Собрание сочинений в десяти томах. Том девятый. Ave Maria

Matn
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– Спокойной ночи, мадам Мари! – пожелала ей Аннет по-французски.

– Спасибо, милая, – опять по-русски ответила Мария.

Она была уверена, что быстро заснет под стук колес и мерное покачивание вагона. Но сна не было ни в одном глазу. Высоко в потолке слабо светился синеватый ночник, в купе было тепло и уютно, а за зашторенным окном летела ночная мгла. Мария живо представила себе эту клубящуюся грохочущую мглу, изредка пробиваемую маленькими синими молниями из-под колес. Ей приходилось видеть ночные поезда со стороны.

Не спалось. Ей показалось, что это из-за мертвенного света ночника. Она присела в постели, нашла на стенной панели нужную кнопку и выключила электрический свет. Плотная тьма охватила ее со всех сторон, но скоро глаза привыкли, и она увидела, что по краям штор кое-где пробивается полусвет, что светлее тьмы.

В темноте все представлялось совсем по-другому, и даже свистящий вдоль вагона мглистый ветер и воображаемые искры в ночи из-под колес скорого поезда. Да что там поезд! Да что там искры! Вся жизнь представлялась по-другому: и настоящее, и прошедшее, и будущее. Все по-другому! Как по-другому? На этот вопрос она не могла бы ответить абсолютно точными словами. Не все тонкости жизни можно передать словами. Слова зачастую лишь прочерчивают линию, указывают направление, намекают на сокровенный смысл или заменяют его. Иногда один жест скажет больше, чем много слов, и вберет в себя больше смыслов и тончайших оттенков. Сейчас, в темноте, Мария вдруг внезапно почувствовала, будто летит она высоко над землей, летит по какой-то странной траектории, которую впоследствии назовут орбитой. И вот летит она вокруг Земли над Францией, над Россией, над Тунисом… Это неземное ощущение длилось, наверно, несколько секунд, но Мария Александровна помнила его до конца своих дней. И вспомнила его особенно ярко и предметно, когда полетел в космос Юрий Гагарин.

Стучали колеса, покачивало вагон, и Мария снова вернулась к земному. Спрашивается, зачем она с бухты-барахты ворвалась в судьбу рыженькой проводницы Аннет, которая так похожа на их николаевскую горничную Аннушку Галушко? Только из-за разительного сходства и потому, что угадала в ней русскую?

Нет, не только, а потому, что без Павла ей стало так одиноко, что она сразу вцепилась в эту Аннет. Вцепилась, сообразив, что сделает Анечку-Аннет детским врачом. Именно детским… Она все-таки очень надеялась, что сбудутся посулы хозяйки гостиницы в Труа.

VII

Иногда житейские обстоятельства складываются так, что сказать правду невозможно и солгать невозможно. Тогда и идет в ход спасительная полуправда. Всем известна судейская формула: «Обязуюсь говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды». А вот о полуправде, о недосказанности здесь ничего не говорится, а зря. В полуправде скрыты огромные возможности для маневра.

Когда Александра, наконец, нашла в себе силы вернуться в коммуналку, где жили они с Ванечкой-генералом, тот встретил ее скованно и настороженно. Так он ее еще никогда не встречал. Даже не подошел обнять и поцеловать.

– Чай поставь, пожалуйста, – снимая куртку, попросила Александра как можно будничнее, притом что на душе у нее «скреблись кошки», а умом она лихорадочно соображала: «Как быть? Что сказать? Что делать?»

Иван долго не возвращался с кухни. Наконец, он явился с новеньким жостовским подносом в цветочек, на котором были большой заварной чайник с красными горошинами по белому полю, такая же сахарница, тонкие стаканы в мельхиоровых подстаканниках, чайные ложки.

– Откуда поднос? – спросила Александра, чтобы оттянуть время.

– Да так, думал, тебе понравится, – отвечал Ванечка-генерал, глядя мимо нее. И этот его взгляд окончательно уверил Александру, что Иван ждет правды. Но она еще потянула минуты две-три, пока разливала чай по стаканам, пока размешивала ложечкой твердый кусковой сахар.

Ее спасла интуиция.

– Ты все знаешь, – наконец сказала Александра.

– Да, я читал закрытые сводки по Ашхабаду. Они проходят по нашему управлению «Восток». Читал про майора Домбровского, тяжелораненого… Он жив?

– Жив, – окончательно справляясь с собой, отвечала Александра. – Мы привезли его в Москву. Он под наблюдением Папикова.

К чаю они так и не притронулись.

– Я всегда чувствовал, что появится он и вернет тебя, – сказал Ванечка и посмотрел на нее таким затравленным, таким беззащитным взглядом, что было понятно: его жизнь рушится. И Александра тут же вспомнила, что точно так сказала ей Ксения в поселке: «Я всегда боялась, что появишься ты и уведешь его».

– Не вернет, – чуть слышно сказала Александра.

– Почему?

– Во-первых, у него есть жена и двое детей, во-вторых… – Александра замялась.

– Что во-вторых?

– У нас будет ребенок, Ваня.

– Ребенок?! – Он даже зажмурился от ослепительной возможности счастья. А когда Иван открыл глаза, в них было столько света и радости, что и Александре стало полегче.

VIII

В дни детства и юности Александры ее мать Анна Карповна чувствовала себя несравненно более одинокой, чем теперь, когда ее дочь стала взрослой, да к тому же еще и прошла фронт. Во-первых, теперь они говорили на родном языке, на русском, во-вторых, с полным взаимопроникновением не только в сказанные слова, но и в их подтекст. Радость поговорить по душам с близким человеком – одна из самых чистых земных радостей.

О чем они говорили?

О разном. От бытовых обиходных тем до разговоров о прочитанных книгах из их сокровищницы – большого деревянного ларя у дверей. От разговоров о жизни многострадального, но все еще не сломленного народа до размышлений о вечном. За долгие годы фактической полунемоты Анна Карповна так истосковалась по русскому слову, что теперь как будто наверстывала упущенное, говорила с дочерью всласть и подолгу. Хотя Анна Карповна до замужества успела окончить лишь гимназию, благодаря самообразованию и тому кругу людей, в котором она вращалась почти до сорока лет, благодаря своей природной любознательности и даровитости, она была человеком весьма разносторонних познаний и вполне самостоятельного ума. С тех пор, как Анна Карповна, наконец, заговорила по-русски, она как бы снова стала не уборщицей тетей Нюрой, а графиней Мерзловской.

И теперь ей не нужно было отделываться междометиями, а можно было, как встарь, говорить развернутыми предложениями широко и свободно.

– Как хорошо, Саша, что мы с тобою ведем не одни только утробные разговоры, – совсем недавно, ранним декабрьским вечером сказала Анна Карповна. – Я имею в виду: «Ели? Не ели? Гуще? Жиже? Разогреть? Не разогреть?» Конечно, утробное тоже важно, но для многих это главный разговор через всю жизнь.

– Да, – охотно согласилась Александра. – Похоже, ты права, ма.

«Ты меня ув-важаешь? – вдруг раздался за стеной в кочегарке пронзительный фальцет вечно пьяненького старичка дяди Васи. – Нет, скажи: ты меня ув-важаешь?!»

– Вот-вот, – засмеялась Анна Карповна, – у нас на Руси всегда было три главных вопроса: «Кто виноват?», «Что делать?», «Ты меня ув-важаешь?» Притом третий вопрос обычно задают под хмельком, по поговорке: «Что у трезвого на уме, у пьяного на языке». Не верит наш человек, что сосед, собутыльник или приятель может его уважать. Не верит, потому что неуважение друг к другу у нас прямо-таки разлито в воздухе. Так есть так было и так будет, наверное, еще очень долго. С отмены крепостного права, то есть рабства, у нас ведь еще и ста лет не прошло. В двадцатом веке только-только начала страна подниматься – тут ее и подрезали: война с немцами, революция, Гражданская война, а там и советская власть накрыла так плотно, что «шаг влево, шаг вправо – считается побег», и сколько это протянется, одному Богу известно. Шквальный порыв ветра неожиданно поднял над окном в потолке «дворницкой» снежную замять, очистил стекла от недавнего легкого снега, и высоко в небе мелькнул «молодик» – остророгий серп народившегося месяца.

– Может, полезть на крышу, окно почистить? – спросила Александра.

– И не вздумай. Тебе сейчас лазить по крышам ни к чему.

– Правда, – смутилась Александра, с ужасом вспомнив, как свалилась она в окоп примерно на этом же сроке беременности.

– Сиди, – улыбнулась мама, – а я еще поразглагольствую. Так вот: вопрос «Кто виноват?» тоже очень важный для нас вопрос, потому что никто не хочет брать на себя ответственность. Гораздо надежнее и привычней переадресовывать эту ответственность властям, плохой погоде, неурожаю и прочая. А вот второй наш корневой вопрос «Что делать?» для нас не риторический, а сугубо личный, вопрос на выживание. «Что делать?» То есть как прорваться, как выжить? И наш человек обязательно выкручивается и прорывается. Русские всегда были способны к мобилизации. Все знают слова Бисмарка: «Русские долго запрягают, но быстро едут». Кстати сказать, немцы тоже очень способны к мобилизации. Но немцы – народ, настолько приученный к порядку, что и выкручиваться и прорываться они будут по науке, с обязательным перерывом на обед. Орднунг есть орднунг. Наши же непременно найдут такой ход, который может показаться безрассудным и невозможным даже теоретически. А наш Суворов взял и перешел через Альпы, да еще и пушки перетащили его солдатики. Когда Бисмарк был посланником в России, его пригласили на царскую охоту. Он заблудился в пути, загнал лошадей, и ему пришлось в первой попавшейся деревеньке нанять мужика с лошаденкой, запряженной в простецкие сани. Мужик сказал, что по столбовой дороге ехать до места охоты очень далеко, а через лес, «напрямки», гораздо ближе. Поехали через лес по плохонькой дороге, и мужик гнал свою лошаденку так, что сани бросало от колдобины к колдобине, и Бисмарк не раз прощался с жизнью. А мужик иногда поворачивался к седоку и кричал с залихватской удалью: «Держись, барин, проскочим!» На царскую охоту они успели вовремя. Когда Бисмарк стал канцлером, дела у Германии шли плохо, и однажды он рассказал в рейхстаге об этой поездке с мужиком через лес и добавил: «Здесь, в Германии, один я – Бисмарк, говорю вам: “Держись, проскочим!” А в России так говорит весь народ». Дальше он перешел к тому, что с русскими нельзя воевать, а если играть, то играть только честно или не играть вообще.

 

– Ну, и как мы выкрутимся? – после долгой паузы с улыбкой спросила Александра, демонстративно поглаживая себя по животу.

– Выкрутимся, госпожа генеральша, не сомневайся. Правда, боюсь, вернется Адам, и ты начнешь нервничать, а это тебе категорически противопоказано.

– Папиков отпустил Адама на два месяца. На сорок пять дней ему достали путевку в санаторий, в Кисловодск, а оттуда он заедет в Махачкалу, к своим, потом назад, в Москву. Не знаю, как мы с ним будем работать… В уме не помещается…

– А Ксения с ним?

– Нет. Он поехал один, но она его провожала, а я нет.

– Саша, но это же правильно. Ты ведь сама его отдала. Честь и хвала тебе за такое решение.

– И зачем мне…

– Что зачем, Саша?

– Ваша честь, ваша хвала…

– Это твоя честь, доченька, не раздражайся. Я тебя понимаю, но делать нечего.

Трудно сказать, чем бы закончился их разговор, но в это время в дверь постучали.

Сидевшая ближе к входной двери на еще недавно скрипучей табуретке Анна Карповна поспешила спросить:

– Хто?

– Свои, – раздалось в ответ.

Анна Карповна проворно подошла к двери, откинула массивный кованый крючок.

– Добрый вечер, – радостно сказал шагнувший в комнату с холода Иван, он же Ванечка-генерал.

– Раздевайся, Ваня, – коснувшись рукава его шинели с золотыми генеральскими погонами на плечах, пригласила гостя Анна Карповна. В ее голосе прозвучало столько материнского тепла и нежности, что Александре стало даже как-то не по себе. Она почувствовала неожиданную для самой себя ревность и одновременно поняла дрогнувшим сердцем, что ее мать и ее Ванечка теперь союзники навсегда.

«Успели найти общий язык, пока меня не было. И табуретки больше не скрипят – все починил Ванечка. Мама раз пять сказала, что теперь они не скрипят. И еще мама как-то проговорилась, что Иван напоминает ей старшего сына Евгения, погибшего в первом бою с немцами на Черном море пятого ноября 1914 года по старому стилю».

Анна Карповна заварила Ксенин чай с мятой и душицей.

– Летом пахнет, – сказал Иван, настороженно вглядываясь в лицо Александры. С тех пор, как она объявила ему о будущем ребенке, он всегда смотрел на нее настороженно, с полной готовностью подстраховать в любую секунду. Он уже знал историю с неудачным разрешением ее первой беременности и старался оградить жену от любой случайности.

– Расслабься, Ваня, – не раз говорила ему Александра, – знал бы, где упадешь, – соломки бы подстелил. Но нельзя эту соломку стелить на каждом шагу. Нельзя!

– Согласен, – отвечал Иван, но сделать с собой ничего не мог, не мог расслабиться. Он понимал, что это плохо, но как приказать себе меньше любить Александру и меньше за нее бояться? Нет, он этого не мог.

То, что Иван любит Александру, едва ли не каждый замечал с первого взгляда, а вот ее чувства к Ивану не бросались в глаза. Сложные были чувства у Александры к Ивану: во-первых, еще с фронта она любила его за молодецкую отвагу и в то же время умение быть отцом-командиром, осмотрительным и мудрым не по годам; во-вторых, он всегда был приятен ей физически. Между ними всегда было то, что потом, через много лет, профессор Ксения Половинкина назвала «биологической приязнью»; в-третьих, у него было хорошее чувство юмора, и они многому смеялись вместе, а это сближает людей, может, и меньше, чем преодоление общих невзгод, но зато гораздо радостнее; в-четвертых, он был генерал, и это генеральство накладывало свою печать на многое в сознании Александры, начиная от мыслей об отце адмирале и кончая тем, что Иван был не просто генерал, а генерал очень молодой и в то же время закаленный в жестоких боях, а не в одних лишь штабных коридорах; в-пятых, его высоко ценила мама, а для Александры ее отношение к тому или другому человеку было во многом определяющим. Короче говоря, до встречи Александры с Адамом в ее душе была почти полная ясность: все шло к тому, что они с Иваном «срастутся», а теперь… А теперь все перевернулось и перекрутилось так причудливо, что от бывшей ясности и следа не осталось. Вся ее жизнь стала теперь как бы зыбкой, и земля, на которой совсем недавно она стояла так твердо, каждую следующую минуту грозила ускользнуть из-под ног. Но главное, – сейчас надо думать не о себе, не об Иване или Адаме, надо думать о маленьком. Ночами ей кажется, что она слышит, как бьется сердце ее еще не родившегося ребенка.

IX

За необыкновенно широким и очень чисто вымытым окном просторной кухни парижского особняка Марии Александровны было еще полутемно. Уличное освещение уже выключили, но ноябрьское утро еще не вошло в полную силу, а мелкий обложной дождь одинаково плотно скрывал от глаз и далеко отстоящую Эйфелеву башню, и находившийся всего лишь в сотне метров от дома мост Александра III, украшенный массивными прямоугольными колоннами с золочеными крылатыми конями на них.

– Ну, че, кофий, круасу, повидлу? – спросила Марию тетя Нюся.

– Не, Нюсь, чего-то такого хочется… Давай яичницу с беконом и с твоими знаменитыми солено-перчеными херсонскими помидорчиками. Остренького хочется, солененького.

– С утра солененького? А ты не понесла, мать? – взглянув на Марию в упор, спросила тетя Нюся.

– Дал бы бог, – смутилась Мария.

– Кажись, дал, – с надеждой проговорила тетя Нюся и троекратно перекрестилась. – Эх, кабы дал! Как бы я его понянчила!

– А где наша Аннет? – перебила ее Мария, суеверно желая уйти от преждевременного разговора.

– Така шустренька, така моторна, – с материнской теплотой в голосе начала об Аннет тетя Нюся. – Ты чуй, я токи встала, а вона вже окно у кухни помыла, пыль во всех комнатах протерла и спрашивает меня по-французскому, как полы натирать, шоб я подучила. Наша дивчина, херсонска! А я ей: иди, мойся, позавтракаем, тогда видно будет. Моется. Та ни, вже помылась, вон писинку муркает в своей комнатке. Аня! – громко окликнула она в приоткрытую дверь кухни, – иди завтракать! – Большинство слов тетя Нюся выговаривала по-украински, но и русские слова получались у нее абсолютно чисто, без малейшего акцента. Такой особенностью устной речи обладали многие жители юга Малороссии, наделенные от природы хорошим музыкальным слухом.

– Сейчас приду! – крикнула из своей комнаты девушка по-французски. – Вот она я! – встала Аннет на пороге кухни через минуту. Веселая, рыжая, чистенькая, с блестящей пипочкой аккуратного остренького носика, с плутовским быстрым взглядом ярко-зеленых глаз с чуть припухшими веками.

«Нет, она все-таки непостижимо похожа на Анечку Галушко, – в который раз подумала Мария, – быть ей детским врачом».

При виде Аннет Мария уже не в первый раз вспомнила всеобщую любимицу их семьи Анечку Галушко. Их семьи – в том далеком сказочном городе Николаеве, с его исключительно прямыми и широкими улицами, чтобы по ним было удобно возить длинномерный строевой лес; с его знаменитыми верфями, на которых строились лучшие корабли Империи, с его градоначальником и начальником порта папа́; с Морским собранием, где ставились спектакли по чеховским пьесам, с оклеенной для звукоизоляции папье-маше и пахнущей мышами тесной суфлерской будкой на сцене.

– Садись за стол, сейчас нам Нюся яичницу сделает, – пригласила Аннет Мария. – Слушай, а у тебя отец был грек? – Все это Мария сказала по-русски.

– Грек. У него мама была гречанка, а отец русский. А вы откуда знаете? – по-французски отвечала Аннет.

– Это не я знаю. Это Нюся.

– Грек! – обрадовалась тетя Нюся, разбивавшая куриные яйца в глубокую тарелку и одновременно ставившая сковородку на газовую горелку.

– Грек, – подтвердила Аннет по-русски.

– Тоды я батьку твово знала. Чернявый, высокий. Во такий, – и тетя Нюся широко развела плечи, изображая богатыря.

Аннет очень обрадовалась, она поняла, что тетя Нюся знала именно ее отца-богатыря.

– Со свинкой, с коклюшем я своих хлопчиков таскала до твого батьки. Хороший был человек, безотказный.

– Настоящий врач и должен быть безотказным, – сказала Мария, – наша Анечка тоже будет врачом. Выучится.

Хотя и Мария, и Нюся говорили по-русски, Аннет все поняла правильно. Ее лукавое личико вдруг стало задумчивым, и она рассудительно сказала по-французски:

– Мир тесен.

– Боже мой! – удивленно проговорила Мария. – Бывают же такие совпадения! Наша Анечка Галушко точь-в-точь так же, как Аннет, иногда вдруг становилась задумчивой и обязательно изрекала что-нибудь рассудительное. Да, что ни говори: «Бывают странные сближенья…»

Аннет жила в доме Марии Александровны вторую неделю. С тетей Нюсей они сразу нашли общий язык, да и Фунтик принял гостью на удивление любезно. Обычно никому, кроме Марии, тети Нюси и доктора Франсуа, он не позволял даже погладить себя, а Аннет с первого дня чесала ему за ушком и под горлом, вычесывала из него лишнюю шерсть густой металлической гребенкой, брала его на руки.

– Фуня, ну ты и предатель, – ласково говорила ему на это Мария Александровна. – Значит, ты считаешь, что Аннет хорошая девушка?

Фунтик жмурился, но не отрицал, что Аннет ему по душе.

Успели они за это время съездить и на медицинский факультет Сорбонны, основанный еще в 1253 году. Все разузнали там честь честью. Оказалось, что занятия на подготовительных курсах медицинского факультета начнутся только в январе, но оплатить их можно было сейчас. Мария оплатила.

– Мадам Мари, как же я буду с вами расплачиваться? – спросила Аннет, когда они сели в машину, чтобы ехать домой.

– Там видно будет.

– Я так не могу, мадам Мари, давайте я пойду работать, пока еще не учусь.

– Ты уже учишься. А расплачиваться будешь не со мной, а с кем-нибудь другим в своей жизни. Ты меня поняла?

– Не совсем, мадам Мари, – сказала Аннет, с интересом наблюдая, как ловко ведет машину Мария.

– Когда ты станешь врачом и будешь зарабатывать хорошие деньги, тебе наверняка встретится молодая девушка или парень, которым надо помочь. Вот так ты отдашь свой долг.

– Отдам, – угрюмо насупившись, непреклонно сказала Аннет.

– Отдашь. Я не сомневаюсь в тебе.

– А мы далеко от Монмартра? – спросила Аннет.

– Недалеко. Точно, давай заедем, я покажу тебе Монмартр.

Улицы Парижа в те времена не были забиты машинами, и дорога до Монмартра не заняла много времени.

Первым делом они посетили церковь Санкре-Кёр, где в намоленной полутьме, стоя в проходе между деревянными скамьями, вознесли свои тайные просьбы Всевышнему.

Потом поднялись на Монмартрский холм, на маленькую площадь, где собирались художники и всегда работали ювелирные лавки. В тот будний пасмурный день мутно-серое небо стояло высоко, и дождя не было, но дул порывистый низовой ветер, погода стояла зябкая, явно не располагавшая к рисункам с натуры. Под облетевшими кленами несколько художников все-таки приплясывали перед своими готовыми к бою мольбертами – вдруг набредет посетитель: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать».

Аннет захотелось, чтобы ее нарисовали, – это ясно прочитывалось по ее лицу.

– Не спеши, – перехватив обращенный к художникам взгляд девушки, сказала Мария. – Мы еще приедем сюда, когда здесь будет настоящий мастер, я его знаю.

Аннет кивнула в знак согласия.

– А зайдем в кафе? – предложила Мария по-русски.

– Карашо, – также по-русски отвечала Аннет.

– Мадам, мадемуазель, вам кофе со сливками? – спросил их в кафе все тот же пожилой гарсон.

– Нет, – сказала Мария.

– И мне без сливок, – обворожительно улыбнулась гарсону Аннет, и Мария с удовольствием отметила, какая у нее белозубая улыбка. «Хорошие зубы – крепкое здоровье. Дай Бог ей удачи», – подумала о своей спутнице Мария.

В кафе, кроме них, не было посетителей, и это как-то особенно радовало, вносило щемящую ноту единственности и неповторимости каждого ускользающего мгновения. Глядя сквозь чистые стекла широких окон кафе вниз на площадь, на торговцев каштанами с их жаровнями, на художников без работы под облетевшими кленами, Мария Александровна, как и в прошлый раз, когда после кафе она чудом встретила Павла, думала о великом беспамятстве Жизни. Совсем недавно вон там, под кленами, позировал художнику ее Павел, а сейчас он далеко в Америке, и ничто на этой Монмартрской площади не напоминает, что он был когда-то здесь, ничто, кроме ее, Марииной, памяти. Нет, еще сохранился карандашный набросок портрета Павла, сделанный здесь, на Монмартре: «…а если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы». Да, именно так: память на этом свете остается «через звуки лиры», то есть через литературу и искусство. И еще память остается через «звуки трубы» – имеется в виду труба, призывающая на смертный бой, то есть остается память о войнах. Печально, но это так, и никак иначе.

 

– Аннет, давай еще по чашечке кофе с пирожными, – сказала Мария, – очень хочется пирожных…

Гарсон был доволен новым заказом и сказал, что пирожные у них только испекли, отличные пирожные эклер, крем чудный!

– Сто лет не ела пирожных, а тут вдруг захотелось невыносимо, – сказала Мария, а подумала о своей возможной беременности.

Когда гарсон принес счет, Мария полезла в сумочку за кошельком, но Аннет опередила ее.

– Разрешите, я заплачу, пожалуйста, – голос девушки прозвучал так напряженно, так просительно, что Мария убрала свой кошелек.

Знакомый холодок пробежал в груди Марии. Она доверяла этому холодку, – до сих пор он ни разу ее не обманывал.

– Слушай, Аня, у меня есть деловой разговор. Говорить по-французски или по-русски?

– Если разговор серьезный, то лучше по-французски, – настороженно отвечала девушка.

– Хорошо. Давай по-французски. Аннет, жизнь полна неожиданностей, бывают всякие штуки. Ты меня понимаешь?

– После того, что случилось со мной, понимаю, – лукаво отвечала Аннет.

– Вот и хорошо. Я решила купить тебе квартиру, чтобы ты чувствовала себя независимой от меня.

– Квартиру?

– Да, небольшую, например, из трех комнат. Есть хорошие доходные дома с хорошим обслуживанием. Квартиры будут только расти в цене. Ты согласна?

– Согласна, – они будут расти в цене.

– Нет, я спрашиваю, тебя устроит трехкомнатная?

– Нет, мадам.

– А сколько тебе надо комнат? – ошарашенно спросила Мария.

– Нисколько. Я не приму такого подарка, мадам.

Золушка явно не собиралась садиться в золоченую карету. Да, знакомый холодок пробежал в груди Марии, да, она приняла решение, но не тут-то было.

Мария взяла паузу, а когда поняла, что не перемолчит рыженькую и такую, казалось, простенькую Аннет, наконец, сказала:

– Почему ты отказываешься? Такие предложения делаются людям не часто.

– Возможно, мадам, но это не для меня.

– Все-таки объясни, если можешь, – очень мягко попросила Мария, – я ведь тебе предлагала от чистого сердца.

– Я верю вам, мадам Мари, но вы ведь совсем меня не знаете. Может, завтра я брошу все и укачу обратно в Марсель.

– Ты не хочешь учиться?

– Очень хочу, мадам, но меня ведь будет мучить совесть, – вдруг я не отдам тому, следующему по вашей цепочке, то, что возьму у вас.

– Почему?

– Мадам, тому может быть тысяча причин: я могу заболеть, могу влюбиться, выскочить замуж и нарожать кучу детей… Я очень хочу много деток.

– Кто же не хочет… – чуть слышно произнесла Мария. – Ладно, я тебя понимаю, давай поживем, поучимся годик, а там как карта ляжет.

– Вот это подходит! – просияла Аннет.

X

«В двадцать лет ума нет – и не будет. В тридцать лет жены нет – и не будет. В сорок лет денег нет – и не будет». Мария Александровна знала эту поговорку еще с николаевских времен. Так частенько говоривала ее нянька баба Клава. Войдя в зрелый возраст, Мария Александровна однажды подумала, что в ее собственной жизни все было не совсем так. Ум ее проявился рано, и денег до сорока лет к ней пришло столько, что и за десять жизней не прожить, если, конечно, не играть в азартные игры или не раздавать имущество бедным, как сделал когда-то Блаженный Августин из Карфагена, да и многие другие люди делали это и до, и после него. И с умом, и с деньгами все было по поговорке, а вот муж ее Антуан спустился с небес, когда Марии было за тридцать. Правда, и исчез Антуан в небе над Ла-Маншем, когда ей еще не исполнилось сорока лет.

Деньги, деньги, деньги… как много говорят и как много думают о деньгах люди, конечно, прежде всего те, у кого их слишком мало или слишком много.

Деньги играли в жизни Марии Александровны довольно странную роль. В детстве и отрочестве она просто не замечала их существования – все, что было ей нужно, приходило как бы само собой от родителей. В Тунизии, в севастопольском Морском корпусе, что нашел приют в высеченном в скалах форте Джебель-Кебир, она жила на всем готовом, не видела денег и лишь понаслышке знала об их существовании. В губернаторском дворце Николь ей тоже было не до денег, и там же в конце концов она отказалась от большого состояния, чем сильно обидела свою спасительницу. Первые живые деньги дал на дорогу из Тунизии в Прагу ее крестный отец адмирал Герасимов, а адмирал Беренц подарил массивный платиновый перстень с большим васильково-синим прозрачным сапфиром. В Праге она сдала его в скупку, ей дали денег, и перстень спас ее в первые месяцы пражского выживания. Но ни деньги, которые дал ей крестный, ни деньги, полученные за перстень, не запечатлелись в памяти как деньги. По-настоящему свои первые деньги она получила за работу в посудомойке Пражского университета, где долгими вечерами перемывала горы грязной посуды, где неистребимо пахло прогорклым жиром, закисшими мокрыми тряпками, пропаренной грязью со сложным букетом наипротивнейших запахов. При исключительно тонком природном обонянии Марии ей было очень тяжело в посудомойке, но она выстояла, она продержалась до тех пор, пока не нашла репетиторства, пока не появились хорошенькая Идочка и другие ученики. В посудомойке пальцы ее рук разбухали от горячей воды, и каждая подушечка каждого пальца становилась белою и рыхлою. После того как она отработала в посудомойке первые две недели, ей дали несколько хрустких новеньких цветных бумажек прямоугольной формы – чешские кроны. Вот эти полученные за противную тяжелую работу бумажки и вошли в ее сознание как деньги. Потом во Франции на заводе «Рено» ей давали другие бумажки, французские. Ей всегда было удивительно, что прямоугольную цветную бумажку можно обменять хоть на ботинки, хоть на колбасу… В банке господина Жака она узнала, что первые бумажные деньги появились в Китае в XI веке и продержались там триста лет. Потом в Китай пришел экономический упадок, как сказали бы сейчас, кризис, бумажные деньги перекочевали в Европу, и только в последней четверти XVIII века получили хождение в России. Все это господин Жак рассказывал Марии, когда устроил ей экскурсию в святая святых своего банка – в хранилище. Там Мария в первый и в последний раз в своей жизни увидела такое количество штабелей с пачками бумажных денег, что они совсем перестали восприниматься ею как деньги, а только как прямоугольные цветные листочки, сбитые в пачки со специфическим запахом типографской краски.

– Если хочешь иметь большие деньги, то лучше всего работать с самими деньгами как с товаром, – сказал ей тогда банкир Жак. – Конечно, деньги надо любить. Я не стал первым банкиром Европы, наверное, потому, что отношусь к ним с юмором, а они не прощают такого отношения к себе. Надо любить именно сами деньги, а не те удовольствия или то имущество, которые можно за них получить. Я в прошлом морской офицер, артиллерист, и это мешает мне беззаветно любить деньги ради денег. Я всегда понимал, что если некое удовольствие от жизни можно купить, например, за сто франков, то удовольствие в два раза большее уже не за двести, а за сто, умноженное на сто, – за десять тысяч; а в три раза большее не за двадцать тысяч, а за десять тысяч, умноженные на десять тысяч, – за сто миллионов, а дальше начинаются такие цифры, покрыть которые нельзя всеми деньгами мира. Так что возможности денег вполне конечны, и потом, кое-что нельзя купить и кое-что нельзя продать. Вы имейте это в виду, Мари, – закончил он иронично и по-отечески ласково прикоснулся теплой сухой ладонью к ее руке.

– Спасибо, мсье Жак, ваши стеллажи с цветными бумажками очень убедительны.

– Но вы уж не говорите о них столь пренебрежительно, – улыбнулся банкир Жак, показывая ровные вставные зубы, – за этими цветными бумажками стоят большие договоренности. Весь мир спасают от хаоса договоренности, они как корсет, и бумажные деньги играют в этом корсете не последнюю роль. И еще очень важна охранная функция денег. Если у вас одна комната золота, а у меня полторы, то появляется соблазн вас съесть. И вы стремитесь к тому, чтобы у вас тоже было полторы. Ничто так не умиротворяет, как равенство сил. Военные и политики называют это паритетом.

Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?