я говорю только о тех внутренних свойствах души его, о запасе, лежащем на дне всего его внутреннего существа, приобретенном, конечно, такой искаженной и безобразной жизнью и направлением, но сделавшемся уже его второй природой. При таком состоянии, мне кажется, если Бог не сделает над ним чуда и если он не сокрушит сам всего себя, все его стремления и приближения к тому, что он называет добром, только еще более его запутают, и он тогда совершенно оправдает стихи Константина. «Дай Бог, чтоб всем нам прийти к истинному Свету».

И возле этого человека – Хомяков, человек по преимуществу исключительно духовный, не в смысле только его возвышенной, разумной, истинной веры, согретой самым искренним душевным убеждением, не только в смысле его строгой нравственности, но по свойству его натуры, трезвый во всех своих впечатлениях и проявлениях. Необыкновенный человек!

Гильфердинг молодой, ученый всей душой, но, несмотря на свою изумительную ученую деятельность, несмотря на исключительность своего направления, он не только человек не односторонний, не сухой, но, напротив, принимающий самое живое участие во всех современных вопросах, исполненный самого радушного и безразличного сочувствия ко всем людям; он интересуется жизнью каждого человека, с которым встречается, его занятиями, его впечатлениями, и если только может чем-нибудь с своей стороны быть полезным, удовлетворить каким-нибудь добрым желаниям и потребностям людей, особенно которых уважает, он сейчас же предлагает свои услуги, и от него приятно их принимать. Мы его все очень любим за его общительный характер и давно уже дружески с ним знакомы; он и прежде провел у нас в два раза неделю. Щепкин очень глух, и жалко его видеть в обществе не принимающим участия в разговорах.

Обед прошел живо, и хотя мы не ждали гостей, а достало на всех. Тургенев заранее уже завладел стулом возле отесеньки; трудно даже поверить, что он привязывает к такому пустяку какое-нибудь значение. После обеда, когда вошли мы в гостиную, нас было так много, как будто на рауте в Москве. Начались разные толки и разговоры, иногда общие, иногда частные. Хомяков было думал читать нам свою новую французскую статью о значении православия, католицизма (или, как называет Хомяков, романизма) и протестантизма, но так как тут были бы слушатели, вовсе неспособные понять ее, и так как отесеньке трудно было бы слушать скорое чтение Хомякова по-французски, то чтение не состоялось, и мы, т. е. сестры и Гильфердинг молодой, попросили у Хомякова позволения прочесть ее особо.

После чаю мы сели особо в залу за стол; Гильфердингу надобно было сверять свою копию с этой статьи, и мы начали читать, то Гильфердинг, то я, вслух. Статья эта необыкновенна; светлый христианский разум, освещающий, как день, все богословские вопросы веры, самая глубокая душевная вера, живящая все разумные доводы и служащая основой и источником всех его взглядов на весь мир, все, что поражает так сильно и заставляет читателя испытать самое высокое наслаждение. Только в некоторых местах вопросы чисто специально богословские для меня не вполне доступны. Мы восхищались каждым словом, каждое слово так полно, так точно, так обдуманно, что удивляешься, каким образом французский язык мог выразить такие глубокие мысли. Мы прочли только половину, в гостиной шумели и говорили, и мы решились оставить чтение до другого дня.

В гостиной шли разговоры о России и русском человеке между Константином, Хомяковым и Тургеневым. Разумеется, с Константином никто вполне не соглашается в его мнении о русском человеке, т. е. крестьянине; вследствие того выходило, что Тургенев с Хомяковым как будто были одного мнения. Константин это и заметил Хомякову, но Хомяков поспешил, даже вопреки учтивости, отречься от того, говоря, что он не одного мнения с Тургеневым и что если б они разговорились далее, то разошлись бы совершенно во взглядах и т. п. Тургенев понял это и сказал: «Константин Сергеевич, в самом деле, хитер; он знал, что его слова помогут ему», или что-то в этом роде. Говорят, Тургенев говорил очень умно. Разошлись, я думаю, около часу.

На другой день поутру, только что мы проснулись, нам говорят, что приехали еще гости. Мы думали, что это Стахович, который давно собирается к нам и потому только не поехал в одно время с Хомяковым, что узнал, что у нас будет много гостей; но это был не Стахович, а князья Юрий и Андрей Оболенские, добрейшие люди и самые простодушные. Мы им всегда рады и жалели, что среди многих других гостей не успеем ими заняться. Юрий Оболенский знал, что у нас будут гости, но Андрею сказал о том только подъезжая к дому, и того это так смутило, что он готов был воротиться. Итак, наше общество прибавилось еще двумя рослыми мужчинами, и в комнатах еще стало теснее. После завтрака, по просьбе всех гостей, Константин читал отесенькины сочинения, именно хронику: «Женитьбу дедушки и бабушки». Они были, разумеется, в восхищении, особенно Хомяков и Гильфердинг-отец. Тургенев хотя и восхищался, но сделал несколько замечаний. Оболенские уже слышали это самое сочинение и говорят, что в другой раз слушали еще с большим наслаждением. Перед обедом пошли погулять, сперва Тургенев один, а там и все 10 человек, но скоро воротились, потому что чуть не завязли в снегу. Мы поехали кататься и посадили с собой Гильфердинга молодого. Но ветер был так силен, что катанье не было очень приятно, к тому же лошади наши насилу нас ввезли на гору, и когда мы велели повернуть назад, то совсем было завязли. Внимание исключительное Гильфердинга к Л., начавшееся с первой минуты знакомства и возобновившееся с первой же минуты свиданья, нас очень забавляло, тем более что Л. принимала это внимание очень сурово и даже иногда чуть не грубо. Перед обедом все почти пошли отдохнуть наверх, а Константин с Гильфердингом-сыном воспользовались этим временем, чтобы наговориться о филологии. Оболенские и Щепкин остались внизу, и мы прочли между тем «Театральные сцены» Жихарева, где выведен князь Шаховской на репетиции; написано недурно, но не так, чтобы возбудить общий интерес. Тургенев вскоре сбежал сверху в ужасе от разговоров о филологии, которых был невольным слушателем. Скоро и все сошли и сели за стол, который еще более растянулся в этот день. Обед был очень живой, и часто Тургенев возбуждал общий смех своим отвращением к филологии. После обеда было опять чтение другого отрывка из хроники об М. М. Куроедове. Чтение это возбудило, разумеется, много толков о подобного рода жестоких помещиках и т. д. Тургенев расходился, пришел в неистовство, нервы его раздражились, и он жалел, что Куроедов не был наказан Степаном Михайловичем примерным образом и т. д. Вечер прошел в разнородных разговорах – и общих, и частных – и толках. Я успела прочесть всю статью Хомякова; Хомяков, поужинав и закурив трубку, расположился, кажется, долго сидеть по своему обыкновению, но в гостиной должны были лечь Рюриковичи, которые всю ночь почти не спали и нуждались в отдыхе. Мы стали прощаться: так как Хомяков и Гильфердинг уезжали рано утром, то я и простилась с ними заранее. Прощаясь с Хомяковым, я сказала, какое наслаждение доставила мне его статья. Хомяков принимает всякое сочувствие и одобрение, даже хоть от малого ребенка, с удовольствием и благодарностью и благодарил меня искренно. В то время как я ему говорила, мы услыхали слова Тургенева, обращенные к маменьке: «Даю вам слово, что в будущее воскресенье пойду в церковь».

Мы переглянулись, я спросила Хомякова: «Какое, вы думаете, произвела бы ваша статья впечатление на Тургенева?»

– Ровно никакого, – сказал он, – т. е. он бы сказал: да, это умно, очень хорошо и больше ничего, и следа бы не осталось.

– Да, – отвечала я, – он, кажется, вовсе не способен ничего понять духовного; однако же есть какие-то стремления, но это не к духовному, а к душевности какой-то. Он все понимает только впечатлениями, чисто даже физическими.

– Да, это правда, – сказал Хомяков, – стихи Константина Сергеевича, которые он мне читал, сильно написаны на него.

Потом мы поговорили о том, как удивительно, что Vinet, разрушая католицизм и протестантизм и чувствуя потребность чего-то другого, какого-то нового жизненного начала в церкви, не только не подозревает, что оно может находиться в православии, но даже не указывает на него, даже не упоминает о нем, как будто его не бывало, а между тем, сколько десятков миллионов исповедуют его, и человек ученый изучивши, конечно, все древнее и новейшее, не знает и не обращает внимания на то, что совершается недалеко от них в виду всех. Удивительно! Даже не находя исхода и утешения на Западе и не видя залогов возрождения в будущем, он указывает на отдаленный несчастный народ и думает в его смирении и детской любви к Богу и детских понятиях найти в будущем обновление жизни веры. Бичер-Стоу, замечательная американская писательница, превосходным, особенно полезным романом своим «Uncle Tom» («Хижина дяди Тома»), также думает, что из этого народа возникнет истина веры. Хомяков сказал, что ему обидно и больно, что он не знал о Vinet при жизни его, что он конечно бы сошелся с ним во взгляде. Конечно, Vinet, сколько мог, понял и предчувствовал православие в возможности. Хомяков обещал нам прислать как можно скорее список статьи; черновую же не может дать потому, что она очень перемарана. Он говорит: «Я сидел за каждым словом подолгу для того, чтоб мои враги – не столько иностранцы, сколько здешние, особенно духовного звания и направления, – не могли придраться ни к одному слову». – Прочтя статью его, чувствуешь силу православия и силу русского ума. Ни то ни другое не может сокрушиться.

На другой день, еще я не вставала, когда уехали Хомяков и Гильфердинги – отец с сыном к Троице, а оттуда в Москву, и в то же время Тургенев с Щепкиным прямо в Москву. Перед отъездом Тургенев высказал некоторые свои мысли, которые привели в негодование Константина, и он сильно выразил его. Тургенев, прощаясь с маменькой, сказал: «Вы, по крайней мере, не отчаиваетесь во мне, как ваш сын» и повторил обещание быть у обедни в будущее воскресенье. У нас остались два Оболенские, но это такие добрые и простодушные люди, что нам показалось, что мы остались одни, и отдохнули с ними. Но князь Юрий Оболенский очень неловко пустился рассуждать и сам совершенно запутался в своих рассуждениях. Константин попробовал было ему уяснить значение брака, как таинства и т. д., но тот остался при том, что после рассуждений он убеждается, что брак не таинство и т. д., и потому лучше не рассуждать. Князь Андрей несравненно умнее и все может понять, прекрасный человек и очень нас любит. Они упросили прочесть Шишкова, а после обеда читали Год в деревне, (отрывок из «Гимназии»). Разумеется, остались очень довольны; уже поздно вечером уехали и они, и мы остались одни.

На другой день принялись все опять за прежние свои занятия. Как обыкновенно водится, часто толковали о посещении гостей, об каждом из них в особенности и т. д.

Сегодня, т. е. 25 января, получил Иван письмо от князя Юр. Оболенского с уведомлением, что брат его Дмитрий зовет Ивана в Петербург, чтоб переговорить об месте в Астрахани. Иван решился ехать, хотя, по его словам, вряд ли можно ожидать, что он возьмет на себя это место. Константин также собирался в Москву, и потому они поедут вместе.

26 января. В деревне у нас очень много больных эпидемическими болезнями. Решились послать за доктором. Брызгалов приехал к обеду, осмотрел больных и нашел, что у всех тиф, что у иных очень легкого, но у других очень дурного свойства, назначил множество лекарств, и надобно было этим заняться. После обеда среди всех этих хлопот приехали Гиляров с женой. Гиляров, расстроенный до крайности, хочет выходить в отставку, между тем средств нет, а тут еще жена больная, причудливая и, должно быть, несносного характера. После их отъезда уехали и братья.

29 января. Константин воротился из Москвы, Иван уехал в Петербург накануне. Константин особенных известий не привез. Видел своих знакомых. Мира, говорят, не будет, и даже, говорят государь не доволен, что дворянство мало выказало рвения к войне; но какое же может быть рвение, когда в том же манифесте говорится и о мире; впрочем, и дворянство хорошо глупо, подло, своекорыстно и невежественно. В отсутствие Константина получил отесенька письмо от Кулиша, уже из деревни. Мы знали прежде, что он приехал в деревню, нашел жену очень больною.

В воскресенье, т. е. 30 числа, получили мы газеты и русские, и иностранные. Министерство разрушилось, Рассел вышел в отставку прежде, и все его обвиняют. Состояние английской армии, по их собственному признанию, ужасное; требуют перемены администрации. Вероятно, Пальмерстон будет первым министром. Пруссия и Австрия ссорятся.

Вот и Масленица. Мы проводим ее, как и все дни; разница только в том, что за завтраком каждый день блины.

Воскресенье, 6 февраля. Завтра пост, Масленица прошла и для нас отчасти по-масленичному. Игуменья звала маменьку, Константина и всех на блины. В четверг, 3 февраля, маменька и другие уже уехали, когда мы получили почту, письмо от М. Карташевской, в котором она пишет, что они уже прочли манифест об ополчении; итак, кажется, наше правительство потеряло надежду на мир. На другой день, 4 февраля, получили мы и самый манифест, и положение – 23 человека с тысячи. Манифест написан ужасно дурно, бестолково и непонятно, и хотя и говорится, что наши цели всегда были – защита прав единоверных братии и христианства на Востоке, и потом опять упоминается о православии, но написан он все же не довольно решительно и чрезвычайно дурно, вероятно перевод; и опять-таки упоминается о мире. Его никто не поймет, и он вряд ли возбудит сочувствие, а скорее уныние. Уже теперь нельзя поверить, как в начале: время потеряно; уже один раз пошли и воротились. Теперь только дело самое может убедить в искренности и решительности намерения. Бог ведет нас против воли нашего правительства. Что Бог даст – Бог не оставит православных! Как обманулись теперь те подлые угодники, которые думали проявлением желания мира угодить правительству, как, например, особенно казанский адрес – подлее всех. Москва написала самый воинственный адрес, но Закревский его остановил, и Москва только послала самое сухое отношение, что готова на все. Получили письмецо от Ивана, он все рассказы оставляет до свидания.

В субботу, т. е. вчера, у нас была игуменья с внучкой и с некоторыми монахинями, обедали, говорили, занимали их. Внучка очень миленькая, малороссиянка, веселая и грустная вместе, мечтательная, под влиянием беспрестанно меняющихся впечатлений самых причудливых, с натурой поэтической, но полной стольких противоречий и так спутанных понятий, что сама себя не понимает. Теперь она находится еще в стремлении, хотя искреннем, но несколько напряженном, к духовной жизни, к молитве. Но у нас была очень весела, даже шутлива, впрочем, мужчин дичится.

Сегодня, т. е. 6 февраля, с почтой получены московские газеты и иностранный журнал. Нового ничего. Мы знали и прежде, что Пальмерстон составил уже министерство, итак – война. Пруссия, верно, также скоро соединится с нашими врагами, а за ней и все другие державы. Франция выставит 100-тысячное войско на границы Польши, и если мы еще будем медлить, то, конечно, нам придется очень плохо; но в этом, конечно, мы сами будем виноваты. Константин написал еще письмо к кн. Д. Оболенскому и послал с Иваном. Константин в нем советует, как необходимое, единственное средство к нашей собственной обороне, перейти Дунай, взять Константинополь и поднять славян. Письмо написано убедительно, ясно и толково, но вряд ли можно ожидать какой-нибудь пользы от каких бы то ни было писем у нас, да и до государя не доходит ничего. Турция без войск. При первом нашем решительном движении Австрия должна распасться, если мы уверим славян в своем непреклонном решении. Они и теперь, бедные, волнуются; Сербия в движении, и уже у Буоля были переговоры с нашим посланником, кн. Горчаковым. Как бы мы сами не стали их усмирять, чего доброго!

Но вот и пост начинается. В настоящую минуту, в минуту великих мировых событий, всеобщих человеческих страданий и особенно бедствий всякого рода, настоящих и грядущих на нашу страну, настоящий пост должен был бы получить особенное значение покаяния всенародного, очистительного поста за всеобщие народные грехи и частные также, приготовления ко всяким жертвам, подвигам, к великим событиям, в которых ясно совершаются судьбы Божий и которых мы еще теперь не можем вполне обнять. Дай Бог всем провести этот пост так, как должно, в молитве и покаянии, и встретить в радости великий праздник Воскресения Христова.

11 февраля, суббота. Вот и первая неделя поста к концу. Мы провели все это время довольно тихо, ездили в церковь к мефимонам. На второй день был священник с постной молитвой. В среду сестры, несмотря на ужасную погоду, ездили к Троице. Беспрестанно все кто-нибудь нездоров, отесенька несколько раз чувствовал что-то вроде лихорадки, но тут стало получше, и Константин решился ехать в Москву на чрезвычайное собрание дворян, на которое получили приглашение через станового. Хотя это ополчение не то, что бы оно могло быть, но все же нельзя не принять участие, по крайней мере, в выборе начальников, содействовать выбору Ермолова и т. д. Сестры воротились поздно от Троицы. Уже все разошлись по своим комнатам и легли спать, когда приехал Иван. Мы с маменькой его встретили, напоили чаем и часу до третьего сидели с ним, слушая его рассказы. В Москве ожидают Константина к собранию дворян, все хотят выбрать Ермолова, но утвердят ли его? – вот любопытный вопрос. Нового в Петербурге ничего нет. Государь совершенно стоит один, ни с кем из семьи своей не сообщается и действует против желания даже сыновей своих. Наследник, конечно, не имеет твердых убеждений, но Константин Николаевич совершенно предан русскому направлению. Государь утешается тем, что английская армия погибает, что Непир в речи сказал, что и флот английский также никуда не годится и т. д. Придворные так же, как и семья царская, находясь вне всякого влияния на дела политические и отстраненные государем от всякого вмешательства, ищут себе каких-нибудь развлечений в слухах о том, что делается там-то и там-то, особенно в Москве, особенно между людьми замечательными по уму и своему направленно. Разумеется, славянофилы больше всего их интересуют, и они почти все знают, что делается между ними. Уже великая княгиня Елена Павловна знает, что К. Аксаков и Самарин не были на юбилее и т. д. что Иван Сергеевич приехал в Петербург и т. д. Петербурпкак Иван говорит, потерял доверие к себе самому, к своей администрации и к силе прежнего порядка и ждет чего-то все из Москвы. – «Ну, довольны вы теперь, – говорили ему, – в манифесте упомянуто об Вере и о братьях?» Муравьев М. Н., член Государственного совета, был чрезвычайно любезен с Иваном, жал ему руку и все заговаривал о Москве, но Иван ему все говорил о своем отчете; наконец Муравьев сказал по какому-то поводу о настоящих делах: «Это все идет еще дело чухонское, петербургское, от него не будет добра, а вот когда будет дело русское, мотовское, тогда совсем пойдет другое».

В настоящую минуту политических новостей особенных нет. По иностранным журналам видно, что, в самом деле, армия английская под Севастополем в крайнем положении, французы заняли все английские посты, англичан осталось всего тысяч 21, и те наполовину не в состоянии работать. В парламенте громко об этом говорят и не скрывают ужасного положения своего и почти позора Англии. «Times» не щадит выражений, чтоб представить ужасную картину всех бедствий, и не скупится укорами правительству и вообще всей администрации. Самые крепкие основы английского устройства колеблются, нижняя палата громко кричит против аристократических начал, которые все парализуют, не дают хода людям со способностями и т. д. Кажется, Англии угрожает переворот, если не внешний, то внутренний. Как-то она его вынесет, особенно при таких обстоятельствах? Все, чем она так гордилась до сей поры, своим неколебимым устройством, своей силой и могущественностью, все теперь оказалось несостоятельным; основы ее оказались ложными, и наше время обличило всю ничтожность этого наружного блеска и крепости. Великое явление! Французы пока держатся, хотя и им плохо приходится, и вероятно, и у них лопнет вдруг. Это несвойственное положение Франции, вероятно, кончится также падением. Пьемонт приступил к союзу с Англией и Францией, Австрия также с ними в союзе, теперь только дело за Пруссией, которая требует отдельного союза с Англией и Францией, а не хочет приступить к Австрийскому союзу с ними; сперва Франция на это не соглашалась, но теперь, как пишут журналы, она уступила желанию Пруссии, и тогда, конечно, Пруссия будет допущена до конференции о мире и, вероятно, вполне согласится со всеми насчет требований уступок от России; но Россия приняла уже все 4 пункта, даже их истолкования; теперь вопрос только в том, какими именно способами ограничить могущество России на Черном море. Пункт об ограничении вообще сил наших на Черном море уже принят, но подробности исполнения этого условия еще не решены. В ноте Нессельроде просил только, чтобы не стесняли государя chez lui 1.

1.у него (фр.)
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
31 dekabr 2012
Yozilgan sana:
1855
Hajm:
180 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi